Читать книгу «Русалочье море» онлайн полностью📖 — Ивана Аврамова — MyBook.
image

Часть I. Завязи

Глава I. На новом месте

Войну Донат Караюрий оттрубил с первого и до последнего ее дня, сразу его не отпустили – год служил сверхсрочную в Германии, в спокойном опрятном местечке, а в конце апреля, когда вовсю зацветает и томительно-тревожно пахнет смородина, прибыл, оттопав от города почти пятьдесят верст, в родимое село, зная уже, что матери не увидит, но не ведая, что жить ему окажется негде – немец, отступая, пожег почти все дома. Постоял Донат у пепелища дорогой сердцу хаты, скинув на зеленый спорыш, густо охвативший подворье, тощий солдатский «сидор» и прислонив привезенный с собой трофейный велосипед к остатку краснокирпичной стенки, – видно было, что кое-где ее уже разобрали (люди в селе начали заново отстраиваться и, по всему, кто-то сообразил унести к себе десяток-другой кирпичей). Смотрел солдат на копоть, крепко въевшуюся в камень, не отмываемую никакими дождями, обнимался с набежавшими соседями. Женщины, ровесницы матери, одряхлевшие раньше срока, скорбно поджимая впалые, потому что во рту почти не осталось зубов, губы, вспоминали, всплакивая, как померла Евфросиния, как горевала в последние часы свои по сыну.

Все было порушено в родном дворе, один лишь кособокий, весь в красноватых накрапах смолы абрикос и остался нетронутым войной – корявый, еще глубже будто вросший в землю, теперь, как взорвался цветом, помолодел, как старик, надевший в праздник белую рубаху. Погостив несколько деньков у родичей, Донат снова закинул вконец отощавший «сидор» за спину, сел на велосипед и покатил к колхозной конторе. Там он и встретил Леонида Пантелеевича Харабугу, бригадирствовавшего в рыболовецкой артели еще до войны. Леонидами да Пантелеями звали попеременно всех мужчин в их роду. Жила эта семья на отшибе, верстах в двух от села, хуторком на самом берегу моря. Люди ходить туда опасались – говорили, что и на самом берегу, и в траве поверх обрыва полно змей, да и море на мелководье кишит морскими гадюками. Тварей этих и в самом деле там было до черта. В селе эту внушавшую некоторый страх местность и сам хутор называли Леонидовкой – по имени первого поселенца, пришедшего сюда давно, может, во времена Дикого Поля.

Леонид Пантелеевич и Донат склеили по цигарке, покурили, крепко затягиваясь самосадным табачком. Словами перебрасывались скупо, войну почти не вспоминали. Леонид Пантелеевич всего и полюбопытствовал, как там немец, очухался ли после войны и что там вообще за жизнь, ну, хотя бы в местечке, где стоял Донат.

– Трудно приходится и им, голодно живут. Кабы не наша подмога хлебом и другим питанием, многие б не выжили, – отозвался Донат. – Видел бы ты, какая там земля дрянная – супеси, подзолы серые. Поганая почва, а родит на удивление неплохо. Что и говорить, хозяйничать они умеют, – отдал должное недавним врагам Донат. – И бережливые, не приведи Господь. Разговорился я как-то с одним нашим пленным, который попал к бауэру в батраки, так бауэр этот землячка-то в концлагерь чуть не спровадил. И за что, думаешь? Заметил, что тот, как подопрет, бегает справлять большую нужду на соседское поле. На своем-то вроде как неудобно, не в нашей привычке. Рассвирепел хозяин, заорал: кормлю-то, мол, я тебя, а ты, мерзавец, чужую землю удобряешь? Вкрай, видать, разозлился, если лагерем пригрозил. Все у немца на учете: и золото, и дерьмо.

Леонид Пантелеевич смеялся долго, срываясь на хриплый, надсадный кашель, из глаз потекли слезы. Приговаривал: «Немец, он немец и есть…»

Посидели еще немного на солнышке.

– Ну, а ты к председателю, что ли? – кивнул на конторскую дверь Харабуга. – Оно верно, брат, надо думать про кусок хлеба. – И совсем неожиданно предложил: – Жить, насколько знаю, тебе негде, если хочешь, айда ко мне – места хватит. Со мной нынче Павлина только и осталась. Гляди, конечно, может, где получше найдешь. А у меня море рядом, ноги зря бить не будешь, и то польза. – Он, обжигая полные, твердые, как у молодого, губы, докурил цигарку до огонька, с сожалением посмотрел на нее и, нехотя размахнувшись, бросил в совсем юные, не успевшие еще запылиться лопухи за лавкой.

Донат подумал и согласился:

– Спасибо на добром слове, Пантелеич.

