Двуглавый орел, принятый Московскими царями после брака Ивана III с последнею из Палеологов, получил в этот момент совершенно другое, непредвиденное, символическое значение. Имея одного лишь царя, государство тем не менее управлялось двумя государями, и отношения, установившиеся с первого же часа между отцом и сыном, поддерживались очень мирно к общему их благополучию.
Семейный принцип, так сильно развитый в этой среде и представлявший, несмотря на некоторые эксцессы, особенно ценную моральную связь, устранял всякий конфликт. У Филарета было то, чего недоставало Михаилу, чтобы фигурировать с некоторым достоинством в роли управителя, или даже пытаться фигурировать в качестве такового: честолюбие, любовь к власти, жизненная опытность, определенное уменье схватывать вещи благодаря той же опытности и чувство авторитета. Бразды правления совершенно естественно перешли в те руки, которые были всего более способны их держать.
Необходимо решительно отбросить возникшую по этому поводу гипотезу о государственном перевороте.[8] Свидетельства эпохи положительно противоречат этому.[9] Тут даже не существовало никакой возможности узурпации власти. Начиная со смерти «Грозного», благодаря неизбежным ограничениям, которые самый способ восшествия на престол доставил его преемникам, прогрессивное ослабление самодержавия клонилось чуть не к полному от него отречению. Этой фикции абсолютного самодержавия совершенно парадоксально противополагалась такая же фикция свободных учреждений, возникших в эпоху смуты.
И последняя фикция создала между ними пропасть, которую не были в состоянии восполнить ни Собор, ни Дума. В самом деле, необходимо было вновь создать правительство, и так как Михаил и не думал взять на себя подобную задачу, за нее взялся Филарет, подготовив почву для своего внука.
Отношения сына к отцу, отличавшиеся большою нежностью и принявшие характер почтительного уважения, были особенно кстати в данном случае.[10] Они позволяли им даже официально сообща управлять. Отец участвовал в большинстве решений. Если какое-либо из них не встречало его предварительного согласия, оно или отменялось, или исправлялось.[11] Когда Филарет отсутствовал, Михаил сначала всегда спрашивал его мнения, постоянно сообщая ему обо всех текущих делах. «Как ты об этом думаешь?» писал тогда патриарх, «по-моему»… И данное им указание исполнялось.
Даже в официальном протоколе удваивалась верховная власть и титул «великого государя» – соответствующий «Его Величеству» – одинаково прилагался и к отцу и к сыну. Иностранные посланники представляли им обоим свои вверительные грамоты и свои подарки на основании церемониала, установленного еще Борисом Годуновым в эпоху его власти. А между тем Ришелье так и не смог добиться этого от своего равнодушного государя. Несмотря на изоляцию, в которой обреталась в эту эпоху Москва, нет никакого сомнения, что пример всемогущего кардинала отчасти способствовал установлению этих отношений. Моральная непроницаемость народов, даже наименее поддающихся внешним влияниям, никогда не бывает безусловной.
А вдовствующая царица! После нового появления на сцену ее мужа, которого она уже потеряла и не была в состоянии снова заполучить, роль ее оказалась сыгранной. Если бы они не были по жестокой игре судьбы, перевернувшей все их существование, монахом и монахиней, Филарет отправил бы ее в терем. Став теперь патриархом, он послал ее в монастырь. А вместе с ней пали и ее докучливые родственники, которых она выдвинула вперед, хотя они и более старались защищать завоеванные места свои. Немилость, постигшая Салтыковых, была ускорена скандальною интригою, которой они лишили Михаила невесты, выбранной им. Оказывается, сын даже не мог жениться без вмешательства отца.
Этот эпизод рисует собою интересную картину нравов этой эпохи. В 1616 году молодой царь остановил свой выбор на Марьи Ивановне Хлоповой. Семья этой избранницы принадлежала к ряду приверженцев Романовых. Уже было отпраздновано обручение, и по господствующему тогда обычаю будущая царица переменила свое имя на имя Анастасии, напоминавшее жителям московского государства дорогую им память о первой жене Грозного, как вдруг указом об изгнании несчастную молодую отправили в Тобольск вместе с некоторыми ее родственниками.
В чем была ее вина? Она вдруг заболела, сделалась, по свидетельству придворных врачей, неспособной «служить радостям государя», т. е. виновной, раз Провидение считало ее достойной подобной немилости. По тогдашним воззрениям, болезнь считалась Божиим наказанием.
Таково было положение вещей, когда Филарету, вернувшемуся в Москву, вздумалось самому взять на себя разбор дела. Подвергли допросу духовника невесты, и он засвидетельствовал ее полную невинность; другие же указания дали повод патриарху заподозрить неправильность диагноза, по которому осудили царицу. Впрочем, он удовлетворился лишь полуреабилитацией. Хлопову перевели из Сибири, где ей пришлось подвергнуться самым суровым лишениям, в Верхотурье, где она получала на прокормление по десяти копеек в день, а потом отправили в Нижний Новгород.
