Ох, как хотелось Лукерье парня этого себе заполучить! Тяжко всё время быть одной-одинёшенькой, хочется, как и каждой бабе, взора чистого, речей пламенных, губ нежных. Пусть и хаживали к Лукерье бобыли да мужики женатые, да только никто не приживался, все в страхе её покидали. Как начинала она при них колдовать, травы нарезать, заговоры шептать, начиналась в избе свистопляска… Крестились мужики, сбегали. А как ужас подзабудется, так снова приходят на порог, глазами масляными глядят, да не подпускает больше таких к себе Лукерья, научена.
Таков ведьмин удел, такова судьбина. Редко ведьмы мужей да детей имеют, не идёт колдовство со счастьем семейным под руку.
Посмотрел Данила синими очами, вихор со лба откинул (заныло ведьмино сердце сладко, разлилась по телу истома) да попросил:
– Расскажи мне, что о русалках знаешь?
Нахмурилась Лукерья, что-то уж больно часто к ней с расспросами про русалок приходят. Неужто вдовица и Данила об одной девке пекутся, как бы вызнать?
– Да кто тех русалок знает, друг сердечный, неведомо мне, есть ли они вообще. Живьём не видывала, о повадках не знаю ничего.
– В реках они живут, люд на дно затаскивают, щекочут до смерти али топят. Утопленницы то, души заблудшие. Русальная неделя скоро, они могут из воды выходить да песни на ветках петь. Бабка мне то сказывала, так ли оно? Ты ж с нечистью знаешься, неужто никогда не видела русалку? Неужто не знала, каковы они?
– Так говорю тебе, даже не представляю, есть ли они в мире навьем, – соврала ведьма, – лесовиков видела, бесов болотных да овражных, летавиц и полуденниц встречала. А русалки редко из воды выходят, поэтому точно и неизвестно, то ли сами пьянчужки топятся, то ли кто их на дно тащит. Становятся ли утопленницы русалками, того тоже не ведаю, может, цепляются тела тех девок бедных за коряги придонные, потому и найти их не может никто. Прости, не бывала я на дне речном, не встречала русалок. Коль попаду, так и скажу, – улыбнулась ведьма.
– Выходит, зря пришёл, тебя побеспокоил. Отчего-то решил, что знаешь ты о русалках, сможешь мне помочь, – опечалился Данила, нахмурил густые брови. – Сказывают, ты и с домовыми знаешься, и с кикиморами.
– Так домового и искать не надо, в каждой избе сидит. Коль скажешь слово заветное да гостинец принесёшь, так мигом явится. Ну не печалься, дались тебе эти русалки, – Лукерья погладила Данилу по плечу, взмахнула ресницами, заглянула в ясные очи. Ох, красив как, ох, статен. – Давай лучше погадаю, печаль развею. Расскажу тебе про невесту или про судьбу, небось, есть уж у тебя какая краса на примете, посмотрим, что ждёт вас.
– Не верю я в судьбу, Лукерья, – Данила встал из-за стола. – А вот в русалок верю. И невесты у меня нет. Ну что ж, буду искать того, кто расскажет мне о них. Может, отец Влас что слыхивал.
Лукерья хмыкнула. Да отец Влас скорее на Данилу епитимью наложит за такие вопросы, узколобый он, дальше носа да молитвенника не видит ничего. Мимо такого кикимора пробежит, так он её за собаку примет, ещё и палкой огреет. Для него, кроме Бога да бесов, которых он и в жизни-то не видывал, нет ничего. Как принимаются сельские у него про упырей расспрашивать да про летавиц, так он лишь рылом поводит злобным, говорит, нет в мире сил, кроме Дьявола да бесов его, Бога да ангелов его. А что нечисти целый сонм в любом углу, весь мир ею кишит, и думать о том не хочет. Говорит, не видел я той нечисти, коль не видел сам, так не верю. А как же он в Бога-то тогда верит, неужто Его воочию видал?
– Ступай тогда с миром, коль помочь не могу тебе, – пропела Лукерья, проводив гостя за порог. – Да заходи, коли травки нужны будут или отвары. Всё тебе сделаю, как другу милому, платы не возьму.
