Эти и некоторые другие забавные особенности частной жизни Крылова, между тем, отмечались в первую очередь потому, что они оттеняли другие, вполне серьезные, аспекты его биографии и личности. Неслучайно П. А. Вяземский счел нужным подчеркнуть несоответствие расхожих представлений о нем его подлинному умственному облику: «Крылов был вовсе не беззаботливый, рассеянный и до ребячества простосердечный Лафонтен, каким слывет он у нас. Он был несколько, с позволения сказать, неряшлив; но во всем и всегда был он, что называется, себе на уме. И прекрасно делал, потому что он был чрезвычайно умен»[9].
Ум Крылова ассоциировался с лукавством, простодушием и народностью: «Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naivete bonhomie) есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов представители духа обоих народов»[10].
Крылов обладал выдающимися способностями к изучению языков. «Гнедич рассказывал мне, как баснописец наш И. А. Крылов совершил великий подвиг, выучившись по-гречески. Ему уже более 50 лет; известны характерные черты его: гастрономия, сонливость, рассеянность, притом и толщина его. Все это не предполагает усидчивости и терпения. Однако дело началось так: какой-то приехавший сюда француз объявил, что будет легчайшими способами учить по-гречески. Крылов, который жил об дверь с Гнедичем, приходит к последнему и сказывает, что его подговаривает генерал-майор Орлов учиться вместе. “Хорошо, – возразил Гнедич, – купи же себе Библию, да пусть она лежит у тебя в ящике, авось выучишься!” – “И полно! будто уж я так ленив!” Этим разговор кончился и уже никогда не возобновлялся; только раз Гнедич находит в ящике у соседа своего действительно греческую Библию в пыли и в сырости и смеючись вынимает ее. “Что, брат, – говорит он Крылову, – выучился по-гречески?” – “Да начал было, – отвечает тот – однако твоя правда, не мне учиться”. Проходит два года. Гнедич и Крылов обедали раз у начальника библиотеки, Оленина. Крылов имел обыкновение после обеда уходить тихонько, чтобы соснуть. Только вдруг сын и дочь Оленина ведут баснописца под руки и у него несколько странная мина. “Что, брат, поймали?” – говорит Гнедич, думая, что его не пустили идти домой. “Да!” – отвечает тот. Вслед за тем входит Оленин с тремя фолиантами. “Вот вы, Иван Андреевич, спорили со мной, – говорит он Крылову, – что такое-то слово имеет одно только значение. Напротив, я нашел и другие”. Подает ему “Илиаду”. Крылов читает по-гречески и переводит. Гнедич думает, что это шалость, и рассказывает свою, как его просили выучиться по-английски и как он мистифировал приятелей, затвердив одну страницу. Развертывают Гомера в другом месте; Крылов читает и переводит. Гнедич смотрит на него большими глазами. “Пустое, все я не верю! Пожалуйте мне, – у вас Ксенофонт”. Подают Крылову, он читает и переводит. Тогда уже Гнедич не мог не поверить, и все прежние стратажемы его соседа для него объяснились. Например, как он не пускал его в свой кабинет, извиняясь, что там не чисто (что и действительно правда, ибо Крылов очень неопрятен и Гнедич еще благодарил его за это, говоря: “хорошо, что ты знаешь нынче стыд”), как покрывал своею расходною книгою греческие увражи и пр. Крылов и Гнедич пошли наконец к себе и тут всю ночь напролет рассуждали об этом трудном языке и о том, как успел Крылов в два года ому выучиться. Последний рассказывал, что он читал авторов обыкновенно часов до четырех ночи, и как у него были стереотипные издания, то над ними он принужден был надеть очки. Замечательно, что он свою Фенюшку выучил узнавать греческих авторов, может быть, по тому, что они, от времени, а больше от неопрятности были, каждый отличительно от другого, испачканы и засалены. “Подай мне Ксенофонта, “Илиаду”, “Одиссею” Гомера”, – говорил он Фенюшке, и она подавала безошибочно»[11].
