Село это, как, впрочем, и окрестные поселения, по балочке растянулось. Точно посередине его рассекает трасса, ведущая в областной центр. Можно разогнать машину километра за три до первых сельских строений и катиться с горки до самого центра с магазином, памятником, клубом, школой и церковью. Дальше небольшая речушка, поросшая лозой с ивняком, и опять вверх, на новый бугор.
Половина села в огородах да в «колхозе» (сколько ни меняй форму собственности, название старое, привычное осталось) трудилась, хлеб насущный зарабатывая, другая же половина на недалекую шахту ездила уголек рубать. Наглядный пример смычки крестьянства и рабочего класса.
Мирное село, безобидное, но со всеми полагающимися деревенскими особенностями, то есть в обязательном порядке есть авторитет, официальной властью не наделенный, но все по полочкам раскладывающий и всех примиряющий; в наличии местный юродивый, которого все гонят, но почему-то кормят и одевают; в любой год имеется умеющий лечить травник, а также творящая заговоры и снимающая сглазы ведьма, которую даже недавно построенная церковь из обихода не вывела. В общем, всё как положено и из века в век расставлено.
Как известно и исторически доказано, все беды к нам с Запада приходят, начиная с коммунизма, нравственной грязи, называемой «демократическими ценностями», и заканчивая колорадским жуком. Вот и война эта, неожиданная и никому не нужная, оттуда же притопала.
Не верили изначально сельчане, что такое вообще возможно. Даже когда грохотать вдали начало и земля под ногами подрагивала, а ночью стало видно зарево горящих полей, гнали они от себя мысль, что и на их подворья придут разорение и смерть. И лишь когда украинский самолет по-хозяйски в клочья разнес сельскую подстанцию, оставив пять окрестных сел без света, поняли, что беда близка.
Потянулись вереницы пожилых людей в дальние от дороги хутора, а молодежь с маленькими детьми, погрузив в легковые машины самый необходимый скарб, – в Россию. В селе осталась пара сотен жителей, решивших: «Как Бог даст, так и будет».
Еще за день до того, как противоположные бугры заняли ополченцы и украинская армия, оставшиеся сельчане проснулись от рева коров, блеянья коз, утиного кряканья и гусиного гогота. Да и немудрено, кормить и доить их надобно, ведь в безопасный тыл худобу вкупе с пернатыми не забрали. Просто открыли сараи и птичники: гуляй не хочу. Птица приспособилась быстро, июль на дворе. В огородах все спеет, зеленеет и произрастает. Утки с гусями к местному ставку4 подались, да там и поселились, а вот коровы с козами…
Бедные сердобольные старушки, село свое покидать отказавшиеся, целыми днями с «молочной» скамеечкой по подворьям ходили, коз и коров доили, а вечером, когда вместе собирались, не могли решить, куда эту прорву молока девать.
Дворняги местные, с цепи спущенные, сначала погрызлись между собой немного, а потом лучшее занятие нашли. Дело в том, что украинский летчик, трансформаторную будку уничтоживший и отчитавшийся, что разгромил бронетанковую колонну российско-сепаратистских войск, стрелять, видимо, прицельно не умел, поэтому попутно уничтожил крольчатник сельского фермера. Кролики, оглохшие от взрывов, нежданно обрели неведомую им свободу и, не зная, что с ней делать, жались к дымящимся остаткам собственного жилья, не понимая, что любимое ими сено и капуста растут рядышком и в большом количестве.
Стадный рефлекс, как всегда, везде и для всех, стал для данных зверьков гибельным. Их заметили и учуяли собаки. Кроличье сафари продолжалось даже тогда, когда военные украинцы вступили в боевое соприкосновение с военными ополченцами. Ни автоматные очереди, ни минометные обстрелы, ни пакеты «Градов» истребления кроличьего поголовья не прекратили.
На третий день после исхода основного населения над селом загрохотало. Окопавшиеся на противоположных буграх военные нещадно обстреливали друг друга из всего оружия, которое было у них в наличии, а так как5 зброя данная у обеих сторон была образца хрущевских семилеток, артиллерийские снаряды летели как попало и куда попало, а пулеметы, как у незабвенного Попандопуло, «в своих пуляли».