Родичи, если по правде, уговаривали Доната оставаться у них, но ему сделалось совестно – и без него тесно, продохнуть нельзя: в двух хатах пять семей живет.

Председатель, маленький, моложавый, уже облысевший человек с выпукловато-карими глазами и длинным носом, печально нависающим над верхней губой, был, судя по выглядывающему из рубахи «рябчику» и по сверкающему на поясной бляхе якорю, очевидно, из флотских, и в селе появился недавно, так как Донату был незнаком. Когда Караюрий вошел, он был занят тем, что, присев на подоконнике, в раздумьи любовался блестящим солнечным пятнышком, так и переливавшимся на носке новенького, хорошо начищенного хромового сапожка, двигая этим сапожком и так, и этак: видно, обувка классная, которой вполне можно гордиться, появилась у него совсем недавно.

– Расскажи сначала, где воевал-то, никак в пехоте? Да ты садись, друг, садись, в ногах правды нет, – слова у председателя разделялись одинаковой по размеру паузой, будто находились в обойме, как патроны, и пауза требовалась затем, чтобы слово найти и извлечь.

– В пехоте, товарищ председатель, – отвечал Донат. – Бронебойщик я.

– Так я и понял, – председатель оглядел всю крупную фигуру Караюрия, определенно задержавшись на выгоревшей гимнастерке с орденом Славы III степени и двумя медалями «За отвагу». – А на подначку не обидишься? Без подначки мы, флотские – не флотские. Ну, слушай и понимай, кто в пехоте служит, – он весело, дружелюбно оскалился, одновременно подмигивая выпуклым, как у птицы, глазом: не обижайся, мол. – Вор – в кавалерии, – из знакомой обоймы он извлекал слова гораздо быстрее, – пьяница – на флоте, лодырь – в артиллерии, а… – пауза перед последним словом-«патроном» вышла значимая, – …дурак – в пехоте. Это, друг, старинное присловье, употреблялось еще в царской армии. Так ты не осерчал?

– Шутку понимаю, – улыбнулся Донат. – Вас, матросню, макаронами по-флотски не корми, а дай позубоскалить. Хотя, если разобраться, что бы вы, бедные, без пехоты делали? – Он еще более развеселился, когда зацепился взглядом за подпись, имевшую какой-то полуштатский, полувоенный характер и удостоверявшую справку, в удручающем одиночестве лежавшую на голом столе. Рядом с фиолетовым кружком печати значилось: «Председатель рыболовецкой артели «Красный азовец» гвардии лейтенант Белый».

– Что так, по-сухопутному? – поинтересовался Караюрий.

– Закорючку имеешь в виду? Поясню. Оборонял Севастополь, Новороссийск, а потом в пехоту попал, когда нужда там в нас образовалась, хотя тельняшку не снимал ни на минуту.

Председатель уселся за стол, давая понять, что настало время серьезному разговору.

– Значит, к нам в артель, я не ошибся? Это хорошо. Скажу честно: пока что мы имеем не колхоз, а одно название. Нет лодок, мало сетей – гнилье, обрывки, коптильню только отстраиваем. Но главное, людей не хватает. А рыба есть, друг, и плавает она по дну, и нужна эта рыба очень, прямо-таки позарез. Стране нужна. План вот накинули, и довольно приличный, предупредили: не справишься – голову оторвем и бросим в море вместо буйка. Три бригады, в какую тебя зачислять?

– К Харабуге. Леониду Пантелеевичу. Я и жить у него стану.

– Харабуга – это ас, если можно так выразиться. Если кто море и знает, как свои пять пальцев, до самого последнего камешка, до каждого меляка-перекатика, так это он, Пантелеич. Что говорить – потомственный рыбак. Об одном прошу, э-э… звать-то тебя как? Донат Васильевич? Красиво, ничего не попишешь. Так вот, прошу об одном: время, сам знаешь, голодное, но рыбакам чуток легче, чем другим, без рыбки ведь они не остаются. Ну, на сковородку, в казан на уху, нет возражений, на то и живем у воды. А вот чтоб без всякой совести, да еще приторговывать…

– Неужели и такое случается? – не поверил Караюрий.

Белый многозначительно развел руками…

– Ну-ка, отгадай загадку. Есть крылья, а не летает; ног нет, а не догонишь.

Донат подумал, прикинул, что к чему и ответил, не тая довольной усмешки:

– Рыба.

– Точно! – обрадовался Леонид Пантелеевич. Песчаной дорожкой, вытоптанной посреди молодого сизого молочая, они подходили к дому. – Слушай, а ты в лодке не укачиваешься?

– До войны с хлопцами несколько раз рыбачил, вроде бы нет, – неуверенно ответил Донат. – Может, потому, что тихо было.