Сделалась известна и любовь его к музыке: «Весьма немногие знают, что Крылов страстно любил музыку, сам играл в квартетах Гайдна, Моцарта и Бетховена, но особенно любил квартеты Боккерини. Он играл на первой скрипке. Тогда давали концерты в Певческой школе. В первом ряду сидели – граф Нессельрод, который от восторга все поправлял свои очки и мигал соседу, князю Иллариону Васильевичу Васильчикову, потом сидел генерал Шуберт, искусный скрипач и математик. Все математики любят музыку. Это весьма естественно, потому что музыка есть созвучие цифр. Во втором ряду сидела я и Карл Брюллов. Когда раз пели великолепный “Тебя, Бога, хвалим”, который кончается троекратным повторением “аминь”, Брюллов встал и сказал мне: “Посмотрите, ажно пот выступил на лбу”. Вот какая тайная связь между искусствами! Когда четыре брата Миллеры приехали в Петербург, восхищению не было конца. Они дали восемь концертов в Певческой капелле, играли самые трудные концерты Бетховена. Никогда не били такт, а только смотрели друг на друга и всегда играли в tempo. Казалось, что был один колоссальный смычок. После обедни в большой церкви в Зимнем дворце, где пели певчие, начиналось пение. Я ездила на эти концерты. Это был праздник наших ушей. Илларион Васильевич Васильчиков говорил: “Важные, чудесные квартеты Бетховена, а я все-таки более люблю скромные квартеты старичка Боккерини. Помнишь, Иван Андреевич, как мы с тобой играли их до поздней ночи?”»[12].
Общепризнанным было остроумие Крылова. Его остроты передавались, как, например, следующая. «Находчивость и острота, о которых так много рассказывают Плетнев и Лобанов, обнаруживались у Крылова иногда в самых мелких, незначительных случаях.
Однажды на набережной Фонтанки, по которой он обыкновенно ходил в дом Оленина, его нагнали три студента, из коих один, вероятно, не зная Крылова, почти поравнявшись с ним, громко сказал товарищу:
– Смотри, туча идет.
– И лягушки заквакали, – спокойно отвечал баснописец в тот же тон студенту»[13].
Разумеется, Крылов не только не искал успеха своими mots, но и владел остроумием иного рода, требующим и здравого смысла, и жизненной опытности, и подлинной глубины. Ограничимся одним примером.
«В столовой графини , над самым обеденным столом, висело несколько люстр, украшенных довольно крупными хрустальными гранями, старинной работы. На гранях сих отсвечивал солнечный свет самыми разнообразными радужными цветами.
Во время обеда, в котором участвовал Иван Андреевич, посетители графини вели разговор о том, хорошо ли сделал император Петр Великий, что основал Петербург, и не станет ли город этот, при дальнейшем своем существовании, вопреки желанию своего основателя, подвигаться постройками далее вверх по реке Неве. Спор был довольно жаркий, и, разумеется, как всегда при споре, одни были одного мнения, а другие другого. Иван Андреевич все время молчал и усердно трудился над своей кулебякой. Графиня Софья Владимировна, как бы желая вовлечь его в разговор, выразила ему свое удивление о том, что такой важный предмет, как постройка Петербурга, подвергается с давнего времени столь разнообразным и многосторонним толкам.
“Ничего тут нет удивительного, – возразил совершенно спокойно Иван Андреевич, – и чтобы доказать вам, что я говорю истину, прошу вас, графиня, сказать, какого цвета вам кажется вот эта грань”, – спросил он, указывая на одну из граней люстры, висевшей над столом. “Оранжевого”, – отвечала графиня. “А вам?” – спросил Иван Андреевич гостя, сидевшего с левой стороны графини. “Зеленоватый”, – отвечал последний. “А вам?” – продолжал Иван Андреевич, указывая на гостя, сидевшего направо от графини. “Фиолетовый”. – “А мне, – заключил он, – синий”. Все умолкли. Удивление выразилось на лицах гостей, потом все засмеялись. “Все зависит от того, – сказал Иван Андреевич, принимаясь снова за кулебяку, – что все мы хотя и смотрим на один и тот же предмет, да глядим-то с разных сторон”.
После сего разговор о Петербурге не продолжался»[14].
Это рассуждение Крылова, сумевшего мгновенно окончить столь часто оборачивавшийся нешуточными идейными схватками спор о Петербурге,
О проекте
О подписке