Нередко бывали случаи, когда я заставал в перерывах совокупляющуюся пару коллег в служебном туалете. Пары были разные: когда менялся один партнер, когда оба, порой их число превышало и становилось нечетным. Я не решался беспокоить эти энергичные тандемы – совершенно деликатно закрывал дверь и ждал, пока они закончат. Корпоративная этика, знаете.
Довольно часто они перекидывались друг с другом провокационными фразами. Старались найти в собеседнике слабые зоны и ткнуть туда острием языка. Смеялись. Болтали по пустякам. Делились своими похождениями по ночным питейным заведениям. Травили байки. Сплетничали. Они находили все это необходимым. Находили это остроумным.
Ко мне обращались, по-моему, только по делу:
– Миш, подай-ка мне соуса.
– Пойдем, мясо разгрузим, машина приехала.
– Нужно срочно за анчоусами сбегать. Цезарь стоит.
– Подогрей, а… А то этой мрази в рот не лезет – не горячее…
– Это мой нож.
– Не, не трогай. Ща уборщица подметет тут. Где эту старуху носит.
– Ну, отойди, хули встал.
– А это примета такая. Потыкаешь пальцами в блюдо – жди хороший чай.
– Глянь печку. Че там с рыбой?
– Ну и кто так толсто режет?
– Я же сказала – пасту только после солянки подавать.
– Не убегай сегодня. График составим.
– Грибной готов? Щас я ей туда плюну. Манеры ей не нравятся… хаха.
– Сделай погромче. Моя любимая играет.
– За своими руками следи. Я там только штаны свои трогал.
– Не стесняйся, ешь. У нас тут такая инвентаризация.
– Можно. Два дня – это не много. Съедят, не подавятся.
– Че… первый раз таракана видишь?
– Завтра вместо меня выйдешь, ага?
Иногда было и такое:
– Может, покурим? Ты же куришь? Угостишь? Ага, и огонек тоже.
– Займи денег, брат. Да не гони. Мне всего косарик. Я тебе вот завтра верну. Ну, то есть, на выходных. Ну, займи, не ломайся, выручишь меня. Мне сегодня подарок бабе купить надо. Ну, ладно. Давай свой фиолет. Придумаю что-нибудь. Ага. Отлично. Ну, давай, до завтра.
И даже:
– Знаешь, Миш, мне сегодня так хочется чего-нибудь романтичненького… ну, такого вот, миленького что ли… этим вот вечерочком. Может, ты это… может ты случайно там… ну… пригласить хочешь одинокую девушку в кино… там… ну, или в кафе?
Должен признаться, что я не мог до конца определиться со своими чувствами, которые я испытываю, находясь почти ежедневно здесь. И это не потому, что лишний раз не могу в себе найти силы отказаться от последнего предложения. Порой что-то свирепое меня переполняет, какая-то жгучая агрессия, которая выражалась только в едва заметной моей нервозности. Порой я равнодушен и холоден ко всему как замерзшие ножки ребенка, часами лазившего по сугробам. А иногда вопреки своему разуму я начинаю вести себя удивительным и необъяснимым образом. Во мне просыпается интерес, боль и какое-то неизбывное сострадание к обжегшемуся от раскаленной конфорки Петьке, моему напарнику, который не раз плевал в мою сторону и будет и дальше плевать, обращаясь ко мне с просьбой сгонять за сигаретами; к нерасторопной и смешной Марине, так болезненно упавшей и уронившей поднос с блюдами себе на одежду; к нашей уборщице Алие, которая и по-русски то вымолвить ничего не может, за что и шутят над ней грязно, злостно, и над которой и я шучу ни чуть не лучше. Я сам не раз участвовал в массовом разбрасывании муки перед окончанием смены, и при этом я испытывал веселый ребяческий задор наравне с остальными. Но, когда волной на меня нахлынивает эта дичь, мне становится и плохо, и тесно в самом себе. Я не могу дать себе отчет в этой эмоциональной лавине, которая меня сносит с ног и валит на землю. Я как зомби действую наперекор тому, чего в действительности желаю (или только думаю, что желаю?).
В какой-то из дней я не один раз предлагал мучающемуся от сухого кашля Петьке ингалипт, лежащий у меня в сумке. Мне не жалко, говорил я, могу также таблетки дать рассасывающиеся. Они хорошо помогают, я и сам так лечусь. Дважды он меня посылал на три буквы. Дважды я оказывался в роли посмешища, мамочки с аптечкой. И я не ощущал ни обиды, ни злобы, а только сожаление. Одно тотальное сожаление, что меня не слышат, не хотят просто-напросто моей помощи. И все же на третий раз этот кашляющий человек соглашался со мной и протягивал руку со словами «ну, давай сюда, заебал уже… вот не отстанешь же, пока не дашь свои идиотские таблетки… ингалипт, леденцы (передразнивал он меня), … нахер ты вообще их таскаешь с собой». Спустя время его кашель унимался и мне становилось легче, как будто это я как паровоз весь день грохотал и мучился от изнурительной боли в горле.