Косу свою рыжую на грудь перекинула, глазами ясными смотрит. Ясно теперича, чего у забора её вечно ввечеру бобыли местные хороводы водят.
– Спасибо на добром слове, – кивнул Данила, сел на коня да ускакал.
А Лукерья щучкой ринулась в избу, схватила заговорённый нож, что был в притолоку вонзён, да вырезала след Данилиного сапога. Обернула след в тряпицу, понесла бережно в избу. Затопила жарко печь, расплела косу да прядку волос отрезала, перевязала ею земляной отпечаток. Зашептала жарко, заструились слова, разлилось колдовство. Как закончила заговор, бросила земляной след с волосами в печь, будет любовь их с Данилой гореть, пылать, как огонь в печи, никто больше сердце его согреть не сможет, она одна.
Впервые проводила обряд приворота с таким тщанием, уж хотелось ей, чтоб Данила только о ней и думал, только её и желал. Сначала будет она к нему во снах приходить, утренние грёзы навевать, а потом и наяву чудиться во всякой девке начнёт, на кого бы взгляд ни кинул, всё облик её лишь видеть станет. Явится он к ней на порог, как пить дать, да уйти уже не сможет. И станет навек только её, Лукешкиным, никаким девкам да молодкам не отобрать.
Весь день ходила она сама не своя от радости, а как стемнело, достала из-под печи небольшой горшочек в холстяном мешке. Задвинула ставни, дверь крепко-накрепко закрыла, знала, коль её кто увидит, придётся того человека кровь пить. Разделась донага, достала из мешка горшочек – пахнуло воском, жиром и тиной с цветами. Почерпнула густую, зеленоватую мазь, втёрла в тело и волосы, запахло в избе лесом и болотом. И легко ей стало, подбросило её вверх, еле успела схватить вилы, что у дверей стояли, да и взмыла в воздух, вылетела, как камень из пращи, через дымоход.
Ночь стояла влажная, тёмная, ветер пах остро и пряно, бил в лицо, но дышать было легко. Ущербный месяц умирал, источался, но ведьма могла видеть всё, что скрыто от людских глаз завесой тьмы: бежали внизу, под ней, быстроногие лесные бесовики с мохнатыми козлиными ногами и мужскими телами, неслись к горе, где уже жарко горел костёр, где уже Сам сидел на троне. Не спали и лесные твари: вот в ветвях высокого дуба, под самыми Лукерьиными нагими ступнями, показались бледные личики деревянниц, проводили летунью печальным взглядом: навечно девы те к стволам дубов да осин привязаны, на каком дереве девка повесилась, на том и коротать ей век. В реке тут и там виднелись головки русалок с мокрыми волосами, пышные венки свешивались до самой воды. Ждали речные девы своей седмицы заветной, дана будет им волюшка, весь лес их. Загалдели они, засмеялись, пальчиками прозрачными на чёрные образы под луной указывали.
Летели недалеко от Лукерьи и другие ведьмы, старые и совсем юные, нагие, проворные на своих мётлах, ухватах и вилах, волосы развеваются за спиной, тела блестят от мази. Радостно лететь вот так ночью при тусклом сиянии месяца, слушать свист ветра и плеск реки под древком вил. Казалось Лукерье иногда, что только ради этого полёта стоило продать Ему душу, никакое колдовство и сила не были такими упоительными, не дарили такого чувства свободы, как ночи ведьминских шабашей. Лететь в холодном лунном свете, вдыхать свежий ветер, чувствовать кожей речную влагу, что растворилась в ночном воздухе, это ли не счастье?
Посмотрев на месяц, Лукерья вспомнила об Акулине. Где-то сейчас далеко внизу, в ещё хранящей дневное тепло воде, её заблудшая дочь качается на речных волнах или ивовых ветвях, смотрит на жёлтый серп, греется в его мертвенных лучах. То, что Акулинина дочь стала русалкой, Лукерья не сомневалась: чаще всего девки сдуру, от великой любви, бросаются в воду, да там навеки и остаются. Реже вешаются, да чем-то манит их река. Бывает, ещё отвара какого ядовитого напьются, если подмога вовремя поспеет, так девку глупую излечивают и в монастырь отправляют: кому скудоумная такая в семье нужна, позор один. Пусть лучше о грехе своём помолится, порадуется, что не допустил Господь до смерти. Тошно девке жить было, так ещё хуже с того житьё становится.
