Латинист тоже был евреем, вернее, полуевреем, со стороны отца, мать же его была армянкой, таким образом, в его жилах текла совсем уж бурная кровь. Когда в лагере один из товарищей по несчастью начинал жаловаться на то, как дурно советская власть обошлась с его народом, Латинист только бурчал презрительно: «Депортация? Подумаешь! Евреев депортировали уже две тысячи лет, а еще чаще просто подвешивали за ноги. А что касается армян, то турки столь гуманный метод, как повешение, вообще не признают, они предпочитают зажарить тебя заживо…» Однако, в первую очередь, он упивался длиной истории, складывал века, прожитые евреями и армянами и получал впечатляющий результат. «Сколько лет литературному языку твоих эстонцев?» – пытал он Эрвина, и, когда услышал, что создан он был уже почти четыре века назад, гомерически захохотал. «Мои предки по отцу написали как Ветхий, так и Новый Завет, а родственники по матери умеют читать и писать полторы тысячи лет, это, если начать счет с Маштоца, до него армяне пользовались греческим». Заветами, впрочем, он гордился чисто теоретически, Латинист был законченным атеистом и всегда подчеркивал, что его любовь к латыни возникла из интереса не к «клерикальным» текстам, а к греко-римской цивилизации. Некоторая резкость в его суждениях, скорее всего, обуславливалась физическими факторами, поскольку способ передвижения Латиниста трудно было назвать ходьбой: он выставлял то одну, то другую ногу, совершенно неестественно задирая ее вверх в колене, и раскачивался при этом во все стороны, вперед, назад, вправо и влево, и, что самое жуткое – вместе с телом, но совсем в другом ритме качалась и его голова, словом, человеку, смотревшему на Латиниста, становилось страшно от мысли, что он вот-вот грохнется на землю и разобьет не только свой роскошный армяно-еврейский крупный горбатый нос, но и смуглый череп, уже явственно просвечивавший сквозь когда-то пышную черную шевелюру. В детстве Латинист перенес какую-то сложную болезнь, в названии которой фигурировало слово «церебральный», и сущность которой досконально не смогла объяснить Эрвину даже София, все, что он понял, это то, что Латинисту еще повезло, поскольку хотя болезнь и нарушила порядок его движений, но не повредила мозг. В лагерь Латинист попал по той же статье, что и Майор, с той лишь разницей, что страна, в пользу которой он «шпионил», была менее экзотичной, самая банальная Франция; Латинист, мало того, что владел латынью, был еще и франкофилом и переводил на русский французскую литературу, а это никак нельзя было оставить безнаказанным.
В отличие от Майора, Латинист у Эрвина рюкзака не забрал, собственно, Эрвин ему свою ношу и не отдал бы – наконец он почувствовал себя в обществе кого-то уютно, как равный с равным. В Ростове было заметно теплее, чем в Москве, ничего удивительного, ведь поезд полные сутки ехал на юг, и Эрвин почувствовал, что потеет. Распахнув полы пальто, он старался передвигаться медленными толчками, чтобы не слишком опережать Латиниста. Был мягкий темный вечер, по перрону сновали многочисленные пассажиры, одни приезжали, другие уезжали, третьи-четвертые встречали-провожали, носильщики гремели тележками, откуда-то возникла целая рота матросов, юноши ржали, как свойственно этому возрасту, громко и глупо, их атаковали бабульки с корзинами, предлагая наперебой пирожки с картофелем и чебуреки. И это и есть мой родной город? – подумал Эрвин с любопытством. Отец хвалил Ростов, как рай для купцов, сколько от этого рая сохранилось сегодня, было непонятно, по одним картофельным пирожкам судить трудно, их продавали на перроне и в Иловайске.
В конце концов они вышли на привокзальную площадь и остановились около автобусной стоянки в нескольких шагах от довольно длинной очереди. Латинист, который во время ходьбы не разговаривал, поскольку мог укусить себе язык, теперь стал наверстывать упущенное (он был жутким болтуном).