От непрекращающихся целыми днями обстрелов, разрывов и свиста летящих над селом снарядов и ракет шевелилась под ногами земля, вздрагивали деревья, загорелись уже поспевшие поля с ячменем и пшеницей.
В первый, да и второй вечер огненного противостояния, когда залпы немного утихали, пробирались по-над заборами и плетнями оставшиеся в селе старики друг к другу.
– Семен, ты живой там? – кричит старушка в сторону соседского погреба и боится, что не услышит ответа, потому что рядом с подвалом, где был сенник и стояла скамейка, зияет большая земляная дыра от прилетевшего неизвестно откуда снаряда.
– Живой, Фрося, живой, – слышится в ответ.
– Ой, слава Тебе Господи! – крестится старушка.
И так по всему селу. Зовут друг друга, заглядывают в окна, боясь не услышать и не увидеть. И хоть понимают, что лучше в разных подвалах и погребах лихо это смертельное пережидать, чтобы не всех снарядом или ракетой накрыло, но одному или одной еще страшней, еще горестней. Вот и сформировалось в селе несколько «подвальных», как дед Семен говорит, «подпольных» группировок. Как только загрохочет с любой стороны, так и семенят старики к ближайшему подвалу.
– Страшно было? – спрашиваю у нашей прихожанки, которая еще немецкую войну помнит.
– Да как же не страшно, батюшка? Как и в ту войну, германскую, боязно. Смертушка и так нерадостна, а когда безвременная, да свои в своих стреляют, ох как страшно. Сидим в погребе, друг ко дружке прижмемся и все молимся да рассуждаем: как же Бог попустил нам горе такое?
– Ну и почему попустил? – не удерживаюсь от вопроса.
– Как почему? Ясно тут все, не слушали мы Его, – отвечает старушка. – Сначала народ один разделили, теперь пучочками делят и переламывают, а дальше стебельки останутся, их просто согнут, и будут они не Богу кланяться, а тем, кто богами себя считают.
Но это уже позже разговоры разговаривали да дни, грохочущие смертью, вспоминали, а сельское прошедшее лето, которое теперь последующие поколения не иначе как военным называть будут, еще одним событием запомнилось.
Дело в том, что рядом с кроликами аккурат перед приходом «освободителей», которых жители исключительно карателями величают, приобрел местный фермер трех страусов, которых и поселил рядом с крольчатником. На кой ляд они были нужны, до дня нынешнего непонятно. Сельчане решили, что купил он их лишь для того, чтобы перед друзьями своими похвастаться. Не перевелись ведь в селах наших оригиналы: один свиней вьетнамских растит, другой петухов заморских коллекционирует, ну и третий решил свою неординарность изобразить – страусиную ферму основать.
Страусов отродясь никто в селе не видел, ведь завезли их незадолго до того, как со стороны, откуда жалкие пенсии и зарплаты к нам приходили, пушки на гусеницах приехали да машины с трубами, из которых пакетами смерть грохочет, пожаловали.
Первая артиллерийская пристрелка «освободителей» окончательно уничтожила не только остатки крольчатника и бывшую ферму вкупе с ремонтными мастерскими, но и зацепила несколько подворий. Досталось и страусиному жилью: в щепки сарай и высокую изгородь разнесло. Самый младший страус сложил свою африканскую голову на земле донбасской, а два его собрата остались целы и, естественно, очутившись на воле, пошли знакомиться с окружающей действительностью, чем и спасли оставшуюся часть кроличьего поголовья.
С визгом разбегались от этой невидали собаки, тревожно отпрыгивали в стороны козы, свиньи и телята. Да и как не испугаться, если на тебя страшилище роста великого, с глазами как блюдца, с шеей неестественно длинной, ногами костлявыми, да еще и в клочьях перьев, стремглав несется?
«Освободители» убрались восвояси несолоно хлебавши. Когда ополченцы прогнали их, предварительно отобрав практически все, что стреляло и на гусеницах ездило, поделилась со мной одна старушка своим переживанием. Тихонько рассказала, чтобы никто не слышал. Боялась, наверное, что не поверят ей или скажут, что с глузду бабка съехала.
– Батюшка, а ты знаешь, я ведь беса бачила.
– Когда? – спрашиваю.
– Да когда нас убивать пришли.
– Может, показалось вам?
– Да нет, батюшечка. Точно бачила. С погреба вылезаю, как стрелять прекратили, а он стоит и на меня смотрит.
– Кто?
– Так бес же, отче! Здоровый, шея длинная, облезлый весь, очи черные, вместо рта клюв с зубами и лапы страшнючие, как у внука в книжке дракон… Может, грех на мне какой большой? Так я, кажись, уже обо всех рассказала. Теперь страх на мне великий: чем же я так Бога прогневала, что Он ко мне беса попустил?..
Бабушку я успокоил, да и односельчане, наверное, ей объяснили, что это за бесяка был, на дракона похожий.
А страусы куда-то ушли. Видели ополченцы, как они по балке перемещались, а вот куда делись, неизвестно. Может быть, в Африку к себе убежали, туда, где войны нет?
Что у меня есть сердце, я узнал от подружки Иринки во время сон-часа в детском саду, куда по очереди водили нас наши родители. Мы жили по соседству, и родителям было удобно отправлять нас вместе, чтобы другим можно было выспаться. К тому же, если ты держишь Иринку за руку, можно было идти с закрытыми глазами и не свалиться куда-нибудь в канаву. Я часто так делал, а Иринка говорила, где мы идем. Я собирался стать разведчиком, а, как известно, любой разведчик должен уметь ходить в темноте. Единственное, чему я так и не научился, – это пить теплое молоко с пенками, которое нам давали в садике на завтрак. Никакие воспитатели или фашисты не заставили бы меня его выпить ни под какими пытками. Зато я мог с легкостью залезть на самое высокое дерево у нас во дворе или выпрыгнуть из окна второго этажа с зонтиком нашей воспитательницы. Родителям пришлось покупать новый зонтик и извиняться, я ободрал колени и получил нагоняй, зато все в нашей группе сошлись на том, что, если бы под рукой был парашют, я бы никуда не упал, а очень даже замечательно улетел бы в тыл к врагам и такое бы им устроил, что мало не покажется!
А сейчас я лежал в кровати, смотрел на аквариум с рыбками и ждал, когда все хорошенько уснут, чтобы спустить к рыбкам пластмассового водолаза, которого я прятал под подушкой. Без водолаза рыбкам было скучно, они лениво плавали туда-сюда и не знали, чем заняться. В это время ко мне на цыпочках подошла Иринка и заговорщицким голосом сказала, что должна мне открыть очень важную тайну. В прошлый раз, когда она так говорила, мы ходили искать клад в привезенной куче песка возле нашей песочницы. Тогда Иринка подошла к водителю машины, который его привез, и между прочим спросила, откуда он. Как откуда – с моря! А всем известно, что на море все прячут клады. Мы перерыли всю кучу, и если бы не воспитательница, то точно бы нашли. А в другой раз мы ходили смотреть на родившихся у нашей садичной Муськи котят, которым Иринка хотела повязать бантики. Но сейчас у нее были такие глаза, что никакими котятами здесь не пахло, а пахло чем-то действительно важным.
В коридоре она усадила меня на диван, взяла мою руку и приложила к своей груди. Чувствуешь? Я стал внимательно слушать, затем для верности пошевелил рукой, но ничего, кроме кармашка на платье, не заметил. На ощупь в кармашке тоже ничего не было. Иринка покачала головой и приложила мою голову к своей груди.
– Слышишь, стучит? Это сердце! Понимаешь, сердце! Оно живое и постоянно стучит! И днем и ночью, представляешь!
Я прислушался и вдруг услышал слабый стук. Это было что-то невероятное!