У отца были другие виды на женитьбу сына. Начиная с 1621 и по 1623 год, он возобновил в Копенгагене и в Стокгольме попытки, в которых в прошлом не было ровно ничего утешительного, и только ряд неудач в этом направлении заставил его вновь заняться этим браком, заключенным и расторгнутым в его отсутствие. Розыск показал, что Салтыковы воспользовались простым расстройством желудка, причиненным невесте царя обильно принятой пищей. Один из них, Михаил Михайлович, только что поссорился с одним из дядей молодой девушки. Как он, так и его братья, подверглись в свою очередь конфискации имущества и ссылке. Но и Хлопова не осталась в Нижнем Новгороде, благодаря настоянию царицы Марфы, употребившей всю свою энергию и влияние для защиты своих родственников против худшего наказания, которым для них было бы торжество их жертвы. Таким образом, семейная идея властно восторжествовала над всеми прочими расчетами.
В сентябре 1624 г. Михаил женился на княжне Марии Долгорукой, но потерял и эту подругу спустя несколько месяцев и повел на следующий год к алтарю дочь одного дворянина темного происхождения, Евдокию Стрешневу.[12] Она вскоре подарила ему сына Алексея. Таким образом, право наследства было упрочено за новою династией. Но само наследие все еще являлось ненадежным. Правда, от поляков временно избавились, но зато передали им ключи от дома, и у этих соседей, ставших еще более грозными, уже намечалась очень опасная для Москвы перемена царствования. Обуреваемый религиозными сомнениями и чувством ревности, Сигизмунд очень слабо поддерживал предприятия своего сына. Он постарел, и его здоровье быстро клонилось к упадку. Не было никакого сомнения в том, что, наследуя своему отцу, Владислав, как человек воинственный и честолюбивый, страстно любящий ремесло солдата, которому он предавался еще с ранней поры, и очень мало религиозный, не преминет отплатить за свои прошлые неудачи. Стараясь женить Михаила в Швеции или в Дании, Филарет, планировавший непрочную еще судьбу молодой династии, мечтал не только повысить ее престиж, но и заручиться опорой против нового врага. Он совершенно справедливо полагал, что московское государство, оставшись одиноким, не может противопоставить ему достаточных сил. Потерпев неудачу в области подобных брачных комбинаций, он все же не оставлял надежды хоть на политический союз, и вполне основательно мог льстить себя надеждой, что встретит в этом отношении меньше препятствий. И в этом споре, ополчавшем друг на друга обе половины славянского мира, сама судьба наталкивала противников на призыв иностранца, и этот иностранец, через сто пятьдесят лет, в самую решительную минуту в самом деле вмешался в их спор – чтобы неправильно его решить.
И чужеземец был далеко не прочь вмешаться в такое дело. Борясь в Польше и Германии против католической коалиции, Густав-Адольф дважды, в 1626 и 1629 г., не брезговал явиться в Москве умиротворителем. Если он и не думал о русской армии, то все же хотел по крайней мере присоединить к своим знаменам некоторое количество казаков для борьбы с бандою Лисовского, оказывавшего большие услуги имперцам. Посланники шведского короля сильно торопились с заключением союза. Но Москва, отказавшись принять участие в борьбе, раздиравшей всю Европу, сама отказалась от счастья. Как только она отказалась нарушить перемирие с Польшею и открыто вмешаться в военные действия, Ришелье сейчас же создал образец «скрытой войны», вмещавшей в себе массу удобств и выгод.
У московского Ришелье, пытавшегося идти подобным же путем, не хватало для этого смелости и решительности. Увильнув сначала от этих предложений, он в 1631 году был склонен принять их, однако Густав-Адольф тогда уже заключил договор с Польшею. Тем не менее переговоры продолжались. Швеция уполномочивала для них поочередно случайного дипломата, московита Александра Рубеца или Рубцова, попавшего к ней на службу после одиннадцатилетнего плена в Польше; потом одного немца, Иоганна Мюллера, который был первым ее постоянным резидентом в Кремле. Отказываясь до сих пор от предлагаемого союза, здесь однако не теряли времени: деятельно готовились к войне и уже говорили о том, что ее необходимо объявить Польше немедленно. Мюллер ответил на это предложением двух шведских полков и просил изволения набрать несколько других среди днепровских казаков. В свою очередь Густав-Адольф рад был воевать под сурдинку. Однако было уже слишком так распоряжаться чужим добром. Днепровские казаки зависели от Польши, которая едва могла держать в руках это буйное братство, все же удерживая его от покушений на измену. Шведские и московские вербовщики были выпровожены, рискуя своею жизнью в подобных попытках, а немного спустя смерть победителя при Люцене положила конец всему предприятию.[13]
Но и стучась при этом в другие двери, московская дипломатия не была удачливее. Еще до Деулинского перемирия она вытянула из Англии заем в 100 000 рублей, превратившийся в 20 000 благодаря мошенничествам посредников. А в 1623 году она хвастливо заявляла, что вовлечет своих кредиторов в обширную антипольскую коалицию, в которой должны были участвовать вместе со Швецией и Данией также Нидерланды, но добилась в результате лишь града унизительных насмешек.