– Наша встреча, – сообщил он в свойственной ему иронично-хвастливой манере, – состоялась только благодаря моей феноменальной интуиции – ибо если ты думаешь, что я, совершая действо, которым не пренебрегал уже Адам, отвечаю на телефонные звонки, то ты, как сказал бы Ильич, архизаблуждаешься. А поскольку у меня как раз появилась новая пассия, то в свободное от работы время меня трудно застать. Однако на этот раз, когда подал голос телефон, я сразу понял, что это и не первая, и не вторая жена, и даже не декан, и сказал Ванде: «Вольно!»
– Да кто же не отличит междугороднего звонка от обычного, – возразил Эрвин добродушно.
– И ты думаешь, я делаю для междугородних исключение? Чего хорошего мне от них ждать? Неужели ты полагаешь, что я каждый раз вздрагиваю – а вдруг Твардовский звонит, говорит, дорогой мой, мне довелось прочесть в КГБ ваши стихи, это же гениально, срочно отправьте подборку, опубликуем в следующем же номере.
Латинист, кроме того, что был латинистом и переводчиком с французского, еще и сочинял стихи, те отличались непримиримым антисоветским пафосом и были по мнению как самого автора, так и его друзей абсолютно неиздаваемы – но кто из нас не верит в чудо, так что, кто знает, может, где-то в глубине души Латинист именно на звонок Твардовского и надеялся, почему иначе ему пришла в голову столь странная идея.
– И про какую командировку ты мне наплел? Куда это в наших краях тебя могли командировать? – сменил он быстро тему, догадавшись, кажется, что Эрвин его раскусил.
– Меня отправило Эстонское Государственное издательство в Вешенское, к Шолохову, – наврал Эрвин непринужденно. – Буду переводить на эстонский «Тихий Дон».
На лице Латиниста возникло выражение отвращения и можно было понять, что только армянско-еврейское воспитание мешает ему загадить асфальт родного города смачным плевком.
– Эту омерзительную фальшивку?
Уже в лагере Эрвин услышал от Латиниста, что местный народ пообразованнее убежден в неспособности Шолохова написать без орфографических ошибок даже донос. Распространялись гипотезы насчет того, кто на самом деле является автором этого произведения, одни считали таковым писателя Крюкова, другие генерала Краснова, сам Латинист полагал, что это вовсе некий третий, изобразивший себя в романе в образе младшего Листницкого – словом, кто угодно, но только не Шолохов. «Он не мог этого написать, потому что этого он написать не мог», – темпераментно утверждал Латинист, – «понимаешь, во время Первой мировой он был еще сопляком, сидел в станице, в романе же множество достоверных страниц про бои, про Петербург и прочее, о чем он не имел ни малейшего понятия.» Латинист, как и многие другие, был уверен, что Шолохов украл где-то рукопись, подпортил ее немного красной пропагандой и отнес в издательство.
– Неужели ты ничего лучшего для перевода не нашел? – фыркнул он.
– Посоветуй, что.
– Ну я не знаю…
Было видно, что Латинист напряженно думает, но ничего придумать не может, он был достаточно умен, чтобы понимать, что те книги, которые он считает достойными перевода, никогда не получат одобрения Комитета по издательству.
– Для собственного удовольствия я перевел несколько стихотворений из «Живаго», – добавил Эрвин стыдливо.
Романа он не читал, но Лидия достала откуда-то часть стихов, в самиздатовском виде, и дала на пару дней Эрвину, а он переписал их от руки в тетрадь.
– Ну, они, вообще-то говоря, лучшее в этом романе, – буркнул Латинист, закатил глаза и стал читать:
– Мело, мело по всей земле, во все пределы…
– Свеча горела на столе, свеча горела, – подхватил Эрвин.
