Для мальчика, в ночи глядящего эстампы,
Любая даль желанна и близка.
Как этот мир велик в лучах настольной лампы…
Так писал Бодлер.
Летом 1948 года мы склонялись под зеленой лампой над столом, где была разложена карта Калужской области. Планировалось путешествие в Сухиничи – полугород-полудеревня, «райцентр», где с конца тридцатых годов проживали наши родственницы, учительствовавшие в местной школе, одна полуглухая, другая стремительно теряющая зрение – тетя Надя и тетя Мила. Сейчас в Сухиничи добираются за три часа на электричке, нам же предстояла ночь в плацкартном вагоне. Митя, уже первоклассник, стриженый, с круглой рожицей на тонкой шейке, и я, десятилетняя, с восторгом смотрели на деда (дедан, дедастик, дедуля, мы его обожали), изучающего карту местности: так, река Брынь с омутами (дед был заядлый рыболов), брынские леса, переходящие в знаменитые брянские (дед был также грибник, он ведь родился в Белоруссии), две станции – главная и узловая… Дед планировал также сделать крюк в Калугу, навестить своего однополчанина (еще по Первой мировой) полковника Михал Михалыча Скорикова, из белого офицера быстро ставшего красным. Об этом Михал Михалыче рассказывалась легенда: он женился, вопреки воле родителей, на ортодоксальной еврейке Рахили, «неописуемой красавице», которую также прокляла ее семья. Рахиль крестилась, превратилась в Раису и сопровождала мужа, став сестрой милосердия, по всем фронтам. Крюк в Калугу требовал особого маршрута, с пересадкой. Воистину, мир был велик!
Д.И. Костко с внуком Д.А. (Митей) Виноградовым и внучкой Ириной. Москва, 1948
Митя мечтал о грибах в брынских лесах и о рыбалке с дедом. Я тоже об этом подумывала, но главное – я хотела вырваться из Москвы, из нашей квартиры, где в это лето сложилась очень тяжелая обстановка. Мама была беременна. Бабушка поджимала губы, устраивала сцены: «Третий ребенок! Двое сирот на руках… И ведь он (БЛ) никогда не бросит семью! О нас бы подумала! Могла бы прекрасно выйти замуж! Детям нужен настоящий отец!» Я тоже дулась, по ночам плакала злыми слезами. Дед был, как всегда, «соглашатель»: «Ничего, Мурочка, прокормим!» («Белорусы – тряпки», – говорила о нем бабушка.) Бедная мама плакала, уходила ночевать к подругам.
И вот – облегчение. Мы уезжаем. Пусть этот ребенок родится без нас.
Дом аптеки. Сухиничи. Улица Ленина
После смерти Мити (2004 год) не осталось почти никакого «литнаследства». Обрывки переводов, неоконченные стихи, а «основной корпус» – письма протеста: в «Московский комсомолец» (по поводу обвинения мамы в сотрудничестве с КГБ), на телевиденье (по поводу пошлой передачи «Дачники», фильма Рязанова, Караулова), в суд – по поводу изъятого у нас при обыске архива БЛ, переписка с Евгением Борисовичем (страстное и чем-то жалкое письмо Мити и высокомерный ответ последнего). Боролся ночами бессонными за маму, за ее доброе имя. И при всем этом неожиданно цельным куском выглядят 10 страниц его воспоминаний, писал незадолго до смерти. О чем же? Об этом сухиническом путешествии! Как ни вспомнить В.В. Розанова: «Почему я люблю так детство? Я безумно люблю его, мое страдальческое детство». У Мити оно не было страдальческим, но и счастливым не назовешь. Почему-то в начальных классах его все время били, дед на кухне вразумлял: «Ты же мужчина, царь природы! Сожми вот так кулак – и в грыздело!» Он, бедный, и спал со сжатым «по-мужски» кулачком. Все это вскоре стало на свои места, он превратился в забияку, авторитет в классе, его дружбы заискивали. Но в первый год – заплаканная мордочка, нежелание утром идти в школу… А тут – каникулы! Впереди беззаботное лето! Дед укладывал свои сокровища: рыболовные снасти, крючки, лески (он ссучивал их сам на коленке из непонятно откуда взявшихся волос от лошадиных хвостов), а удилища он нам смастерит на месте, ведь это брянские леса! Мы будем ловить ершей на червя, а щук на живца, на «жерлицу», а потом на берегу варить уху! Митины глазки горели восторгом. «Дед был гений. Не помню, чтобы у него чего-нибудь не получилось», – напишет он незадолго до своей смерти. Укладывал дед и сапожные колодки, дратву, кожу, воск, гвозди в коробочках из-под ландрина – для «заработка». Он, окончивший учительскую семинарию в Могилеве, «учитель словесности», педагог от бога, переквалифицировался: стал преподавать «сапожное дело» в госпитале для безногих инвалидов войны, а на дому подрабатывал. В ту пору заказчики и на военные сапоги, и на модные лодочки не переводились. Сидит он на кухне, за «верстачком», в зубах гвоздики, в руке шило, продевает дратву, молоток тук-тук-тук… Какое там преподавание! Он – сын священника, «служителя культа», чуть ли не «враг народа». А сапоги и в Сухиничах будут заказывать, заработает.
