Читать книгу «Счёт мёртвых» онлайн полностью📖 — Искандер Арысов — MyBook.
image

Она была небольшой — размером с грудь взрослого мужчины — и сделана из дерева, которого Эржан не узнал. Не было в здешних краях такого дерева. Слишком тёмное, почти чёрное, слишком плотное, с тонкими жилками, похожими на застывшую кровь, на сеть вен, которая пронизывала поверхность и уходила вглубь. Лунок было восемнадцать — по девять на каждой стороне — и два углубления по краям, которые дед называл казанами. Лунки были не просто вырезаны — они были выжжены или выточены с такой точностью, что казались естественными углублениями, будто дерево само породило их, как порождает плоды. Каждая лунка была отполирована до зеркального блеска, и в этом блеске отражался тусклый свет из отверстия в крыше.

Но не это поразило Эржана. Поразило другое: доска была целой. Абсолютно целой. На ней не было ни одной трещины, ни одной царапины, ни одного следа времени. Она выглядела так, будто её вырезали вчера — хотя Эржан знал, что она лежала в сундуке столько, сколько он себя помнил. И сколько до него помнили его отец, и дед, и прадед.

— Ей тысяча лет, — сказал дед. — Или больше. Никто не знает точно. Говорят, её сделал сам Коркут-ата, тот самый, что создал кобыз и научил людей играть на нём. Но это только легенда. Легенд в степи много — как камней. Но эта доска — не легенда.

Эржан протянул руку, но не дотронулся. Было в этой доске что-то, что останавливало. Что-то, что говорило: «Не прикасайся, если не готов. Если твои руки не очищены. Если твои мысли не чисты». По краям доски шёл тонкий орнамент — не тот, что он видел на коврах или на одежде. Этот орнамент был другим: он состоял из повторяющихся углов, ломаных линий, которые сходились в центре, образуя спираль. Спираль, которая закручивалась внутрь, в пустоту, в самое сердце доски.

— Что это? — спросил он, и голос его осип. — Игрушка? Вроде тех, которыми купцы забавляются на базаре? Я видел такие — деревянные доски с ячейками, в них пересыпают камешки, считают очки...

— Игрушка? — дед усмехнулся, и в усмешке этой была такая горечь, такая боль, такая древняя усталость, что у Эржана свело живот, и он едва не отшатнулся. — Ты думаешь, это игрушка? Нет, внук. Это — язык. Единственный язык, который понимает степь. Единственный, на котором можно говорить с ней, когда все другие слова уже не имеют силы.

Он провёл пальцем по лункам. Восемнадцать углублений. Девять — слева, девять — справа. Между ними — пустое пространство. Граница. Линия, которую нельзя переступить, но можно пересечь кумалаком.

— Степь говорила на этом языке, — продолжил Айдар. — Когда у неё не было слов, когда ветер уносил все звуки, когда оставалась только тишина. Тогда она брала 81 камень. И начинала считать. Считать свои кости, свои реки, свои травы. Считать звёзды, которые падают, и тех, кто остаётся. Считать, сколько раз можно умереть и воскреснуть.

Эржан смотрел на лунки. Они казались ему глазами. Девять глаз, вырезанных в дереве. И ещё девять — напротив. Все они смотрели на него. Ждали. Требовали. В их глубине он видел отражения, но не своего лица — отражения чего-то другого. Лиц людей, которых он никогда не знал. Лиц, которые были старше самого Отрара.

— Зачем? — спросил он, и голос его прозвучал как чужой. — Зачем считать камни? Что это даёт? Разве можно вернуть воду, вернуть дождь, вернуть жизнь, просто пересыпая камешки?

— Затем, — дед поднял взгляд, и в его глазах Эржан увидел нечто странное — не старческую муть, не усталость, а ясность, такую же опасную, как тишина в степи, такую же холодную, как соль на берегах Арыс, — что когда мы считаем, мы не даём вещам исчезнуть. Каждый камешек — это жизнь. Одна жизнь, один миг, один вздох, который ты пересыпаешь из одной лунки в другую. И пока ты считаешь, пока ты знаешь, сколько их, пока ты видишь, куда они падают и в какой лунке они останавливаются — мир держится. Пока есть кто-то, кто держит счёт, мир не может умереть окончательно. Он может только перераспределиться. Перейти из одного казана в другой.

Дед замолчал. Где-то за стеной скрипнула калитка — это сосед, старый Мурат, вышел проверить, не подох ли его единственный верблюд. Ветер — тот самый, восточный, сухой и горячий — донёс запах сухой травы и далёкого огня. На востоке всегда горело. Степь горела, когда умирала. И сейчас, даже на расстоянии многих километров, Эржан чувствовал этот запах — запах гари, запах конца.

— Научи меня, — сказал Эржан.

Он сам не знал, почему сказал это. Слова вырвались сами, как вода из треснувшего кувшина, как кровь из раны. Может быть, потому что в лунках он увидел что-то, что не мог выразить словами. Может быть, потому что река умирала, и ему нужно было ухватиться за что-то, что не умирает. За что-то, что старше смерти. Может быть, потому что он почувствовал в этой доске пульс — слабый, далёкий, но настоящий — и понял, что этот пульс бьётся в такт его собственному сердцу.

