Читать книгу «Свинг» онлайн полностью📖 — Инны Александровой — MyBook.
image
cover

 





Училась с каким-то остервенением: есть только наука, только химия. Остервенение принесло плоды. На семинарах и коллоквиумах была первой. Начали завидовать. Она еще больше отдалилась, обособилась, замкнулась. В душе тоска. Понимала: упряма, самолюбива, но человек без самолюбия казался тряпкой. Тряпкой быть не хотела.

Четверо суток в поезде с двумя пересадками – как один день. Казахстан. Зимние каникулы. Январь сорок девятого. Как хочется побыть с мамой, обо всем поговорить. Поезд замедляет ход. Вот и они, ее любимые. Мама в каракулевой серой шапочке, отец почему-то с портфелем. Она идет к полке, чтобы взять чемодан, но чья-то рука уже перехватила ручку. Она не успевает подумать. Шура, Шурочка стоит перед ней… Когда успел впрыгнуть в вагон? Как могла его не увидеть? Он без шапки, хотя мороз. Глаза блестят. Ясные, горячие, любящие…

Разлучались только, чтобы поспать. Все дни – у Майи или на улице. Морозы несильные. Тихо. Солнечно. Нельзя, не нужно ждать второго курса. Все ясно: они не могут друг без друга. Они должны быть вместе. Она говорит все это маме, и тогда, как кошмар, как обухом: «Шалимов пойдет на все…» Все – это, значит, сделает так, что Майю больше не выпустят учиться.

По ночам не спится. Все становится выпуклым, отчетливым, видимым. Наверно, Шалимова можно понять. Он хочет сыну счастья. Такого, как сам его понимает: блестящая карьера, престиж, деньги. У Ждановичей понятия другие – правда, долг, честь. Проклятыми лицемерами называет мама тех, кто говорит одно, а делает другое. Интересно, сотрудники МГБ, к которым каждые десять дней они с отцом ходят на отметку, и правда считают их врагами? Тогда почему выпустили ее – дочь «врагов народа»? А Сталин? Он тоже так думает? Он знает обо всем? Если знает, почему не разберется? Разве делали и делают мать и отец что-то такое, что наносит вред государству? Они видят многие недостатки и говорят об этом. Значит, лучше видеть и молчать? Кому лучше? Государству? Ложь лучше правды? Мысли лезут и лезут. Утром она вялая.

Все, что на душе, не обязательно кому-то выкладывать. Есть бумага, есть тетрадь в сером клеенчатом переплете. Здесь можно говорить обо всем. Почерк у нее мелкий, убористый, как у отца.

Не приехал, не явился Шурочка домой на летние каникулы. Запретил Шалимов сыну приезжать. Боится. Отправил куда-то. Если говорить честно, девчонок ей видеть не хочется. Все знают об их отношениях с Шурой. Поэтому вместе они только с Зоей, Зойкой, с которой за одной партой с шестого класса. С Зойкой, которая заявила своим: «Поеду учиться только туда, куда Майя». С Зойкой, с которой хоть на разных факультетах в университете, но койки в общежитии рядом.

Майя не любит ни Зойкиного отца – замредактора областной газеты, худого, желчного, ни Зойкиной матери – здоровой, зеленоокой, с пышными рыжими волосами. Что-то порочное есть в лице этой женщины. Хотя Майю встречают приветливо, ей неприятно бывать в этом доме. Поэтому пасут они сопливую Ритку-Маргаритку, Зойкину сестренку, и Фелика на озере. Ритка шустрая, уматывает Фелика.

Зоя – прирожденный математик. Не принимает ничего, что не относится к точным наукам. Книг не читает, но слушает охотно, когда Майя рассказывает что-нибудь из прочитанного. Ревнива. Ревновала Майю к Шуре. Что распались их отношения, рада. Говорит, с Шурой они не пара.

Из дома на второй курс уезжают с Зойкой в конце августа. Даже на несколько дней не позволил Шалимов приехать сыну. Собой пожертвовал. Ну, а им с Зойкой надо перебраться в то общежитие, что ближе к университету. В их, дальнем, туалет зимой так промерзает, что дерьмо плавает по красному кафельному полу. Только в ботах и можно переплыть.