Вот и Акулинина девка неразумная теперь в воде и обретается, ну да пусть мать попробует её среди сонма русалок найти. Защекочут её русалки, изведут, найдут потом Акулинино тело в кустах далече от хоженых троп, станет вдова упырицей. А там уж по соседям она пойдёт, дай только время, заест-закусает товарок своих, то-то суматохи будет на селе. Зато за оберегами к Лукерье все пойдут, кому охота кровь нечисти отдать да самому упырём стать?
Едва набрав высоту, вилы начали снижаться, неслись почти над кронами дубов. В аромат леса вплелись и запахи гари, жженой шерсти и серы: скоро гора, лететь осталось всего ничего. Вдалеке завиделось алое марево, к нему Лукерья и неслась, едва не задевая пятками жёсткую дубовую листву.
На горе уже был дым коромыслом, ничего не разглядеть в мареве, изредка выхватывают отблески костра голые тела ведьм и колдунов да мохнатые лапы нечисти. На шабаш позволено являться лишь ведьмам да высшей нежити, бесам. Для нечисти низшего порядка была единственная ночь в году, когда они могли вволю нагуляться, – на Ивана Купала. Русалкам ещё порезвиться позволено в Русальную неделю, небось из-за того, что всю жизнь мёртвую свою в реке на дне сидят. А вот ведьмы собирались раз в луну, когда та умирала, чтобы похвастаться, кто сколько скота сгубил, младенчиков напугал. Были и те, кто пользовался особым почётом: смертельную порчу наводили на костях покойницких, разрывали могилы, чтоб забрать волосы мертвяцкие да плоть для тёмных ритуалов и обрядов, пили человеческую кровь, приносили жертвы. Но Лукерья давно решила, что таким заниматься не будет, пусть её место даже не в середине, а ближе к хвосту. Нечего марать кровью руки, пачкать душу, она уже и без того чёрная.
Лукерья мягко опустилась на траву, стопы омылись влагой. Вдоволь нынче будет главного лакомства всей нежити, любят окаянные молоко с росой. Правда, многие всё же предпочитают лошадиную либо людскую кровь, но Лукерья никогда крови не пробовала (только никому этого не говорила). Перед шабашем забираются черти в хлева да загоны лошадиные, надрезают шеи у сивок, сцеживают кровушку в вёдра. А утром ослабевшие кони ни пахать, ни скакать не могут, еле живые. А как людскую кровь берут, того Лукерья и знать не хотела.
Воткнула вилы в землю возле большого дуба: там уж высился целый лес из ухватов и метёлок. Расправив пальцами волосы, двинулась к кострам, ловя на себе похотливые взгляды мохноногих бесов. У бесов красота измеряется длиной рогов да зубов, что торчат из пасти, и пусть Лукерье было лестно, что за ней увязывались самые пригожие из бесов, отвечать на их ласки она не стремилась. Те фыркали, шли на поиски менее казистых ведьм, а старые сами им на шеи вешались.
Кое-как отделавшись от навязчивых любовников, Лукерья пошла к центру холма, где должен был стоять трон Самого. Хорошо бы попасть на поклон к нему в числе первых, пока самые кровожадные и озлобленные ведьмы не похвастались всеми теми ужасами, что творили их руки. На фоне них все деяния Лукерьи меркнут: подумаешь, коровы кровью доятся да зерно плесневеет, да разве ж это зло? Да такое любая обиженная или озлобленная баба сделать смогла бы, коли б слово заветное знала. Так ведь и идут злые бабы к Лукерье, просят: научи волшебным словам, чтоб у Ксеньки косы вывалились, а у соседа корова пала, зло таю на них. Но только вот Лукерья не дура сама у себя хлеб отбирать, знала, что в ученицы бабы не пойдут, забоятся, а просто так знаниями разбрасываться не хотела. Коли б найти себе ученицу послушную, не робкого десятка, так повеселее б жилось. А то и поговорить не с кем, всё одна да одна. Кошки пусть и слушают покорно, подчас и с любопытством, да кроме мява ничего в ответ не говорят.