Дед долго молчал. Он смотрел на доску, на лунки, на пустоту между ними. Потом сказал:

— Нет.

Эржан уставился на него. Кровь прилила к лицу. Он хотел закричать, хотел ударить кулаком по стене, но сдержался. Он был воспитан в степи, а в степи мужчина не кричит. Мужчина молчит и ждёт.

— Почему? — спросил он. Голос его был ровным, но внутри всё кипело.

— Потому что это не игра, Эржан. Это — договор. Смертельный договор. Ты будешь не играть, ты будешь — считать. Ты будешь смотреть на мир и видеть не то, что можно схватить рукой, а то, что можно сосчитать. Ты перестанешь быть человеком. Ты станешь — тем, кто держит весы. Тем, кто отвечает за равновесие. И если ты ошибёшься, если ты собьёшься со счёта — мир рухнет. Не сразу. Но рухнет.

— Я хочу, — сказал Эржан, и в голосе его зазвенела та же сталь, что звенит в клинке, когда его вынимают из ножен. — Я хочу знать. Я должен знать.

— Знать что? — дед наклонил голову, и глаза его прищурились.

— Знать, почему река умирает. Почему земля трескается. Почему восточный ветер не приносит дождя. Почему старые люди уходят, и никто не может их удержать. Знать, что будет после того, как мы все умрём. Знать, что останется.

— Ты думаешь, я знаю? — усмехнулся дед, но в усмешке его не было насмешки — была только бесконечная печаль. — Я ничего не знаю. Я просто считаю. Я считаю дни, которые остались, я считаю камни, которые не дают нам уйти в пустоту. И всё. Это не знание. Это — обязанность. Тяжелее, чем нести на плечах целого верблюда.

Он протянул руку к доске и коснулся одной из лунок — самой дальней слева. Восьмой, если считать от края. Или второй, если считать от центра. Всё зависело от того, как ты смотришь. С какой стороны начинаешь.

— Туздык, — прошептал он. — Священная лунка. Никто не может тронуть её. Никто, кроме того, кто её создал. Понимаешь?

Эржан не понимал. Он смотрел на палец деда, который застыл над лункой, и ему казалось, что старик сейчас исчезнет. Растворится в этом дереве, в этом тысячелетнем запахе, в этой темноте, которая сгущалась за его плечами, как вода в колодце, когда в него смотришь слишком долго.

— Есть вещи, которые нельзя объяснить словами, — сказал Айдар, убирая руку. — Их можно только показать. Но для этого нужно время. А времени у нас почти нет.

Он замолчал. Где-то снаружи прокричал ишак — длинно, тоскливо, как будто он тоже чувствовал приближение конца. Эржан подошёл к двери и выглянул. Солнце уже клонилось к западу, тени становились длинными, похожими на пальцы великанов, которые тянулись к городу. Город Отрар лежал внизу, в долине, окружённый стенами, которые когда-то считались неприступными. Теперь эти стены казались ему не защитой, а клеткой. Клеткой, из которой не выйти.

— Иди, — сказал дед за спиной. — Ступай к реке. Посмотри на неё. И скажи мне, сколько камней унесла вода за сегодня.

— Камней? — Эржан обернулся. — Но в реке нет камней. Вода уходит, она мелеет, камни лежат на дне, их видно, их не уносит.

— Есть, — дед улыбнулся. Улыбка была кривой, почти болезненной, как у человека, который знает то, чего не знают другие. — Ты просто не умеешь их видеть. Ступай. Считай. И не возвращайся, пока не сосчитаешь.

II

Он пошёл к реке.

Было уже почти темно. Солнце садилось за песчаные холмы, окрашивая небо в багрянец, в тот особенный цвет, который в степи называют «кровавым» — потому что он напоминает цвет запёкшейся крови на выжженной траве. Тени становились всё длиннее, они выползали из-за камней и кустарников, тянулись к городу, как змеи, ищущие тепло.

Арыс текла медленно, тяжело, как больной зверь, который уже не может встать, но ещё дышит, и в её отражении Эржан не увидел себя. Впервые за много лет он не увидел себя в реке.

Он стоял на берегу и смотрел в воду, но вместо своего лица видел только солёную корку, которая шевелилась, будто живая, и шептала что-то на языке, который он не понимал. Язык этот был похож на шорох высохших листьев, на скрип песка под ногами, на тот звук, который издаёт ветер, когда он застревает между камней и не может вырваться.

Сколько камней унесла вода? Он сосредоточился. Он закрыл глаза и попытался вспомнить, чему учил его дед, когда он был мальчиком — считать камни. Не те, что лежат на поверхности, а те, что уходят. Те, что исчезают.