Я чувствовал, что эти мои действия противоречат чему-то важному и основополагающему, что они диаметрально расходятся с моими установками и целями. И я старался избавиться от этого недуга, что ли; старался погасить в себе этот безрассудный порыв, за который мне самому за себя было неловко. Как знать, может быть, я в этом преуспел.
Но, если быть честным, чаще всего я чувствовал какое-то омерзение от происходящего на кухне. Было мне здесь до жути мерзко. Я не придира, да и непритязательный вовсе. Но разве есть моя вина в том, что я чувствую, как будто в моем брюхе какая-то ехидная морда разливает канистру бензина и угрожает бросить зажженную спичку в центр черной лужи, пока бесконечно длится десятичасовая смена. Давайте я вас в знойный будний день подвешу тугой веревкой за ногу к широким веткам дерева умдглеби посреди южноафриканского тропического леса и заставлю набирать жгучий воздух в ваши нежные легкие – вот, может быть, тогда вы сможете меня понять? Окружающая атмосфера напоминала собой сценическое действие в бытовой комедии театра уродов. Уже две сотни постановок я послушно отсидел в первых рядах. На еще одну меня может не хватить.
Я чувствовал себя пещерным человеком, находящимся в ожидании следующей стадии эволюции. Странно, что все мы без исключения имели знания о том, как включить плиту, как пользоваться слайсером, зачем нужна вытяжка и прочее. Взять бы весь этот сброд и сгрести их на необитаемый остров со всеми их беседами о сексе, о компьютерных играх, о постельных клопах, о стоимости бензина. Пусть там множат свою тщету. Пусть окончательно выродятся на этом острове.
Эти первобытные разговоры не отличались разнообразием. В курилке я был невольным слушателем болтовни об автомобилях, футболе, еде. В раздевалке перед уходом обычно слышал жалобы на отсутствие «нормальных… таких… человеческих» условий. Чаще всего разговор сводился к обсуждению и критике низкой зарплаты и руководства. Ну, как критике. Это было, скорее, похоже на речевой понос со словами «мрази… штрафы… ублюдки… тянут с авансом… режут чай… стерва… я бы эту суку… и зачем новые блюда… во все щели… сама пусть пыль протирает… особенно в задний проход». Порой я выражал свое согласие с ребятами, встревая с аргументами, мол, инфляция, падение курса, рост цен, сужение рынка. Меня, правда, мало кто понимал, но поддерживали. Главный смысл моих слов для людей выражался в моей интонации. Она гармонично вписывалась в контекст всеобщего диалога. Добавьте пару словечек с корнем на -еб- или на -пизд-, и внимание этих людей вам гарантировано.
Атмосфера затхлости была повсеместна от дальних уголков складских помещений до нейронных связей в мозгу у самого старшего из местных. Все было покрыто мраком и пошлостью. Всюду чуял я запах плесени и сырости. Но я обычно старался не подавать виду – не люблю конфликты. Иногда приходилось соглашаться на дебильные предложения. Где нужно было кивнуть – кивал. Часто шел на уступки. Когда меня стремились поддеть или унизить, я сводил все к шутке. Так сказать, сглаживал шероховатости в отношениях своим юмором и придурковатым смехом, как любила выражаться одна совершенно безмозглая любительница телепередач для женщин за сорок. Благо, шутить я умел, во всяком случае – я так думал. Коллеги это ценили. Со временем и подколы фактически прекратились или стали не такими болезненными. И все внимание переключалось на других. Чаще всего – на новичков.
Конечно, что-то изнутри меня жгло. Какая-то муть вертелась в моей груди, давила и сжимала. Дискомфорт одолевал мое сознание. Хотелось спрятаться, а лучше – хорошенько поколотить себя. Прям, чтобы до полусмерти. Но со временем пар незаметно выходил наружу. Мысли принимали привычный ход. Чувства мои подстраивались под общую картину. Я продолжал существовать в этом безыскусном обществе. Обществе дикарей.
Эти люди не отличали Кенигсберг от Гуттенберга, Брессона от Бессона, Белого от Черного, Маркоса от Маркеса, не знали разницы между классицизмом и романтизмом, симфониями Шнитке и Шостаковича, архитектурой Оскара Нимейера и Фрэнка Гери, но были полностью погружены в беседы о различии кобелей и сук. Они живут в мирах Ионеско, даже не зная о его существовании. Являются персонажами кинокартин Вернера Херцога, вовсе нисколько об этом не подозревая. О таком типе человеческого сознания в одной своей книжке писал Генри Миллер, сравнивая их с мелкими паразитами: люди – это вши, которые забираются под кожу. Где бы я ни находился, писал он, повсюду эти твари, создающие ералаш из своих судеб. Обездоленность, голод, страх – впитываются в их кровь с материнским молоком. Абсурд и Апокалипсис как чайки носятся в воздухе. Чешись как псих оголтелый с пеной на губах сколько угодно, хоть до крови, пока полностью не сдерешь себе кожу. Меня это чудовищно бодрит и доставляет неимоверное удовольствие. Ни разочарования, ни сострадания во мне ни единой капли. Я жажду глобальных потрясений и мирового краха. Пусть человечество зачешется до смерти. Пусть оно катится в тартарары. Приблизительно так. Дословно – не помню.