Надежда Ивинская (Симонович), вдова Владимира Ивинского. Выпускница Варшавской консерватории. Тамбов, 1913
И вот мы уезжаем. С чемоданами, сумками, котлетами, белыми батонами и котом. Накануне я, уязвленная своим социальным ничтожеством, опустила своей подруге Зое в почтовый ящик записку (телефона у нас не было): «Мы уезжаем в С…и». Пусть думает, что в Сочи, а не в какие-то Сухиничи! Ехали всю ночь на настоящем паровозе, пыхтящем, дымящем, с огромными буквами «И.С.» (Иосиф Сталин) впереди. В открытое окно доносился упоительный запах паровозной гари, даже искорки от топки залетали, и мы были счастливы. «Так бы ехать и ехать», – напишет Митя в своих записках. Часов в шесть утра поезд остановился на станции Сухиничи-главные. Если таковы были «главные», каковы же были «узловые»?? Одноэтажное кирпичное строение, дощатая платформа, пыльные бегонии вокруг бюста Ленина. А по платформе бежала с седой косичкой хвостиком вверх глухая тетя Надя, вдова Владимира Ивинского, маминого дяди, брата пропавшего в гражданскую войну Всеволода. Владимира судьба была не легче: лесовод, преподаваший в Архангельске, в 37 году арестован как вредитель и, конечно, расстрелян. Запуганные женщины (с Надей ее мать и сестра) бегут из Архангельска, ищут уголок, куда бы приткнуться, скрыться, и главное – поближе к Москве, чтобы хлопотать за Володю. В «райцентре» Калужской области (Сухиничах) требуются учителя в среднюю школу, их берут, дают «халупу», как они называли свой домишко. Но берут в учителя только тетю Милу, Надю же, жену «врага народа», из жалости директор оформляет секретарем (идеальный почерк! И грамотность!), одновременно – помощником библиотекаря.
«Скорее, скорее! – кричит тетя Надя. – “Фаэтон” не будет долго ждать». Мы сваливаем чемоданы и сумки на телегу, садимся сами, кучер (он же школьный сторож. Сердобольный директор распорядился выслать за «москвичами» школьный транспорт) взмахивает кнутом, немолодая кобыла трогается… Едем по центральной, пыльной, с выбоинами, улице – Ленина, конечно, бывшая Соборная. Главное скульптурное сооружение – огромный бетонный чан, хранится вода на случай пожара. А домишки и вправду такие, что загорятся в любую минуту: деревянные, но по-городскому лепятся друг к другу, сзади огородики, перед серыми унылыми «фасадами» палисаднички с подсолнухами. Останавливаемся перед своей «резиденцией» – совсем врос в землю, покрыт прохудившимся толем. «Да, крыши маловато!» – говорит не теряющий юмора дед и сразу же лезет на крышу – «латать». А где же брянские леса? Где омуты с русалками?
Тетя Надя оправдывается: «Выгорели… Да и бомбили много, здесь же фронт проходил…»
(По прихоти судьбы через много лет на Потаповском происходит трагикомическая встреча. Уже совершенно глухая тетя Надя приезжает к нам погостить. Собираемся вечером за столом, приходит и часто бывавший у нас в тот год корреспондент немецкой газеты «Ди Вельт» Гейнц Шеве, человек уже немолодой, повоевавший на восточном фронте, ставший страстным пацифистом. Услышав, что это – тетя из Сухиничей, он бледнеет. Оказывается, их часть стояла в 42 году в Сухиничах, и он их бомбил. «Война… Мне было 20 лет… Гитлер… Я не хотел. Сказали – важный железнодорожный узел». Но тетя Надя не имеет претензий: «У нас стоял немецкий офицер. Он приносил маме шоколад. А когда пришли “наши”, они почему-то выбили окно, хотя дверь была открыта и можно было просто войти. Маму выставили в сени, она скоро умерла». За столом она сто раз переспрашивает одно и то же, отвечает невпопад, раздражает, и Митя, считая это остроумным, кричит Гейнцу (да уже и выпил): «Что же ты, Гейнц, так плохо бомбил!» Мы покатываемся со смеху, но Гейнц встает и бросает вилку: «Так не шутить! Так не шутить!»)