Эта дипломатия шла еще ощупью и легко сбиваясь с плохо проторенных путей. Так, в 1615 году, посылая во Францию Ивана Кондырева, она думала снискать помощь правительства Кончини против Польши и Швеции. Но ни маршал Анкрский, ни его преемники даже не подумали отвечать на подобное предложение; сам Ришелье нисколько не торопился, и только в 1623 году первый француз, предназначенный для вручения слов Всехристианнейшего короля отдаленному северному двору, получил верительные грамоты. То был барон Людовик Де-Курменен из Гааги, сын губернатора Монтаржи. Будучи сначала пажем, потом метрдотелем Людовика XIII, начиная с 1621 года посылаемый для различных поручений в Данию, Германию, Пруссию, этот молодой дипломат – ему было в это время всего тридцать семь лет – кончил плачевно. Страстно честолюбивый он мечтал о месте шведского посланника, которого не получил, ударился в интриги, близкие к государственной измене, и кончил на эшафоте. В Москве он сыграл довольно жалкую роль. Ришелье был не прочь соединить против Польши, союзницы императора, с враждебным им лагерем и московское государство. Но французский посланник неловко ввязался в детский спор об этикете и сделал еще более неудачный шаг, показав, что ему диктовало предложения духовное лицо. Казалось, он исключительно имел в виду организовать исповедание католического культа в столице православия. У него было на уме нечто совершенно другое, но, оскорбляя с одной стороны весьма законную обидчивость, он с другой стороны натолкнулся на стену предрассудков, рутины и частных интересов, обрекавших его миссии на неизбежное крушение.
Ришелье шел всячески навстречу союзникам, которых надеялся заполучить к себе против австрийского дома. Взамен оборонительного и наступательного союза, он требовал лишь экономических сделок, одинаково выгодных обеим сторонам. С одной стороны, Франции улыбалась дорога в Персию, зато московское государство получит возможность непосредственно пользоваться французскими товарами, в которых оно начало понимать толк, тогда как посредники английские, голландские или брабантские наживали на их цене значительные куртажи.
К несчастию, московские купцы все держались за свою персидскую монополию, от которой впрочем не имели большой выгоды, а с другой стороны, коммерческие соперники Франции, вступив в отчаянную борьбу, все соединились против общего врага для защиты приобретенного ими положения. Нидерланды предупредительно согласились бойкотировать польский порт Данциг, они были готовы торговать преимущественно с Архангельском, и польский король потеряет в год до 100 000 экю. Против этой комбинации поднялась английская монополия, но Курменена тем не менее не выпроводили.
Одно время, за неимением лучшего, был уже на пути к осуществлению союз с Данией, и оба правительства уже готовы были обменяться грамотами, как в дело опять вмешался этикет. Ссылаясь на привилегию, приобретенную его шведским соседом острием меча, датский король требовал, чтобы и его имя было написано в трактате прежде имени царя. Это затруднение окончательно сгубило союз, уже наполовину заключенный, и царь, гордясь своим величием и не желая уступить такому ничтожному государю, остался лицом к лицу с «венгерским королем», т. е. сделался жертвою простой мистификации. Этим «венгерским королем» был Бетлен Габор. В Москве не имели точных сведений о путаных спорах этого претендента с австрийским домом, как и о том, выйдет ли он победителем из борьбы, и потому оказали пышный прием обоим его посланникам, случайно бывшим французами: Шарлю де Талейрану, маркизу Асседевильскому, и Жаку Русселлю. Но, постоянно ссорясь друг с другом и обвиняя один другого, они сами дискредитировали свое дело. Маркиза водворили в Костроме, где Габор не мог уже оказать ему никакой помощи, так как скоро умер. Ришелье, казалось, остался равнодушен к авантюре, которой он, быть может, и был чужд, граф Суассонский, желая выручить пленника из этого скверного положения, не был в состоянии в 1632 году придумать другого средства, как просить вмешательства Карла I и Генриха Нассаусского, но и старания последних при посредстве другого француза, Гастона Шаронского, тоже остались без всякого результата. Только в 1635 году добилось лучшего успеха посольство Людовика ХII.
