Читать книгу «Постфактум. Две страны, четыре десятилетия, один антрополог» онлайн полностью📖 — Клиффорда Гирц — MyBook.
cover

Волна убийств докатилась до Паре в начале ноября. Они начались, когда сельский религиозный учитель, с отцом которого, лидером реформистов, я работал в 1952 году, отправился в соседнюю деревню, где работал мой коллега Роберт Джей, чтобы проверить слухи о том, что боевики из крестьянского союза готовят нападение, и был зарезан. Следующей ночью его земляки отомстили: подожгли множество домов в деревне, где произошло убийство, после чего по всему району начались нападения правых на левых, инцидент за инцидентом. Вместо того чтобы перечислять эпизоды, повторяя ежедневные газетные или телевизионные сводки о совершенных зверствах, я приведу цитату из рассказа о том, «каково это было», сделанного по моей просьбе одним из лидеров Националистической партии – в 1971 году он уже вышел в отставку, душевно надломленный и по горло (или почти) сытый патрицианскими маневрами, – у которого, как я упоминал выше, собирались отобрать жизнь и дом. (Я опускаю свои стимулирующие вопросы: невыразительные психиатрические «Да?» и «Почему вы так думаете?».)

В тысяча девятьсот шестьдесят пятом здесь было так же плохо, как и повсюду в стране. Большинство убийств совершали группы мусульманской молодежи. За исключением Плосок-Клатена [отдаленной деревни возле районов, занятых скваттерами], где было короткое сражение между коммунистами и мусульманами, которое мусульмане при поддержке армии быстро выиграли; все коммунисты просто сдавались, открыто признавались в заговоре и принимали смерть, безо всякого сопротивления, возле вырытых могил, приготовленных для них мусульманами. (У коммунистов тоже были готовы могилы для мусульман, на случай, если удача окажется на их стороне.)

Это была странная реакция, даже для меня, яванца, который прожил здесь всю свою жизнь. Видимо, коммунисты рассуждали так: «Если я умру, это конец. Все „улажено“, „завершено“, „расставлено по местам“, „кончено“ [берес]. Но если меня арестуют, я буду страдать. Меня будут морить голодом. Я окажусь в тюрьме». Так что они просто приняли «конец» [пупутан]18.

Все здесь были в ужасе. Голову лидера коммунистов повесили в дверях его штаба. Голову другого человека, с засунутой в зубы сигаретой повесили на пешеходном мосту перед его домом. В ирригационных каналах каждое утро находили ноги, руки, торсы. На телефонных столбах висели прибитые пенисы. Большинству убитых перерезали горло, или их закололи бамбуковым копьем.

Армия сгоняла население деревни на площадь перед конторой. Их заставляли указать, кто активист, а кто нет, после чего активистов отдавали обратно людям, чтобы их отвели домой и казнили или, что чаще, передали людям из соседних деревень в обмен на их жертвы. Это облегчало задачу, потому что ты убивал не своего соседа, а соседа другого человека, который убивал твоего.

В какой-то момент прошел слух, что на город собираются напасть левые из Секото [деревни, в которой был убит религиозный учитель]. Из Кедири [столица региона] прибыли танки, всю ночь там была слышна стрельба, а утром почти всех жителей Секото собрали вместе. Их спросили, собирались ли они напасть на город и убить местных чиновников. Они ответили «да» и рассказали подробности. Пятерых лидеров военные казнили на деревенской площади, остальных отпустили, чтобы с ними расправились их соседи; те отвели их обратно в деревню и убили.