Как мы ухитрились разместиться в одной комнатке, ума не приложу. Дед, правда, поселился в сенях, где и устроил свою сапожную мастерскую. В комнатушке стоял книжный шкаф, комод, керосинка, а над столом висел вырванный из «Огонька» портрет Шопена работы Делакруа. Приходившая почти каждое утро веселая почтальонша спрашивала: «А что это у вас за тетенька висит? Ваша родственница?» Писем, как ни странно, тетушки получали очень много. Бывшие институтки (они окончили институт в Варшаве) не теряли между собой связи. Загнанные в такие же комнатушки в российских городишках, тайно подрабатывая на жизнь частными уроками французского и немецкого, они регулярно поздравляли друг друга с «октябрьскими», «первомаем», «женским днем», желали успеха в труде и личной жизни… «Тебе открытка от Тани Кайзер! От Софы Немировской давно ничего нет! Наконец-то Ляля Семашко написала!» Даже имена были какие-то «бывшие». «Какие они Софы, Ляли! – думала я (всем была недовольна). – Им по сто лет!» Но скоро я нашла себе занятие, и это лето останется в моей памяти как счастливое. Я стала страстным глотателем книг, «книгочеем», «шпагоглотателем», как говорила тетя Надя, почти ежедневно принося мне новые романы из школьной библиотеки: «Уже проглотила?» Таким же книгочеем была и сама Надя. Урвав минутку между керосинкой, мытьем пола, ведрами из колонки, она устраивалась в палисаднике и сейчас же утыкалась в книгу, только седая косичка торчала. Вкусы наши совпадали: романы Гюго, Теккерея, Бальзака, почти полного Диккенса, конечно, Элизу Ожешко (варшавская незабываемая молодость) приносила мне тетя в мой уголок. Я нашла себе приют под шиповником на огородике, там стояла старая плетеная лежанка. Читала запоем, с утра до самого вечера, до «возвращения стад»: по улице Ленина брели с выпаса коровы и козы, мычали, блеяли, да и не видно уже было букв, темно в глазах, и надо было идти за козьим молоком, которым считала нужным меня поить бабушка. «А ты посмотри на зеленую траву! – советовала мне тетя Надя, – зрение вернется!» Нашим любимым романом был «Домби и сын». За это лето я стала добрее – Диккенс научил меня доброте. Поль Домби, почему он умер? Я плакала. Пусть и у меня будет маленький братик, я буду его любить, защищать от бабушки, я буду как Флоренс! Пусть он родится!
Дед все же смастерил нам удилища, по вечерам мы копали червей, утром шли на «омуты», где даже удавалось наловить ершей. Обнаружилась и баня, где парились по субботам, а дед сидел с приятелями неподалеку на лавочке, поджидая подвоза пива. Его полагалось завозить раз в неделю из Калуги, так что бочку в субботу высматривали с утра. Выспрашивали у станционного буфетчика, у банщика – завезут или не завезут? И вот об этом райском уголке в конце своей бурной жизни Митя писал: «Вряд ли в Крыму или на Кавказе было интереснее провести лето, чем в континентальных Сухиничах! Увы, леса не оказалось, но была рыбалка, кино, стадион, тюрьма, горсад, кладбище. Было солнце, свобода, милые товарищи – Валька и Миша Марьины…»
Да, самым зеленым и оживленным местом в Сухиничах было кладбище. Часто хоронили, с музыкой, процессия шла по улице Ленина, мимо наших окон, вздымая клубы пыли, мы бежали за ней. Там мы гуляли, укрываясь от пыли и от жары, оно было заросшим, уютным, тем более что соседствовало с «горсадом» (бывшим купеческим), откуда доносилась танцевальная музыка, играл духовой оркестр, тот же, что и на похоронах. Удивительная особенность русской провинции, еще Розанов писал, что лучшим местом для прогулок там часто оказывается кладбище – он, учительствуя в городе Белом, вечерами прогуливался, как и прочие горожане, с молодой женой по кладбищу.
Надо добавить, что был еще Горсовет, Гортоп, Когиз (книжный) и странное заведение под названием «магазин». Там продавались три вида продуктов: мыло, конфеты и керосин. Но все «для жизни» покупалось на воскресных базарах – они были оживленными, съезжались из деревень, продавали с возов – поросят, кроликов, гусей, масло в капустных листьях, ряженку с пенкой… Так что мы не голодали.