– Лукерьюшка, а вот и ты, – хрипло пропела бабка с отвисшими грудями и седыми космами, давняя Лукерьина врадница. Вечно на Лукерью Самому наговаривает, дескать, слабая она, не хочет злу служить, нет в ней злобы колдовской. Негоже такую привечать, честь та не про таких, как Лукерья, заслужить её ещё надо. Но вот в глаза всегда улыбается умильно, будто лучшего родича увидала.
– Здравствуй, Параскева, что, Сам уже у себя? – спросила Лукерья, да сердце замерло. Вдруг скажет, что все уже Ему откланялись, отчитались-похвастались, будет Лукерья последней.
– Да уж больше половины ведьм и колдунов прошло, скоро танцы начнутся. Могла бы и пораньше прибыть, никак дела поважнее нашлись?
Лукерья фыркнула и, отведя чьи-то загребущие мохнатые руки от своей груди, двинулась в сторону, где костры горели близко, полыхали на полнеба. Жар от тех костров исходит адский, над кострами чаны огромные закопченные висят – варится в них мясо лошадиное, травами духмяными приправленное. Бесы больше человечину любят, по погостам промышляют. Как начнётся пир, принесут мешки, что из саванов сшиты, станется дух тяжёлый над поляной.
Огромный чёрный трон был виден издалека: из сверкающего серебра, с чернением и красными камнями, лалами да карбункулами. Горят при свете костра, глазам больно, а среди них восседает Сам, глаза кровью горят не хуже тех камней.
Сам велик и грозен, вид имеет жуткий: тело у него от былинного богатыря, голова – от зверя лесного, рога – от козлища, от него же и копыта на задних ногах. А вот на руках ладони вполне человеческие, разве что персты с ногтями длинными, изогнутыми, на них перстни-печатки с таинственными знаками, Лукерья таких даже не видывала никогда. Протянет Сам руку, надобно те перстни поцеловать, на колени перед троном пасть да поведывать, сколько зла в мир принесла.
Вот сейчас перед троном Его пал на землю какой-то старик с густой бородой аж до пояса, но мрачен Сам, недоволен своим служителем. Старик вжал голову в плечи, кары боится, трясётся весь, знает, что будет, коли Хозяина прогневит. Пожалела его Лукерья, а сама думает: «Так и я могу на его месте оказаться».
Встала за какой-то юницей, пигалица же, молоко не обсохло на губах, а уже колдовать лезет. Небось парней с толку сбивает, на тот свет отправляет, знаем мы таких. И сама была такой, сама в полон к врагу человеческому попала. Да не её дело девок глупых жалеть, её – сбивать их с пути истинного.
Вот и подошла Лукерьина очередь. Пала она перед Самим, взгляд поднять боится. Знает, что слышит он каждую её мыслишку, ощущает, как по телу её дрожь мелкая пробегает. От того ещё страшнее, ведь всё нутро он ей вывернет, душу излопатит, изроет, ни одного закутка без внимания не оставит.
– Что ж, Лукерья, нечем тебе меня порадовать, – раздался в голове низкий, гулкий голос с хрипотцой. Поднялись мелкие волоски вдоль спины от страха, застыла кровь в жилах, будто на мороз выставили ведьму голой.
– Прости, хозяин, что смогла, то и сотворила.
– Думал я, что прилежнее ты будешь, покорнее. Большие надежды подавала ты, а теперь одно расстройство от тебя. Или не хочешь больше колдовать?
– Хочу, Хозяин, только того и хочу.
– А что ж отлыниваешь? – иногда голос уходил вниз, в звериный рык, от того становилось более жутко.
– Впредь не стану, Хозяин, буду слушаться тебя да творить зло как положено.
– Вижу, не врёшь. Знаю, ваш человечий род только страхом пронять и можно. Что ж, тогда до следующей луны должна ты выполнить мой наказ. Не выполнишь – будешь на потеху ведьмам гореть в костре, что ближе всего будет к моему трону. Выполнишь – дам тебе книгу заветную, сможешь учиться по ней и могущественнее становиться.