Все это продолжалось лишь около месяца, но это был кошмарный месяц. На улицах никого не было. Убивали и мужчин, и женщин, но ни одного китайца не тронули, хотя несколько магазинов разграбили. Китайцы были ни при чем: это яванцы выясняли отношения между собой. К тому времени большинство ключевых коммунистических лидеров были не из Паре, потому что партия, словно государственное учреждение, каждые несколько месяцев перетасовывала свои кадры. Один из самых известных местных лидеров – мужчина по имени Гунтур – повесился, но другие сбежали в более крупные города, надеясь, что там они будут менее заметны. Местные врачи отказывались лечить раненых коммунистов, потому что им угрожали смертью, если они будут это делать. Мой младший брат видел, как возле районного управления казнили трех человек; за казнью наблюдало множество людей. Он не мог спать неделю.

Вначале все могло пойти по-другому. Каждая из сторон пыталась убить другую первой, но увидев, что мусульмане одержали верх, коммунисты просто сдались. Когда начались убийства, левые вообще перестали сопротивляться. Армия, недовольная убийствами генералов в Джакарте во время переворота, просто позволила мусульманской молодежи делать все, что они хотели, по крайней мере какое-то время, после чего начала репрессии, просто арестовывая людей и вывозя их на Буру [остров-тюрьма в восточной Индонезии] или куда-нибудь еще.

Друзья и родственники жертв до сих пор не могут забыть. Но антикоммунизм сейчас настолько силен, что они не смеют ничего говорить; они просто скрывают свои чувства, как настоящие яванцы. Я сам антикоммунист и всегда им был. Но настоящая ненависть и убийства развернулись между боевиками-мусульманами и боевиками-коммунистами. Люди Сукарно, как и я, были в итоге лишь зрителями. Как в конечном счете и сам Сукарно.

Если в 1971 году, через шесть лет после произошедшего, все это было лишь плохими воспоминаниями, то к 1986 году, спустя двадцать один год, это стало уже даже не воспоминаниями, а обломками истории, которые иногда извлекали, чтобы показать, к чему приводит политика. Те, кто получил клеймо коммунистов или их сторонников (двенадцать процентов избирателей, пять процентов в самом городе), не могли голосовать или занимать государственные должности, но в остальном их не трогали. Выцветшие карты с указанием местонахождения домов коммунистов, включая дом, в котором я жил в 1953–1954 годах, все еще висели, словно народные украшения, на стенах деревенских контор. Стареющие мусульманские боевики иногда задумывались – особенно когда спорили с чужаком, который знал их, когда они, как и он, были молоды, – насколько близко они подошли к грязному финалу. Но в целом город был похож на пруд, по которому когда-то давным-давно, в другом климате, прокатился ужасный шторм.

У тех, кто знал это место до шторма, складывалось впечатление, что на смену концентрированной энергии политики пришла рассеянная энергия торговли. Комбинация Зеленой революции, которая стала приносить плоды в этой части Явы только к концу семидесятых, когда наконец удалось решить проблемы, связанные с ее реализацией, и военного режима, который в это же время выработал стиль работы, соответствующий его представлению о себе как двигателе прогресса, привела к коммерциализации городской жизни, как минимум столь же повсеместной и почти столь же навязчивой, какой когда-то была ее политизация. Теперь главным занятием практически всех жителей была не подготовка к Судному дню, а купля и продажа – разнообразная, запутанная, практически непрерывная купля и продажа, охватывающая все уровни и уголки общества, в любом масштабе и любого размаха. Крестьянское сельское хозяйство, втянутое в рынок из-за возросшей потребности в капиталовложениях, официально гомогенизированная политическая жизнь и устойчивое ощущение нестабильности того и другого придали городу тон и облик огромного, шумного, довольно оживленного рынка.

Есть большое искушение принять такое положение вещей за финальную точку, завершение фазы или процесса, достижение, которое теперь остается лишь оберегать и поддерживать, но этому искушению не стоит поддаваться. Когда после сильного потрясения все начинают просто заниматься делами, само по себе возникает ощущение – особенно у такого свидетеля, как я, который видел, что было до и после, но даже и среди тех, кто прошел через все это и имеет основания представлять произошедшее иначе, – что всё наконец вернулось на круги своя. Естественно, что у рассказываемых историй есть начало, середина и конец, – форма, совпадающая не столько с внутренним направлением событий, сколько с опытом, заключающим их в скобки. Снять эти скобки – значит исказить как то, каким образом ты приобрел то, что считаешь знанием, так и то, почему ты считаешь его таковым.