Но Москва все еще не имела союзника в борьбе, которую она должна была считать близкой и неминуемой. Даже от Турции она не могла ничего ожидать. Осман II предложил ей в 1621 г. действовать сообща против Польши, но Филарет не считал себя достаточно подготовленным. Страна после перенесенных страшных испытаний была еще настолько слабой, что даже крымские татары разоряли безнаказанно мелкими отрядами юго-восточные области. Тогда Осман сам предпринял уже один неудачную кампанию. На возвратном пути он был убит своими же янычарами, и Порта, погрузившись в омут внутренних беспорядков, некоторое время оставалось бессильной.
Из Европы московское государство таким образом еще раз было отброшено в Азию. Но и в Персии Аббасу приходилось по временам жаловаться на обращение с его послами. Хотя в Кремле и считали нужным терпеть некоторых иностранцев, их всегда считали или шпионами, или заложниками. На этот счет ни принимались никакие обоюдные отношения. В 1620 году совершенно случайно, посланник царя в Тегеран, Тюхин, услышал в своем присутствии оскорбительные отзывы о своем государе. И ему по возвращении дали за это семьдесят ударов кнутом, жгли его тело раскаленными щипцами, и он должен был считать себя счастливым уже тем, что на всю жизнь был брошен в сибирскую тюрьму.[14]
Тем не менее царь и шах оставались добрыми друзьями, и в 1625 году посланник Аббаса, Руссан-бек, вызвал в Москве целую бурю радости, привезя с собою если не средства победить Польшу, то по крайней мере залог такой победы: хитон Господень, найденный в Грузии! Так как подлинность реликвии была доказана происшедшими вокруг нее чудесами, то в Москве надеялись получить от щедрого дарителя более существенную помощь. Но увы! вместо нее князь Григорий Тюфякин привез с собою лишь – прекрасную персиянку, спрятав ее в чемодане.
Тогда в Москве окончательно убедились, что в предстоящей борьбе придется рассчитывать лишь на свои собственные силы, и потому там ясно сознали полную необходимость основательной реорганизации всего военного дела.
Архаическая как по способу набору рекрутов, так и по своему снаряжению, масса польской армии, состоявшая исключительно из конницы «посполитного рушения», все же заимствовала более выработанные способы боя, взятые из иностранных образцов, или выработанные на месте.
Еще начиная с Батория, придумавшего тактику, доказавшую свое превосходство даже в борьбе со шведами, эту кавалерию сверх того подкрепляла пехота, набранная по большей части в Германии или Венгрии, обученная и вооруженная по европейски и все более и более многочисленная. К чести царствования первого Романова нужно отнести и то, что он вдохновился этим примером и взял на себя инициативу в создании новой русской армии с 1626 по 1632 г.
В то самое время, как им были посланы вербовщики на запад для найма 5000 человек пехоты, для приглашения на царскую службу литейщиков пушек и для закупки оружия, московские солдаты методически обучались иностранными инструкторами. В этом новоиспеченном войске уже фигурировали в первый раз местные всадники, вооруженные по германскому образцу, и местные стрелки, обученные по способу, практикуемому в полках наемной шотландской пехоты.[15]
Известно, что во Франции первый опыт организации постоянной армии относится к эпохе Карла VII и уже в XII в. замечается тенденция на западе не брать к себе иностранных наемников. Вступив на путь прогресса, Москва все же, как видно, отстала и, как и во Франции, ее попытка натолкнулась на большие денежные затруднения. Так, в один год от сентября 1632 года до сентября 1633 г. иностранные наемники поглотили 430606 рублей, тогда как для контингента почти в двадцать раз большего из туземной милиции издержки равнялись лишь пятой части этой суммы.[16]
Усилия делались чрезвычайные, хотя они и не были немедленно же вознаграждены. Народ, от которого их требовали, казалось, был создан для бесплодных жертв и долготерпения. В том то и состоит заслуга Михаила и его преемников, что они не отошли от раз принятого пути, несмотря на самые расхолаживающие неудачи. Настойчивость среди превратностей судьбы составляла половину гения Петра Великого: его дед, хотя и более скромный, тоже не поддался неудачам, способным обескуражить самых сильных людей.
Впрочем ни он, ни Филарет, не были в состоянии учесть истинную цену произведенного им нового военного улучшения. Новизна его заставила их ошибиться насчет его значения.
Сначала боясь помериться с Польшею, они теперь стали страстно желать войны с нею и, несмотря на целый ряд одновременных дипломатических неудач, шесть лет от 1626 до 1632 для них были наполнены каким то лихорадочным ожиданием стечения благоприятных обстоятельств для объявления задуманной войны.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке