Сами деньги это вид материи, которую режиссеры любят примерно в той же степени, что сценаристы, но иначе. Писателю гонорары нужны для того, чтобы сочинять, что делает его экономным и подчас даже скрягой. Мы держим деньги в зависимости от общественной формации или в сберкассе, или в банке и думаем лишь о том, как бы дожить от одного поступления до следующего. Режиссерам же деньги нужны для того, чтобы их как можно быстрее и эффектнее растратить. Тщеславие обязывает! Режиссеры выбирают ресторан не по кухне, а по ценам (где дороже). Когда мимо проезжает свободное такси, рука режиссера поднимается как будто сама собой не только тогда, когда он никуда не спешит, но и в случае, когда рядом нет ни одного знакомого, который увидел бы, как он садится в машину. Всегда ведь можно поехать хотя бы к какому-то знакомому сценаристу и попросить у него денег на оплату проезда. Не знаю, потому ли режиссеры не умеют беречь деньги, что их работа подразумевает операции с миллионами, или они выбирают себе профессию именно исходя из такой возможности. В любом случае, внешний блеск для режиссера важнее внутренней сути, и если б дело стало за ним, он превратил бы весь мир в роскошно декорированный кинопавильон.
На вступительных экзаменах в Академию режиссерам, помимо прочих, задавали и такой вопрос: в чем, собственно, суть их будущей профессии? Оператор снимает, актеры играют, осветитель освещает, а чем именно занимается режиссер? Рене Клер якобы говорил, что режиссер выбирает величину плана (естественно, не киностудии). Хорошо, но почему в таком случае его не называют «избирателем величины плана»? Наверно, режиссеры и сами ощущают неопределенность своей функции, почему б иначе они уделяли столько внимания созданию себе славы таинственной творческой личности, чуть ли не демиурга. Эта проблема для них настолько важна, что они даже забывают о конкуренции и соединяются коллегиально для достижения своей цели. Как говорится, чем наглее ложь, тем проще ей верят, потому что уж о демиургстве режиссеров речи быть не может. Демиург создал, как полагают, мир из ничего, но режиссеру для начала нужен сценарий. Сам он неспособен выдумать ни одного героя, он умеет их только убивать, вычеркивая из списка действующих лиц. Если доверить режиссеру роль настоящего демиурга, вы увидели б, что из этого получилось бы – в лучшем случае, ожила бы древнегреческая мифология с ее кентаврами, циклопами и прочими уродами. Режиссеру ничего не стоит соединить два персонажа в один, пусть даже и ведущий себя нелогично (в каком-то эпизоде он может и встретиться с самим собой), или сделать из героини героя и наоборот (в этом смысле они схожи с некими хорошо зарабатывающими в современном мире специалистами). Сценарий для режиссера это ведь, как они сами говорят, «болванка». Представьте себе дирижера, который отнесется к симфонии, как к болванке, перенесет начало в конец, конец в середину, а середину в начало, поменяет анданте на аллегро, доверит партию скрипки тромбону и уволит барабанщика, потому что игра последнего не соответствует его концепции. Такого дирижера немедленно отправили бы в кафе бренчать на пианино (и ему еще крупно повезло бы, потому что в пианистов, как известно, не стреляют), зато режиссера, ведущего себя подобным образом, критики уважительно называют автором фильма.
Все мои знакомые режиссеры напоминали мне одного дальнего родственника – директора спичечной фабрики, вечно жаловавшегося на подчиненных, из-за которых постоянно срывается выполнение плана, уже настоящего. Впрочем, профессия режиссера имеет нечто общее и с искусством, ведь выпрашивать инвестиции и выбивать дотации это тоже искусство.
Режиссеры, правда, не особенно умны, и однако, не настолько глупы, чтоб при своей женской интуиции не ощущать двусмысленность положения, в котором они оказываются, будучи вынужденными общаться со сценаристами. С вежливой улыбкой бизнесмена они дают нам понять, каково, по их мнению, истинное место сценариста в процессе производства фильма – это немножко больше, чем чистильщик обуви Его Высочества Режиссера и немножко меньше, чем референт. Мы для них нечто пустяковое, однако, неизбежное, примерно как носки. Общественное мнение стоит на той же точке зрения: слава, поездки на фестивали, банкеты, цветы и вульгарно-красивые женщины достаются им, режиссерам; нам, сценаристам остается лишь парадоксальное, ни к чему непригодное знание, что настоящие авторы фильмов все-таки мы, хотя весь мир и считает ими режиссеров.
Поздней осенью с Камчатки, где он был в командировке, вернулся мой старый приятель художник Коля Килиманджаров. Мы познакомились с ним когда-то на совместном семинаре молодых писателей и книжных иллюстраторов, позже он приезжал ко мне в гости в Ереван, а я, будучи в Москве, всегда ночевал у него. У Коли в центре города была мастерская, которую он использовал, скорее, в других, хотя в какой-то степени тоже художественных надобностях. Мастерская состояла из двух комнатушек, в каждой имелось по продавленному дивану, по торшеру и по полке с американскими журналами определенного сорта – «для создания настроения», как объяснял Коля. У него было множество приятелей, разбросанных чуть ли не по всем советским городам, и еще больше приятельниц, которые время от времени ездили в Москву походить по театрам или за покупками. Я думаю, однажды настанет время, когда подлинное значение августовской революции будут видеть не столько в ликвидации большевистского строя или самоопределении народов, сколько в победе культуры земледельцев над культурой кочевников. Весь Советский Союз был полон странствующих граждан, которые тряслись в поездах и глохли в самолетах, чтобы где-нибудь купить сорочку мужу, туфли жене или школьную форму детям. Но не будем их осуждать и не только потому, что, как всем известно, в родном городе они этого достать не могли – в свободное от магазинов время те же самые люди шли в московские музеи и театры вместо того, чтобы таращиться по всей стране на одни и те же телепередачи, как сейчас. Но поскольку с местами в гостинице в столице были большие трудности, то кроме меня в мастерской останавливалось еще много всякого провинциаального народу, в том числе женского пола, и если с тех пор, как я поселился в Москве, последних случалось больше одной, хозяин звал меня в компанию. Я до сих пор помню одну даму из Ленинграда, которой я должен был грозить, что придушу ее, поскольку она нуждалась в этом для полного удовлетворения, и некую латышку, звавшую меня в Юрмалу, куда я так и не добрался.
Но Кюллике я увидел не у Коли, а на экране. Вообще-то, когда показывали советские фильмы, я ходил в Академию лишь для того, чтобы не лишиться стипендии. После того, как кураторша записывала фамилии присутствующих в дневник, и свет в зале гас, я выжидал еще пару минут, а потом начинал потихоньку продвигаться в темноте к двери. Но однажды, когда я уже собирался встать, мой взгляд остановила актриса, как раз в этот момент выползавшая на экране из своего мешковатого платья. Для советского фильма ситуация была чрезвычайно либеральной, в пуританском большевистском кино раздеваться обычно дозволялось лишь для того, чтобы спрятать в белье листовки. Сейчас же мы имели дело с самым простым буржуазным пережитком – гигиеной, и хотя душ был не бог весть какой, весьма слабого напора, дело это меня заинтересовало. По сюжету актриса оказалась вполне добросовестной советской учительницей, но несмотря на это она поочередно занималась любовью с несколькими мужчинами, чтобы найти наилучшего отца для ребенка, которого хотела родить и вырастить одна. Я был совершенно ошеломлен такой свободой нравов и досмотрел фильм до конца. Когда снова зажегся свет, выяснилось, что в зале осталось двое, я и наш эстонец Ивар Юмисея. Ивар сразу подошел ко мне и стал оживленно выспрашивать, какое впечатление произвел на меня фильм. Выяснилось, что он был сделан в Эстонии, и Ивар знал почти всех его авторов, заинтересовавшую меня актрису в том числе.
С Иваром мы к этому времени были уже неплохо знакомы, поскольку ходили с ним в одну мастерскую, к корифею советской сценаристики Святославу Игорьевичу Боксеру. Знаменитым Боксера сделали фильмы-сказки, например, про великую любовь женщины-академика и крановщика. Боксер любил удобства, и ему было лень из-за каких-то там учеников выходить из дому, поэтому уроки по специальности проходили у него на квартире. Каждый понедельник Ивар Юмисея стучал в дверь моей комнаты и спрашивал, с трудом выговаривая русские слова: «Ну что, поехали?» Дорога к Боксеру была длинная, и поскольку Ивар принадлежал к людям, для которых беседовать означает во-первых говорить самому, во-вторых говорить самому и в-третьих слушать другого на протяжении того точно отмеренного промежутка времени, в течение которого в голову приходит следующий повод поговорить самому, то уже за несколько месяцев я неплохо ознакомился с историей Эстонии, ибо этот предмет интересовал его в наибольшей степени. Ивар рассказал мне, что эстонцы это очень древний народ, уже много тысячелетий живущий в одном и том же месте на берегу Балтийского моря, которое он называл Западным. Однажды я спросил у Ивара, кто был эстонским царем например в первом веке до нашей эры, а именно, в тот период, когда Тигран Великий создавал свою империю, и он ответил, что у них правил не царь, а была демократия, как в Древней Греции. Тогда я полюбопытствовал, кто были наиизвестнейшие эстонские полководцы и философы той эпохи, но Ивар сказал, что к сожалению, фамилий он мне назвать не может, потому что не сохранилось никаких записей, неужели совсем все-все пропало, удивился я, и Ивар объяснил, что вообще-то не пропадало, поскольку не было вовсе. Когда же эстонцы создали свой алфавит, спросил я дальше, примерно в то же время, что армяне, то есть в пятом веке, или как? Оказалось (что я уже подозревал), что только в семнадцатом (или в шестнадцатом, толком не помню). Так потихоньку продвигаясь в своих расспросах, я понял, что эстонцы были не древним народом, как мне пытались доказать, а молодым. Они появились на карте мира только в тринадцатом веке, когда в Эстонию пришли крестоносцы. С христианизации Армении к этому времени прошла тысяча лет. Дальше территория, где жили эстонцы, много веков переходила от одного государства к другому, до тех пор, пока то ли немцы, то ли шведы, наконец, не изобрели для них литературный язык и не научили их читать. Я сказал Ивару, что в таком случае говорить о ранней демократии эстонцев не приходится, это был всего лишь племенной строй, но он со мной не согласился. В конце концов, мне надоело спорить, и я лишь молча слушал Ивара, и только, когда он мне рассказал о Дерптском университете и о Хачатуре Абовяне, который там учился, я понял, почему Ивар не воспринимает моих доводов всерьез, ведь эстонцы в Армению за образованием не ездили, и зря.
После того фильма я узнал у Ивара, как зовут понравившуюся мне актрису, но большего интереса не проявлял. Да и был ли он вообще? Однако, когда через некоторое время мне позвонил из Еревана мой приятель Армен, редактор журнала кино, и предложил поехать в Эстонию, чтобы написать очерк о тамошнем кинематографе, я сразу подумал о Кюллике. Армен недавно купил себе кооперативную квартиру и изыскивал теперь всяческие возможности оплатить долги: мы договорились, что он командирует меня из Еревана в Таллин и оставит себе ту часть денежных средств, которую мне тратить не придется, поскольку я заметно ближе к точке назначения. Вот так и получилось, что где-то в начале апреля, когда в Ереване цветут абрикосы, я вышел из поезда в Таллине и для начала чуть не упал, потому что перрон был еще во льду.
Город был мне почти незнаком, я попадал сюда только однажды и то лишь на день, случилось это больше десяти лет назад, я учился тогда на первом курсе, ездил в составе делегации университета на фестиваль дружбы народов, и в памяти моей от этого путешествия остались только силуэты готических церквей и варьете, где я впервые в жизни (не считая пляжа) видел полуобнаженных женщин. Зато этот регион был хорошо известен Коле Килиманджарову, который мне объяснил перед отъездом, что Прибалтика для Советского Союза это примерно то же, что Диснейленд для американцев, то бишь приятное место развлечений. Прогулка в средневековом Старом городе, за которой непременно следует посещение маленького подвального бара, где стены завешены медвежьими шкурами, на столах горят свечи, и бармен в галстуке бабочкой с равнодушной вежливостью смешивает роковые для привыкших к чистой водке русских голов коктейли. В итоге все это можно сравнить с экскурсией в музей Дикого Запада, где интерьер точь-в-точь из времени, когда ковбои еще стреляли по бутылкам и друг в друга, но опасности, что в тебя угодит шальная пуля, уже не существует. «Видишь ли, в душе все эстонцы – лесные братья, но ты не обращай на это внимания, – учил меня Коля, – они просто немножко свихнулись от одинокой жизни на хуторах».
Что на гостеприимство эстонцев мне особенно рассчитывать не стоит, я уже знал по опыту своего дяди Ашота, который, находясь в Таллине в командировке, спросил у прохожего, где тут можно поесть, но когда направился в указанную коренным жителем сторону, то пришел на берег моря. Дядя рассказывал об этом, как об анекдоте, объясняя, что эстонцы терпеть не могут русских и, наверно, приняли его за славянина, но судя по тому, как он при этом гладил свой более чем неславянский череп, он чувствовал себя изрядно обиженным. Этот разговор имел место незадолго до моего брака в связи с тем, что родители Анаит предложили нам поехать в Таллин в свадебное путешествие. Но Анаит тогда уже была в состоянии, когда боятся, что в самолете затошнит, и мы отправились вместо Таллина в Дилижан. Сейчас, входя в гостиницу, где нам тогда успели даже забронировать номер (на этот раз об этом позаботился Коля Килиманджаров), я даже обрадовался, что то путешествие не состоялось. Я ведь все-таки любил Анаит с той причиняющей боль полнотой, которая сопровождает первую большую привязанность. Мы гуляли с ней днями и неделями по Еревану во все времена года, читали друг другу наизусть Есенина и обсуждали вошедшего тогда в моду Апдайка. Даже брак наш во многом родился по вине Есенина, который сплетничал в одном из своих стихотворений о Саади, имевшем обыкновение целовать девушек только в грудь, что влюбленный Трдат страстно хотел повторить. Учитывая ереванскую высоконравственность, со стороны Анаит было прямо-таки геройским поступком в конце концов позволить мне это, что неизбежно привело к лихорадочным клятвам в любви и предложению руки и сердца с моей стороны. Позднее я много раз сожалел о той поспешности, но исправить уже ничего было нельзя. Таков один из парадоксов природы, однажды цветная лампа любви перегорает и гаснет, и в наступившей темноте ты убеждаешься, что по своему существу ты сова, потому что только теперь видишь рядом с собой в постели не очень красивое, с ограниченным умом, и, что хуже всего, вечно от тебя чего-то ожидающее существо, с которым тебя, как в насмешку, связывают общая экономическая жизнь и один или несколько детей. Ты, дурачок, думал, что тебя настигло ниспосланное с небес чувство, в то время как на самом деле некая женщина просто-напросто со свойственной ей сознательной или подсознательной ловкостью повлияла на твою психику. (Второй парадокс, которого я тогда еще не знал, заключается в том, что когда ты после долгих внутренних колебаний между супружеским долгом и новой, как говорится, жгучей страстью выбираешь последнюю, через некоторое время генератор любви снова перегорает, и все возвращается на круги своя или становится еще хуже).
Гостиница была белая и высокая и больше всего напоминала склеп. Администраторша бросила на меня холодный и презрительный, если не сказать, раздраженный взгляд, так что я сразу вспомнил своего дядю Ашота и подумал, что сейчас меня тоже отправят к морю, но нет, пришлось только заполнить несколько анкет. По вестибюлю шатались какие-то подозрительные типы с красными квадратными лицами, как у докеров, но в ярких нейлоновых куртках и в туфлях на толстых рифленых подошвах, стало быть, иностранцы, возможно, иностранные докеры. Они были пьяны, разговаривали громкогласно, как это делает плебс, попадая в чужую страну, хохотали вовсю и рыгали. Один из них даже спал, привалившись лицом к столу, но я обратил внимание, что на них администраторша все равно поглядывала с какой-то особой мягкой приветливостью, примерно такой, которую иногда выказывают довольные собой матери, лаская взором хамоватых, но несмотря на это дорогих сыновей.
Лифт ехал почти со сверхзвуковой скоростью и остановился так резко, что я еще раз вспомнил про несостоявшееся свадебное путешествие с облегчением. Было жарко, я снял берет и увидел в зеркале наказание большинства армян, раннюю лысину. Что с такой внешностью делать в гримерке всегда окруженной интересными мужчинами актрисы? От полного самоуничижения меня спасли, как всегда, глаза. Говорят, что несчастье делает зрячим. У Коли Килиманджарова я завел небольшую романтическую интрижку с одной еврейкой, чьи большие карие и глядевшие словно прямо тебе в сердце глаза напоминали мне глаза армянок. Неужели народ должен обязательно пережить геноцид, чтоб его глаза раскрылись, подумал я тогда. Разлучила нас с этой еврейкой тоже чрезмерная зрячесть: она жила вместе с авторитарной мамой и маленькой внебрачной дочкой, и мы оба поняли, что только меня в этой компании и не хватало.
Гостиничный номер не особо отличался от моей московской комнаты: мебель здесь, правда, была импортная, тараканы по вылизанному кафелю ванной не бегали, а на унитазе красовалось объявление: «Дезинфицировано», но в итоге это было такое же безличное помещение, даже еще хуже, потому что в общежитии я всегда мог постучать в стену и услышать в ответ «Что случилось?» Альгирдаса, тут же я был совершенно один. Все было столь же стерильно, сколь в новом мире Боумэна в «Космической одиссее», и я даже обрадовался, когда внизу проехал трамвай, визг которого на повороте казался более женственным, истеричным по сравнению с психопатическим грохотом его московских «коллег». Затем я подошел к окну и увидел море.
Мы, армяне, тоже морской народ, точнее, народ, оставшийся без моря, что, впрочем, одно и то же, или не совсем, поскольку порождает чувства, еще более глубокие, ведь человеку всегда дороже то, что он потерял. Во времена Тиграна Великого нам принадлежали порты трех морей, и еще в начале этого века наши прадеды и прабабушки могли, сидя вечером под апельсиновым деревом где-то в окрестностях Трапезунда, смотреть, как солнце идет купаться, и было это перед тем, как турки выкололи у них глаза. Меня всегда удивляло, как армяне могут резать баранов после того, как с ними самими это так часто проделывали. Я, во всяком случае, родился уже среди гор, экскурсоводы про это говорят: «Какой величавый пейзаж», мне же место моего рождения представлялось, скорее, глубокой ямой, из которой небо видно только в просвет над головой. Поэтому напоминавшая огромную, стального цвета скатерть поверхность моря, которую я увидел из окна гостиницы, показалась мне символом простора.
О проекте
О подписке