Сеанс лирики был прерван автобусом Львовского автозавода, который, распространяя жуткую бензиновую вонь, подкатил к остановке. Передняя дверь оказалась прямо перед ними, наверно, Латинист именно на это и рассчитывал, но толку от этого было мало, поскольку водитель открыл только заднюю, вызвав тем самым заметную толкотню в очереди.
– Шарахни костылем, – посоветовал Латинист.
Шарахать Эрвин не стал, но слегка по двери действительно постучал и отнюдь не безрезультатно. Увы, задержка нарушила планы Латиниста, когда они вскарабкались в автобус, места для инвалидов были уже заняты двумя молокососами.
– А ну марш отсюда, вы что, не видите ветерана Великой Отечественной! – рявкнул Латинист, показывая на костыли Эрвина.
Молокососы смерили Эрвина скептическими взглядами, потом один наклонился к уху другого и что-то шепнул, тот в ответ громко заржал.
– Да как вы смеете насмехаться над кавалером ордена Красной звезды и медали «За отвагу»? – разгневался Латинист. – Если бы не он, вы сейчас чистили бы фрицам сапоги и если б делали это недостаточно аккуратно, получали бы пинок сами знаете куда!
Что на молокососов, в итоге, подействовало, награды, сапоги или громкий голос Латиниста, определить было трудно, но места они освободили. Латинист подтолкнул Эрвина на сидение под окном, сам повалился на соседнее, некоторое время еще задыхался, изображая угасающее волнение, а потом сказал тихо:
– С ними иначе нельзя.
– Как ты думаешь, что он шепнул приятелю? – спросил Эрвин в ответ.
Латинист захихикал.
– Наверно, поинтересовался, на какой стороне дядюшка воевал, – предположил он, потом потрогал пальцем драповое пальто Эрвина, покосился на его шляпу и белый шелковый шарф и заметил: – А и верно, снимешь очки – вылитый Риббентроп.
– В Москве на вокзале ко мне подошел какой-то незнакомец, который принял меня за Василия Гроссмана, – улыбнулся Эрвин.
Ехать пришлось долго, Эрвин пытался смотреть по сторонам, но улицы были освещены плохо и единственное, что он разглядел, это обилие парков и аллей, что его удивило, ибо по рассказам отца Ростов был полон пыли и совершенно лишен тени. Он сказал об этом Латинисту.
– Да, я тоже в пятьдесят третьем, когда вышел из вагона, не узнал города, – согласился тот. – Накатило ощущение полного абсурда: стоишь на углу, который хорошо помнишь, а дома вокруг совсем другие. Только потом я понял, в чем дело – промежуточную фазу, руин, я ведь пропустил. – Он промолчал немного и добавил: – Мы с тобой вообще многого не увидели.
Да, подумал Эрвин, парадоксально, но факт – они, промучавшиеся всю войну в лагере, благодаря этому избавились от бомбежек и стрельбы, свиста катюш и гудения юнкерсов, оккупации и эвакуации, фронта и тыла, партизанской войны и других, немецких, лагерей, им не пришлось стоять с карточками в очереди за хлебом и прятаться от мобилизации в лесу, словом, их опыт в корне отличался от опыта других советских людей, которые воевали, рисковали жизнью и добрались до Берлина. История, в каком-то смысле, прошла мимо них.
Наконец, они доехали до «тупика Ленина», как сказал Латинист – на самом деле, у переулка было другое название, но отходил он действительно от аллеи Ленина. И тут тоже росли деревья, скрадывая своими пышными кронами скудный свет фонарей, падавший на асфальт разрозненными желтыми пятнами. В промежутке потемнее Эрвин даже споткнулся и чуть было не упал.
– Осторожно, разобьешь морду, ростовские девушки от тебя отвернутся!
– Вряд ли я и в таком виде их заинтересую, – заметил Эрвин меланхолично.
Латинист вдруг стал темпераментным, то есть, темпераментным он был всегда, но таким бешеным Эрвин видел его нечасто.
О проекте
О подписке
Другие проекты