– У тебя тоже оно есть, – сказала Иринка. – И у воспитательницы Марины Николаевны. И у мамы. Она постоянно говорит, что от нас с сестрой у нее сердце болит, и пьет капли по вечерам. Я сама видела. А еще мама говорит, что люди бывают бессердечные. Это когда люди делают кому-нибудь гадости, но вместо того, чтобы извиниться, начинают радоваться. Они смеются и радуются, а потом теряют свое сердце. Поэтому их и зовут бессердечными. Им сразу все друзья перестают нравиться, они становятся злыми и отдают своих родителей в дом престарелых. Мама говорит, что бессердечные люди хуже мертвых. Мертвые лежат и никому особого вреда не делают. А бессердечные ходят по земле и обижают других, бранятся и кляузничают. И при этом еще и себя оправдывают: раз сердца нет, откуда им знать, что делают другим больно?
Мы сидели на диване, болтали от счастья ногами и по очереди слушали, как стучат наши сердца. А потом я сказал:
– Знаешь, Иринка, раз сердце стучит – значит, оно живое. А если живое, то как, по-твоему, оно дышит?
Я был умным мальчиком и знал, что все в мире должны дышать. Иначе конец! А как сердцу дышать, когда оно вон – под футболкой или, как у тебя, под платьем? Иринка даже растерялась от неожиданности. И что теперь делать?
Ох уж эти девчонки! Как найти сердце, знают, а потом не знают, что с ним делать! Я знал. Это же проще простого – главное найти ножницы! Я нашел ножницы в коробке с цветной бумагой, а потом вырезал на платье у Иринки аккуратную большую дырку.
– Ну как, дышит?
Она прислушалась:
– Вроде бы да.
А потом вырезал дыру у себя на футболке. После этого сразу стало легко на душе. Мы сидели на диване, по очереди слушали, как стучат наши сердца, и радовались.
– А все-таки хорошо, что ты умная, – сказал я Иринке. – Так бы и ходили дураки дураками, если бы не ты!
Когда за нами пришла моя мама, взволнованная воспитательница Марина Николаевна стала ей объяснять, что был сон-час и вообще-то мы должны были спать, а ножницы она сама прибирала, и как мы их вытащили, уму непостижимо… Но вместо того чтобы ругать нас, мама стала смеяться, а потом сказала: «Какие они молодцы, что нашли свое сердце! Это же просто замечательно! Какие славные у меня дети!» И по дороге домой купила нам мороженое.
Говорят, когда отрезают руку, отрезанное место потом болит. Когда она ушла, у него тоже нестерпимо болело, и не где-то там – все его существо было объято сжигающим холодным пламенем, от которого хотелось кататься по полу и кричать. Он стоял в храме, где они когда-то повенчались, и вместо тысячного «почему?» и «за что?» словно чужими глазами смотрел, как идет вечерняя служба, и злился. Сил молиться не было, да он и не собирался. Разве может быть от любви так больно, а если может, то с него хватит! Если Ты заранее все знал, зачем Ты так со мной? И, понимая бессмысленность этого вопроса, от жалости к себе ему хотелось заплакать. Но он с детства усвоил, что мужчины не плачут, и теперь просто хотел стать маленьким железным шариком, закатиться куда-нибудь в щель в полу, чтобы никто не видел его мокрых глаз и все о нем позабыли…
К концу службы он взял себя в руки, подошел к Распятию, склонившись, поцеловал место, где гвозди пробивали ноги Христа, и прошептал: «Верую, Господи, помоги моему неверию!» Когда он вышел из храма, на улице стемнело, был снегопад. Пушистые комья тяжелого снега падали с темного неба, залепляя глаза, мешая дышать и покрывая все вокруг зыбкой белой мглой. Все исчезло и растворилось в этой мгле, и он брел по снегу, как одинокий путник по заснеженному полю, которому нельзя останавливаться и нельзя сбиться с пути, потому что никто не поможет.
Когда-то он любил этот снег, меняющий знакомые улицы, словно по волшебству, когда они гуляли, взявшись за руки в этой снежной сказке, и она была принцессой, а он – добрым охотником, который спас ее от ужасных ледяных тварей. Он целовал снежинки на ее волосах и до сих пор помнил, как они пахли, а она прижималась к нему всем телом и гладила его по лицу своими маленькими тонкими пальцами. В эту минуту, спрятанные под теплым снегом, они были одни в целом мире, и не было в нем ничего, кроме их сердец, громко бившихся в унисон.
О проекте
О подписке