В середине лета веселая почтальонша, осведомившись как обычно, что за «тетенька» на стене, принесла письмо на имя бабушки. Ее подруга из Москвы писала, что Люся (так в семье называли маму) нездорова, попала в больницу. Будто бы она поехала на «пикапчике»(?) со своей сводной сестрой Таней за город смотреть их строящийся домик, по дороге ее растрясло, она очутилась в одинцовской аптеке, откуда вызвали скорую помощь и отвезли ее в больницу. Там у нее случился выкидыш, она родила мертвую девочку. (О том же пишет и Зинаида Николаевна Пастернак в своих воспоминаниях.) Письмо читали очень громко, несколько раз, кричали для глухой Нади, которая никак не могла понять, что же произошло, так что я всю ночь вертелась на своей раскладушке, не спала ни минуты. «Бедная Люся, бедная Люся!», – повторял огорченный дед. Бабушка тоже всплакнула, она ведь очень любила детей, вырастила даже двух «чужих», так что и этого бы, конечно, приняла. Я была ошеломлена. «Значит, у меня не будет Поля? Ну пускай девочка, была бы Полей, я все равно была бы как Флоренс!» Не нашлось места на земле для ребенка БЛ и мамы. Второй (мальчик) родился мертвым (якобы!) в лубянской тюремной больнице через два года, когда мама была арестована и измучена ночными допросами. За ним пришел БЛ на Лубянку, захватив даже одеяльце, не зная, что ребенка нет в живых, а ему отдали его книги и фотографии, изъятые у нас при обыске. Ну, это известная история. И будто бы ЗН согласилась взять его на воспитание. «Она все-таки порядочный человек!» – сказала бабушка.
Время шло, полили дожди, непроходимая лужа разлилась перед Горсоветом, тетя Надя добыла нам калоши. Я уже томилась, под шиповником стало мокро, дома темно, окошки маленькие, запойное чтение, правда, продолжалось. А Митя пропадал у своих друзей Марьиных, он был счастлив, загорел, нос облупился, веселый деревенский мальчишка. Об этих Марьиных он написал в своих записках патетически, просто поэма. Оказывается, тетушки очень долго совещались, какое же общество выбрать для Мити. Сын начальника Горсовета Володька, с нездешним крымским загаром, которого тетя Надя бесплатно «подтягивала» по русскому, был озорником, да и боялись они залетать так высоко, в сухиническую аристократию, с вечным сознанием своего изгойства, запуганные, «бывшие»… Выбрали семью «простую, но приличную». Мите иногда выпадало счастье утром выгонять корову Марьиных, он шел сзади, подстегивая ее хворостиной, дорогу корова знала сама. «Все вокруг думали: вот идет мальчик, у его семьи есть корова, есть мать, она придет на выгон в полдень с подойником, есть отец – железнодорожник в кожухе, есть сеновал, где можно ночевать с братьями. Принадлежать к марьинскому дому казалось недостижимым счастьем». «Зачем я тревожу их память, зачем вызываю из глубин их детские физиономии? Наверное, от каждого из них я взял частичку их существа для себя, да и я, наверное, исчез для них не совсем; они звали меня “москвич”, в этой кличке я чувствовал и легкое презрение, и зависть, и жалость. Валька, в выгоревшей майке, тюбетейка на голове, его брат Миша, худой, “не жилец”, как открыто говорили о нем в доме, где вы?»
К первому сентября вернулись в Москву. На вокзале нас встречала мама, худенькая, красивая, в модной шляпе с полями. А я была в платочке. «Ой, у меня совсем деревенская девочка!» На другой день окрепший загорелый Митя, научившийся уже бесстрашно «давать в грыздело», пошел во второй класс.
Митя прожил бурную (слишком!) жизнь, четыре года служил на Дальнем Востоке, много раз женился, изъездил Среднюю Азию и Кавказ, был в Америке и Франции, дружил с известными поэтами и артистами, «знаменитостями»… Но вот среди его «литнаследства» накарябано неоконченное стихотворение (почерк ужасный, как ни билась с ним тетя Надя!): «Если уж отрезало / И не жить мне долго, / То скончаться в трезвости / Посчитаю долгом. / Дней моих военных, / Свадеб и рождений, / Сказок сокровенных, / Снов и пробуждений, / – Даже если принято, / Не возьму с собой…»
А взял, оказывается, это сухиническое путешествие, домик на улице Ленина, Вальку и Мишку Марьиных, деда с «жерлицей» на берегу мелкой мутной Брыни…
О проекте
О подписке