Переселение удается. Комнаты в общежитии большие. В них – десять кроватей. Здание, конечно, не приспособлено, но все рядом: университет, главпочта, столовая. Очереди в столовку длинные, но иногда они все-таки стоят: хочется горячего. В остальные дни – хлеб с маргарином и два раза в день кипяток из титана. Рынок, разумеется, не по карману.

Зойка, маленькая, тщедушная еще в десятом классе, так развернулась на хлебе и маргарине, что не узнать. Переросла Майю. Глаза из зеленых стали серыми. Темные ресницы опушают их, как бахрома. Волосы пышные, рыжие. Грудь высокая. Ноги длинные. Не девка, а картинка. Зойка чувствует это. Говорит медленно, с растяжкой.

Несчастье – а в том, что это несчастье, Майя уверена, – приходит в ноябре. Напротив университета – Воскресенская церковь. Майя помнит, как еще в тридцать третьем или тридцать четвертом Устя водила ее на службу. Они устраивались где-нибудь в уголке. Устя шептала молитву. Майя молитвы не знала. Она смотрела, как какая-то тетя в черной шляпке и светлом красивом пальто маленьким кружевным платочком вытирает глаза. От платочка пахло духами.

Теперь Воскресенскую церковь ломают. На разборке – все факультеты. На этом месте будут строить новый корпус университета. Место можно найти и без слома церкви. Но церковь ломают…

Анатолий Быстров, так зовут парня с третьего курса филфака, старается занять место всегда рядом с ними. Внимание – только Зойке. Быстров – невысокий, ладный, ловкий. Фронтовик.

После работы втроем они идут в столовку. Поев, Майя жалуется на разболевшуюся голову. Она и правда болит: свежий воздух будоражит, если изо дня в день сидеть в химлаборатории. Зойка с Анатолием, конечно, не возражают – Майе надо лечь, отдохнуть…

Роман развивается с необыкновенной быстротой. Потрясение – впереди. Анатолий женат. У него двое маленьких детей: мальчик и девочка. Он не здешний, из Сибири. На Волгу попал в марте сорок пятого, в госпиталь. Валя, жена, выходила, к себе забрала. Живут в своем доме с Валиной мамой. Он Вале благодарен очень, но любит теперь только ее, Зою. Никогда с ним такого не было…

Это как ураган, как шквал. Ничего Зойка не понимает. К нему, только к нему! Какие дети? При чем дети? Они любят друг друга. В чем дело?

Понимая, что самой не справиться, Майя пишет маме. Письмо сумбурное, лихорадочное. В ответ мама что-то уточняет, спрашивает. Считает, что с матерью Зойки говорить бесполезно. Надо разговаривать с отцом.

Замредактора приезжает немедленно. Жать начинает на Анатолия: старше, прошел войну, а полоумная Зойка ни черта не смыслит. Десять дней живет, но своего добивается. Анатолий перестает искать встреч с Зоей.

Страдания Зойки ужасны. Она почернела так, что только одни безумные глазища и блестят. С Майей не разговаривает. Майю ненавидит. Домой в зимние каникулы они не едут: Майя боится встреч с Шурой, Зойке надо подобрать «хвосты». В первый день четвертого семестра Зойка переезжает снова в дальнее общежитие.

Ругала ли Майя себя, что написала о Зойкиной любви? И да, и нет. Ей было жаль, очень жаль несостоявшегося Зойкиного счастья, но еще больше жалела она Анатолиевых ребятишек, которых осиротила бы Зойка, не моргнув глазом. Не построишь своего счастья на чужих развалинах. Так тогда думала Майя. Так думает и теперь.

В тот день, двадцать седьмого февраля пятидесятого, спать они легли рано – часов в одиннадцать. Стук в дверь раздался, наверно, в час. Почему она первой услыхала? Интуиция? Стук был тихий, осторожный. Она встала, спросила. Приглушенный мужской голос ответил вопросом: «Здесь проживает Майя Владиславовна Жданович?» Почему назвал ее по отчеству? Она откинула щеколду.