Если говорить про меня, то я, скорее, получал внутреннее жгучее удовлетворение от общения с этими паразитами, чем ощущал горькую подавленность и становился в пассивную позицию униженного. Или, вернее, эти плевки в мою сторону приобретали противоположное значение. То значение, которое имеет для старого бродяги выброшенная кем-то куртка с небольшой дырой на болоньевой ткани вблизи сердца.
Я как одержимый исследователь дикой природы залезал в самую гущу этой живности. Эти кровососы впивались своими острыми хоботками в мою кожу, болезненно высасывая все соки. Меня обдавало запахом пота, грязи, нечистот. Целиком с головой я уходил в эти кишащие желчью помои. И там, как оголенный нерв, растворялся в упоительной сладости от соприкосновения с инородной плотью. Есть в этом доля нездорового мазохизма. (Или все же нет?) Я действительно получал удовольствие от того, что ненавидел и презирал. Я наслаждался процессами, которые меня разрушали и унижали. Я окунался в болотные топи и видел в этом маленькое счастье. Мне приятен был этот контакт, как приятно бывает порой зубочисткой поковырять больной зуб и расчесать его корни до почернения. И чем сильнее ты втыкаешь в желобок между десной и эмалью деревянное острие, тем сильнее эта жгучая боль расходится волнами по полости рта. Эта боль эхом отдается в ушах, раздражает внутренности носа. Она свербит и ноет у тебя во рту как изнурительный детский плач, зудящий где-то за фосфорными стенками. Слизистая мякоть, изодранная в клочья до розовых дырочек, чешется все сильнее. Кровью пропитывается кончик зубочистки, а ты все скоблишь и скоблишь эту щель под пульсацию зубной боли. Погружаешься в боль как муха в сахарный сироп – ни о чем не думая, ничего не желая.
Я чувствовал, что меня разрывает на две автономные части, а может, и на тысячу частей. Говорю это, как будто веду речь не о человеке, а о большом мясном пироге. Словно чьи-то волосатые руки скомкали мое тело в несколько раз и довели его до круглой формы толщиной в дециметр. Духовой шкаф, нагретый до двухсот пятидесяти градусов, огрубил линзовидную поверхность моей кожи. Горячая начинка постепенно отдала всю свою влагу. Запах запеченного мяса распространил по кухне зыбкость моего существа, искусственность моих помыслов, фальшь моего голоса. Сунуть в чужие руки козырные карты и притвориться умалишенным, упасть на пол от смеха и судорог в животе, в шейных мышцах.
И эти же смелые руки аккуратно разрезали ножом овал моего лица на отдельные треугольные куски, каждый из которых был отравлен смертельным ядом. Один мой кусок задыхался от повсеместной духоты – ему постоянно не хватало чистого воздуха. Он будто рвался наружу, все время намереваясь через боль самоистязания очистить себя от окружающей грязи. Другой – с упаковкой зубочисток во рту расчесывал себе все десна и упивался в болезненной тающей неге. Третий – по его словам, скептически смотрел на все это со стороны и подставлял с рабской прилежностью свои одутловатые щеки под оплеухи обстоятельств. Четвертый – еще даже и не родился во мне вовсе, а только зрел и зрел внутри меня, как подкожный прыщ, и ждал своего часа. Остальные же были мертвы. Смерть стояла, подбоченясь, у порога моего дома и исподлобья смотрела на меня моими уставшими глазами.
– Не сегодня, – говорил я, – извини, давай в следующий раз. На работе был тяжелый день.
Я обходил ее стороной или проходил насквозь. Еще пару шагов до моей кровати. Еще чуть-чуть.
– Да, конечно, – отвечала она. – Как скажешь.
И в очередной раз исчезала, как видение, как световая голограмма. На ее месте оставался лишь нежный фиолетовый дым, чей сухой холодный запах мерно обжигал легкие. Этот дым клубился и нарастал. Он обхватывал плотно мое тело и пытался поймать меня в свою ловушку, но я был уже далеко за пределами собственной комнаты, города, страны. Я со всех сил мчался как можно дальше без оглядки, оставляя после себя только фрагменты собственных снов.
Стандарт
О проекте
О подписке
Другие проекты