– Ничего, привыкнешь к морю, – успокоил Леонид Пантелеевич и посулил: – Я тебя многому научу. И как красную рыбу брать, и судака, и чехонь, и силяву, и тарань, и бычка. И даже тюльку. – И хоть спутник никак не отозвался, не выразил своего отношения к этой самой тюльке, предостерег: – Ты, брат, над этой рыбкой не смейся. В голодуху она в наших краях многих спасла от смерти.

– Пантелеич, ты говоришь так, будто я не местный, – усмехнулся Караюрий.

Павлину, дочь Харабуги, Донат раньше никогда не видал, и когда она вышла им навстречу, постарался рассмотреть получше, успев заметить, что глаза у нее, против ожидания, густо-карие, почти черные, с тем влажным спокойным блеском, какой лежит на яблочном семени, вдруг увидавшем белый свет после глухой, сердцевинной тьмы плода. Он никак не ожидал, что у дочки Леонида Пантелеевича будут именно такие глаза, потому что волосы у нее были светлые, похожие цветом на топленый мед или, скорее, на желтую глину, за которой лезут на обрыв все, кто пришел на берег искупаться, – испокон веку мыли этой глиной в жесткой морской воде голову, и волосы после делались такими нежными, что рука по ним просто скользила.

– Это Донат, – кивнул на гостя старый Харабуга. – Человек из села. Хату его сожгли немцы, поживет пока у нас. Теперь он в моей бригаде. Скажу по секрету, что мы с ним, дочка, очень проголодались.

Павлина новому жильцу не удивилась, посмотрела на него коротко, показалось даже, равнодушно.

«Красивая, – ошеломленно думал Донат, заставляя себя не смотреть больше на Павлину, на ее лицо, шею, ноги, уже встретившиеся с весенним загаром. – Постой-ка, а уж не в зятья ли старик меня метит?» Ему стало радостно от этой мысли, и с этой радостью уже не хотелось расставаться, он подумал о том, что у них с Павлиной что-то будет, что-то произойдет, но чувство это было недолгим, вдруг уступившим место неприязни, возникшей к Леониду Пантелеевичу: не из этой ли корысти старик ни с того ни с сего приветил незнакомого человека? Мужиков-то в селе, считай, и не осталось, больше половины их выкосила на страшном своем лугу война, а кто и вернулся, так через одного увечный. Не хватало мужиков, и по ночам не одна солдатская вдова, тяжко ворочаясь в одинокой постели, прожигала белую материю наволочки горючей безутешной слезой. Вдовам было хуже, чем девкам, – те хоть не знали толком, как сладко, когда рядом мужик, все равно, пропах он махоркой или водкой. От природы никуда не денешься, точно.

Себе Донат цену знал, оттого и мучился неприятной догадкой; знал, что ладен, пригож, что женщины кладут на него глаз – имел случай убедиться в этом и до войны, и даже на фронте, хотя, если честно, не до того тогда было.

Все в их роду были смугляками с крупными, отмеченными обязательной горбинкой носами, с темно-карими, будто чифирь, или вовсе жгучими, как дозревшая вишня-шпанка, глазами, таким уродился и Донат, если не считать, что глазами он пошел ни в отца, ни в мать, ни в дедов-прадедов. Откуда и появились на его лице приазовского грека-степняка, не утрачивающем оливковой смуглости даже и зимой, эти странные северные глаза с их ровной приглушенной голубизной, какой солнце и степь окрасили соцветия полевого цикория, росшего обочь большака, и вдоль узеньких травяных тропок, и в овражке, и на самой кромке пшеничного поля.

Павлина накормила мужчин ухой из бычка утреннего улова – давно бывалый солдат не пробовал такой вкусной похлебки, голодный, он, однако, ел по-крестьянски неспешно, эту привычку в нем не вытравил и фронтовой быт, когда приходилось оставаться не только без горячей, но и вообще без пищи по два-три дня, когда иной раз при виде полевой кухни больно, как у отощавшего зимой волка, сводило челюсти.

Леонид Пантелеевич налил всем троим по стакану червонного вина, бутылек сразу не отнес, поставил у табуретной ножки. За едой молчали. Донату очень хотелось посмотреть на Павлину, он с этим желанием боролся, знал, что нехорошо так пялиться на девушку, ему казалось, что о том, как сильно притягивает к себе его взор Павлина, знает и она сама, и ее отец, и все же выдержать до конца не мог – то ухватит краешком глаза ее небольшую крепкую грудь, то покосится на ее руки, нарезающие хлеб.

– Вина еще выпьешь? – спросил старик и добавил: – Ты на меня не смотри, я, чтоб знал, много не пью.