В начале шестидесятых Сефру, к тому времени существовавший уже около тысячи лет, все еще имел границы, необычайно четкие даже для Марокко, где все словно залито светом рампы. Когда вы приближались к городу со стороны Феса, находившегося тогда в тридцати, а сегодня – всего в двадцати километрах, и поднимались на небольшое возвышение на севере, вам открывался тот же вид, который приводил в изумление всех предыдущих искателей впечатлений – Льва Африканского в шестнадцатом веке, Пера Фуко в девятнадцатом, Эдит Уортон во время Первой мировой войны19, – наткнувшихся на то, что один из них (Фуко) назвал «l’Oasis enchanteresse»20, а другая (Уортон) – «крепко сбитым маленьким городом-крепостью с угловыми башнями, дерзко высящимися на фоне Атласа». Город, оазис, горы, мелово-белый, оливково-зеленый, каменно-коричневые, одно внутри другого и все разделено отчетливыми линиями, будто проведенными пером, вызывали ощущение целенаправленного плана. Местность и поселение выглядели так, будто были спроектированы.

После того как вы спускались вниз и входили в черту города, это ощущение чистоты, равновесия и композиции рассеивалось – по крайней мере у иностранца – полностью, мгновенно и, как казалось в течение гнетуще долгого времени, навсегда. Ни население, в 1961 году составлявшее от силы двадцать тысяч, ни планировка места не были ни простыми, ни гомогенными. Берберы, арабы, евреи, купцы, знать, представители различных племен, ремесленники и даже до сих пор не уехавшие немногочисленные французские colons21, учителя и чиновники, ходили по узким переулкам, широким оживленным улицам, просторным базарам. Часть города была лабиринтом, часть – решеткой, часть – клубком извилистых пригородных дорог. Здесь были мечети, парки, стены с зубцами, караван-сараи, мавританские бани, известковые печи, водопады, фонтаны с изразцами, зарешеченные окна, теннисные корты, внутренние сады, кинотеатры, дома-замки, школы, загоны для овец, черные палатки и кафе на тротуарах, и повсюду – звуки торопливой речи, в основном мужской. С одного холма на все это взирал построенный французами форт, словно из «Beau Geste»22, с другого – мусульманский мавзолей с белыми куполами, словно из «En tribu»23. У высоких главных ворот располагались кладбище, бассейн, автобусная станция, маслодавильня, уличный мимбар24, пункт носильщика, опытный сад, кегельбан, старая тюрьма и чайная. В полумиле находилась пещера, в которой евреи ставили свечи легендарным раввинам.

Как это часто бывает, первые впечатления – потому что они первые, а также, возможно, потому что это впечатления, а не придуманные теории или установленные факты, – задают рамки восприятия и понимания, создают джеймсовский гул25 шумов и значений, который впоследствии нельзя полностью отбросить, а можно только подвергнуть критике, развить, наполнить, сделать предметом моральной оценки и скорректировать более точными наблюдениями. Двойственный образ – ясность на расстоянии, мешанина вблизи – не только не рассеялся за те примерно двадцать пять лет, что я периодически работал в Сефру и в районе вокруг него (еще семьдесят или восемьдесят тысяч человек, делящихся на десятки «фракций», «племен», «кругов» и «конфедераций»), он стал моей наиболее общей концепцией того, что приводит здесь все в движение: нарастающее напряжение между классической городской формой, которую узнал бы и Ибн Хальдун, и усиливающимся разнообразием городской жизни, спутывающим резные линии старого города. Место, где ничего особо не происходило и которое оставалось аграрным, периферийным и довольно традиционным, постепенно, незаметно и поучительно выходило из-под контроля.