Он присел на корточки. Взял горсть земли. Песок был горячим, даже в этот вечерний час, и сыпался сквозь пальцы, как время, как вода, как жизнь. Он смотрел на этот песок и думал: сколько зёрен в моей руке? Тысячи? Десятки тысяч? И если я сейчас их развею, они станут чем-то другим. Они станут ветром, они станут пылью, они станут памятью. Так и камни в реке — они не исчезают. Они просто становятся чем-то другим. Они становятся солью. Становятся дыханием воды.

Он насчитал семь. Семь небольших камней, которые лежали на дне у самого берега и были видны сквозь прозрачную, почти стеклянную воду. Семь камней, которые за сегодняшний день унесло течением — или, точнее, которые исчезли из виду, растворились в солёной корке, стали частью белого налёта. Но он понимал, что это не те камни. Не те. Были и другие, невидимые глазу, которые уходили вглубь, в самое русло, туда, где вода казалась чёрной, где она пахла железом и смертью.

Он сидел так долго. Минуты текли, как песок сквозь пальцы. Стемнело полностью. На небе зажглись звёзды — они были ярче, чем обычно, потому что воздух стал сухим и прозрачным, и не было облаков, которые могли бы заслонить их свет. Эржан смотрел на звёзды и думал о том, что они тоже умирают. Их свет, который доходит до земли, — это свет мёртвых звёзд. Может быть, степь умирает так же. Может быть, всё уже умерло, а мы просто видим последние отблески, последнее эхо.

— Я считаю, — прошептал он. — Я считаю тебя, земля. Я считаю каждый твой комок, каждую трещину, каждый камешек. И когда я сосчитаю, я пойму. Я пойму, где ты болит, что тебя гложет, почему ты уходишь.

Ветер донёс голос. Или не голос — просто звук. Такой же, какой издаёт сухой стебель, когда его ломают пополам. Такой же, какой издаёт кость, когда её перетирают между камнями. Эржан поднял голову и увидел всадника.

Тот ехал вдоль берега, медленно, как будто время для него остановилось. Тёмный плащ, тёмный конь, лицо скрыто под капюшоном, из-под которого не было видно ни глаз, ни бороды, ни даже очертаний лица — только чернота. Конь тоже был чёрным, матовым, без единого белого пятна, и двигался он бесшумно, как тень. Ни стука копыт, ни дыхания, ни фырканья — только шорох плаща, который касался сухой травы.

— Эй! — крикнул Эржан. — Кто ты?

Всадник остановился. Не повернул головы, не ответил. Просто застыл, и его конь тоже застыл, словно их вырезали из той же тёмной породы, что и доска в сундуке деда. Они были неподвижны, как изваяния, как те каменные бабы, что стоят в степи и смотрят на восток.

Потом он поднял руку. Тёмную руку, в которой что-то блеснуло. Камешек. Обычный белый камешек, такой же, как те, что лежали на дне Арыс.

Всадник бросил его в реку.

Круги разошлись, но не так, как это бывает с водой. Они разошлись, как лунки. Как девять кругов, которые пошли от центра — и исчезли. И когда круги исчезли, Эржан увидел на дне новый камень. Двадцать четвёртый. Или двадцать пятый. Он сбился со счёта.

Всадник развернул коня, и Эржан успел заметить, что под копытами лошади не осталось следов. Никаких. Будто он не ехал по земле, а парил над ней. Будто он был не человеком, а призраком, тенью, сном.

— Кто ты?! — крикнул Эржан снова, но всадник уже исчез за холмом, растворился в темноте, как дым, как утренний туман.

Эржан остался один у реки. Он смотрел на воду, на круги, которые уже разошлись, на камень, который лежал на дне, белый и чистый, как будто его только что положили туда. И он понял, что этот камень — не просто камень. Это — знак. Это — начало отсчёта.

Он поднялся, отряхнул пыль с одежды и медленно пошёл обратно к сакле. Ноги его дрожали, но не от усталости. От страха. От того странного, холодного страха, который бывает, когда ты видишь то, что не должен был видеть. Когда ты слышишь то, что не должен был слышать.

III

Ночью Эржану приснился сон.

Ему снилось, что он сидит за доской — той самой, тысячелетней — и держит в руках кумалаки. Их было восемьдесят один. Он пересчитывал их, и каждый раз, когда его пальцы касались камня, он видел чью-то жизнь. Лицо человека, который когда-то жил в степи. Который кочевал, любил, воевал, умирал. Который строил города и разрушал их. Который молился богам, которых уже никто не помнит.

Он видел их всех. Тысячи лиц. Десятки тысяч. Они проходили перед его глазами, как вода, как песок, как время. И каждый камешек говорил ему: «Я был. Я есть. Я буду. Пока ты считаешь, я не исчезну».

Потом он начал сеять. Он взял камни из первой лунки — их было девять — и стал раскладывать их по кругу, по часовой стрелке, как учил дед. Каждый камень падал с глухим звуком, похожим на удар сердца. Но в этом сне он слышал не только удары. Он слышал голоса. Тысячи голосов, которые шептали что-то на древнем языке, на языке, который был старше самого Отрара, старше степей, старше времени.

Первый камень. Второй. Третий.

Он считал: один, два, три...

На десятом камне он проснулся.