Донат отрицательно мотнул головой. Павлина поднялась из-за стола, прошла к печи, и он, краснея, не удержался, чтобы не посмотреть ей вслед – на ее длинные, в редких золотых волосках ноги, обутые в старенькие, довоенные лосевки. Она нагнулась, вынимая из духовки миску с жареными бычками, аромат которых еще сильнее пахнул на всю хату, и он соблазнился, прикипел откровенно-мужским, бесстыдным взглядом к ее изогнутому стану, к ногам, открывшимся чуть больше положенного, потому что платье на ней натянулось, поползло слегка вверх.

– Бычков жареных, поди, на фронте не едал? – с некоторой гордостью вопросил хозяин. – Да, брат, море наше богато на всякую рыбную живность, и царь-рыба в нем – красная, белуга да севрюга, да братец их осетр, и камбалу тоже сладко есть – она, как говорят, во рту тает, и судак вяленый домашнего посолу – от одного запаху слюнки текут, а вот бычок азовский – он у нас самый ходовой – и на уху хорош, и на сковородку годится, и посушить тоже. Не ржавеет, как таранка, лежит и год, и два. А возьми другое – бычок рыба не капризная, на сковородку при любой погоде надергаешь.

– Или он моря никогда в глаза не видел, что ты его так просвещаешь? – засмеялась Павлина. – Ты же сказал: человек из села. Стало быть, должен знать.

– А в селе ж не рыбаки. Если и ходят на море, то коней купать, или рядна пополоскать, или бричку песку крупного, гравийку, – для штукатурки нагрузить.

– А Лягушевка?

– Лягушевка хоть и в селе, да не село. В селе пахари, а в Лягушевке забродчики. Донат, ты того… не стесняйся, – неожиданно заключил старик. – Давай я тебе еще стаканчик налью, под жареху-то, а?

И, не дожидаясь согласия, наклонил бутыль над стаканом; вино, отдавая стакану погребной холод, заставило запотеть граненое стекло, сквозь которое все равно проникал сильно и чисто красный отсвет.

Леонид Пантелеевич и Павлине плеснул полстакана, раздумчиво произнес:

– Павлина моя, говорю это тебе, чтоб знал, коль жить у нас будешь, в девках засиделась. Через месяц двадцать пять стукнет. И то – война… Сваты, однако, не обходят. Яннакиев вон золотые горы сулит, отдай только, мол, Пантелеич, Павлину за меня. Не понимает, дурак, что здесь не моя воля – полюбится ей, пускай и идет за него. Я – что, не мне же Яннакиева любить…

Впервые за все время Донат прямо посмотрел на молодую хозяйку; она на слова старика не обиделась, не смутилась.

– Дался вам, отец, этот Яннакиев, – спокойно откликнулась.

– Пойдем на двор, колхозную сеть разложим для просушки, – предложил Леонид Пантелеевич, когда отобедали.

Сеть была с некрупной ячеей, на камбалу. Харабуга приволок ее с берега утром, раздосадованный тем, что оказалась пустой, – не повезло, вишь. Сеть еще оставалась влажной, пахла морем и рыбой, вдвоем они ее аккуратно расстелили на травке за сарайчиком. Здесь круглились несколько кустов черной смородины, источавшей нежный аромат цветения, на желтых букетиках, прятавших сладость, копошились пчелы, собрав пыльцу, возносились с мерным жужжанием. На бельевой веревке подвешены были вязки бычков, недавно вынутых из рассола и вымоченных в чистой воде: на воздухе они протряхли, подсушились, выпустив из брюха янтарные, где прозрачные, где мутноватые, пузырьки жира.

Собрались идти в дом, чтобы подробнее поговорить о работе, как вдруг старый Харабуга, придержав за рукав Доната, сурово предупредил:

– С девкой не балуй. Ежели что случится, не прощу.

– Бог с тобой, Пантелеич, – оторопел, неудержимо краснея, Донат, чувствуя себя обиженным и одновременно, впрочем, этим словам радуясь. – Или я бессовестный какой?

– Знаю, что говорю, – так же сурово и уверенно заключил Леонид Пантелеевич и внезапно помягчел: – Такой, брат, девки во всей округе не сыщешь. Если не понял, так поймешь.

И началось житье Доната в этой хате, одиноко стоящей на взморье, между степью и водой, привычно подставляющей саманные свои бока всем, прилетавшим отовсюду ветрам – и штормовым, с крепкой морской солью, и суховейным, сжигающим раскаленным дыханием и злаки, и упорные степные былки, привыкшие обходиться малой влагой. Лелеял тогда Донат мечты о счастье. Да сколько не жил на белом свете, счастье от него ускользало, как ускользает красная рыба из порванной сети.