В 1963 году этот процесс уже начался, но был в самом зачатке. Старый город-крепость с охраняющей его касбой26, расположенной рядом, и еврейской меллой27, огородившейся в его центре, по-прежнему доминировал. Под руководством французов сразу за стенами было построено несколько «кварталов для коренных жителей» с прямыми углами и улицами, во время протектората вырос небольшой район с виллами, тенистыми деревьями и бассейнами, а вдоль шоссе появилось несколько магазинов со стеклянными витринами. Но место все еще оставалось по сути мединой28 из учебников: лабиринтом-крепостью, окруженным орошаемыми оливковыми рощами и поделенным между глубоко городскими арабами, давно живущими здесь, и глубоко городскими евреями (которых все еще оставалось около трех тысяч, после пика в пять-шесть тысяч), вполне возможно, живущими здесь еще дольше – некоторые из них утверждали, что со времен Исхода.

К 1986 году старый город затерялся среди новых кварталов, которые грубо и беспорядочно раскинулись повсюду вокруг него. Французы и евреи («наши головы и наши карманы», как их называли арабы лишь с долей иронии) уехали, но в три раза больше людей прибыло, большинство – берберы из сельской местности. Около восьмидесяти процентов взрослого населения проживали там менее двадцати лет, две трети – меньше десяти. Зона расселения увеличилась в четыре раза. Половина оливковых рощ была застроена, и остальным оставалось недолго. Место было не узнать.

На первых этапах нашей (моей и моих коллег) работы казалось, что внутренняя сложность этого места достаточно хорошо укладывается в хотя бы частично упорядоченный набор обычаев, классов и институтов. Население все еще можно было приблизительно поделить на более или менее узнаваемые группы, и жизнь текла если не точно по плану, то хотя бы в ясном направлении. Была прочно укоренившаяся элита, горстка арабских семей из «старого Сефру», которые фактически монополизировали социальную, экономическую и религиозную власть еще задолго до протектората. (Составляя где-то два процента населения, они контролировали около пятидесяти процентов земли в оазисе, а также имели обширные владения в сельской местности.) Было небольшое число королевских чиновников, почти все – присланные на ограниченный срок из других мест; они осуществляли повседневные управленческие функции, которые в основном состояли в исполнении постановлений, выдаче разрешений, заверении договоров и аресте людей. Относительно немногочисленные сельские жители, мигрировавшие в город, селились в заброшенном еврейском квартале. (Сами евреи перебрались за стены.) Жилые кварталы были обособленными, лавки – микроскопическими, базары – специализированными. Подавляющее большинство населения, в том числе евреи, было арабоязычным, родилось в городе и тем или иным, обычно сложным образом было связано с рыночной торговлей. Имелось полдюжины мечетей, две-три синагоги, шариатский суд и католическая церковь. При всей сутолоке было ощущение, что место действительно поддается изучению. И некоторое время так и было. Давний альянс небольшой, локально укорененной властной элиты и еще более малочисленной группы каидов, пашей, шейхов и кади29, поддерживаемых солдатами и напрямую зависящих от центральной власти, превратил политику в очень простое занятие, построенное на принципе «кто кому». Сразу после обретения независимости, во время борьбы за которую вокруг Сефру велись некоторые партизанские действия, какое-то время наблюдался всплеск партийной агитации – популистско-мусульманской, с одной стороны, и популистско-марксистской, с другой, – которая создавала определенную угрозу этому альянсу и репрезентируемому им командному стилю государственного управления, но статус-кво был быстро восстановлен (особенно после того, как Хасан II укрепил свое положение). В шестидесятые и в течение большей части семидесятых Сефру не только выглядел как классическая медина в марокканском стиле, зачарованный оазис, бросающий вызов Атласу, «маленький Фес»; в основном он таковым и был.