Видела однажды Лукерья, как сжигали на шабаше ведьму. Молодая была, глупая, связалась с колдовством, да не выдюжила, не смогла горячку на младенца навести да мизинец удавленника с кладбища принести. Как повелел Сам её к костру волочь, завопила она, запричитала, бросилась прощение вымаливать, да только расхохотался он низким смехом, аж дубы вековые задрожали. Повисла ведьма на руках прежних товарок своих, что были Самому услужить готовы, рыдала в голос, да что тут поделаешь? И залили её лошадиной кровью, бросили её, голосящую, в костёр, да плясали до утра, вдыхая вонь горелой плоти. Мало на шабаше развлечений, попойка да оргия, рада нежить любому веселью. А казнь нерадивых служителей чем не веселье?
Не хотела Лукерья такого конца. Да и книгу колдовскую заполучить хотела, небось, много интересного там написано, овладеет силою великою, будет старая Параска на неё с уважением взирать да перестанет поклёпы наводить. Прежнюю книгу, что от бабки старой досталась, уж почти изучила Лукерья. Не поняла многого, да, знать, не её ума то дело. Зачем ей все демоны, коль не станет она к ним обращаться? На что ей золото сдалось да жизнь вечная, коль желаний нет, на что его потратить, коль одинокая вечная жизнь для неё была бы самым страшным наказанием.
– Все наказы выполню, говори, что делать. Не подведу я тебя, Хозяин.
– Да вот подумал я, коль сама не можешь зло творить, ищи себе ученика или ученицу. Пусть дело твоё продолжают. Начинай с травок да заговоров, а потом и к сильной магии приобщай, привороты делать да жизнь отнимать учи. Книгу свою чёрную покажи, манит она людей, покоя не даёт. Как начнёт ученик твой зло творить, тогда и тебе оно засчитается. Только и сама не плошай: надобно тебе убить младенца. Любого полу, много у вас наплодилось детей на селе, выбирай любого. Хочешь трави, хочешь – топи, но убить должна. Так и получишь либо награду, либо гибель, что заслужишь.
– Хорошо, хозяин, будет тебе младенец, – промолвила Лукерья, зная, что Сам и без того все её мысли знает.
– А теперь ступай, веселись. Крови вдоволь сегодня, росу уже чертенята собрали в чаны.
Лукерья кивнула и поклонилась, припав губами к горячим, как угли, перстням на ледяной грубой руке Самого. Отразились в перстнях всполохи огня, повеяло от руки трупом да свежим мясом. Сотворила Лукерья срамной поцелуй и пошла, чуть пошатываясь, подальше от костров, ближе к свежему воздуху. Упала под куст, полежала немного, да вот только горны возвестили, что подвезли к кострам чаны с кровью да молоком, надобно идти.
Едва живая от усталости, взяла Лукерья плошку с молоком, пригубила, да вот только отдавало то молоко чем-то железистым, пахло мясом. Отставила было плошку, да как взгляд подняла, ощутила, что два уголька так и сверлят её, прожигают на теле Лукерьином дыры. Сам не отводил глаз от Лукерьи, и было то страшно.
«Только попробуй ослушаться, только попробуй отступить. Будет кара твоя кровавой, будешь посмешищем для других ведьм. Не прощаю я должников».
Лукерья дала себя схватить какому-то колдуну, побежала танцевать в большой, истово движущийся круг из нагих блестящих от пота и мохнатых тел. Масляно смотрел колдун, но как только он попытался её под куст повалить, убежала ведьма в сторону большого дуба. Еле нашла свои вилы, влезла на них и под звуки сатанинского веселья взмыла вверх, едва живая.
Месяц будто плясал перед глазами Лукерьи, в кронах деревьев под вилами кто-то выл и метался. С трудом прицелившись в дымоход, Лукерья попала в избу, надеясь, что никакой ночной гуляка или парочка на задках огорода не обратили внимания на её полёт. Стерев тряпицей с ослабевшего и саднящего тела остатки мази, Лукерья легла на лавку и уснула тяжёлым, беспокойным сном, в котором за ней гнался кто-то мохнатый и рычащий, следили за ней алые глаза, шептал что-то неразборчивое, но жуткое низкий голос. Металась и стонала Лукерья до самого утра, с первыми петухами встала.
О проекте
О подписке