Мужчина был в милицейском. Она испугалась, подумала: что-то страшное случилось там, в Казахстане. Ее начало трясти. Он заметил это. Посоветовал одеться теплее. Сказал, что должна пойти с ним недалеко – в республиканское управление МГБ.

Она даже внимания не обратила: не в милицию, а в МГБ. Одна мысль сверлила мозг: что с мамой, отцом, где Фелик?

Соображать начала только в кабинете следователя. Он так и представился: следователь Нургалеев. Не отец ли той красивой девочки с филфака, что на новогоднем вечере читала горьковскую «Девушку и смерть»? Хорошо читала.

На столе поверх голубой папки – толстая общая тетрадь в серой клеенчатой обложке. Ее тетрадь. Она сразу узнала.

– Зачем вы это сделали? – голос следователя тихий, вежливый. – Зачем вы это сделали? Зачем вообще нужно было вести дневник?

Она долго не могла понять, что он имеет в виду. Она писала в этой тетради для себя, только для себя. О своем настроении. О любви к Шуре. Кого она обидела?

– Разве можно сомневаться в его политике, в политике партии? – Голос следователя стал резче. – Знает, не знает. Что за гадания? Он знает все. Он – вождь великого государства. Он охраняет чистоту рядов нашей партии. Какие могут быть сомнения?

Теперь до нее дошло. Голос стал еще тише.

– Зачем нужно вести дневник, учитывая положение ваших родителей?

Да, теперь ясно: Зойка выкрала тетрадь и принесла ее сюда. Только она знает, что родители Майи сосланы. При поступлении в университет Майя ничего не написала в анкете – не было прямого вопроса. Были вопросы о заграничных родственниках, о том, был ли кто в плену. Вопроса о репрессии родителей не было.

Нет. Ничего преступного она не сделала. Разве обругала Сталина? Только усомнилась: знает ли он, что делается в стране. Разве предала Советскую власть? Разве причинила ей хоть какой-нибудь ущерб? Она думала. И изложила свои мысли в этой тетради. Разве лучше не думать, быть безмозглой? Кому лучше? Государству? Значит, страна дураков?

В камере продержали две ночи. Много народу – только это и запомнила. Отупение, полное отупение. Она не плакала, но ее трясло. Трясло так, что женщина, сидевшая рядом на нарах, укрывала ее все время своим пальто. Но ей было не холодно. Ей было даже жарко. А руки и ноги не могла удержать. Они разбрасывались в разные стороны. Пыталась их пристроить на место, но сила, с которой нельзя было совладать, раскидывала их снова.

На третью ночь они уже ехали в теплушке. Иногда поезд мчался курьерским, иногда стоял часами. Она лежала на соломе с закрытыми глазами. Дрожь утихла, но сон не шел. Женщины разговаривали тихо, устало. Наверно, на четвертые сутки услыхала на какой-то стоянке голоса двух мужчин. Голоса были там, на воле. Мужчины говорили о Кургане, Челябинске. Поняла: едет в сторону дома. И тогда единственная мысль овладела ее сознанием: сообщить, дать знать, выбросить письмо из вагона.

Наверно, все-таки засыпала, потому что очнулась от резкого запаха – запаха степного свежего воздуха. Такой особый степной воздух был только в их городе. Давно это заметила. Поезд стоял. Светало. Выглянув в маленькое зарешеченное окошко, поняла: это их станция.

Какая-то женщина дала ей обложку от тонкой тетради и карандаш. Она написала лишь несколько слов: здорова, не по своей воле куда-то едет. Если разрешат переписку, тут же напишет.

Обложку свернула солдатским треугольником. Теперь его надо было выбросить. Выбросить из вагона, но так, чтобы сразу же кто-нибудь подобрал. Разбить окошко? Тут же услышат охранники. Бросить, когда дверь откроют? Увидят, заберут. Остается одно – дырка. Дырка в углу вагона. Параша.

Ждала долго. Рабочие. Они ходят, стучат по колесам. Только к вечеру услыхала женские голоса и решилась:

– Тетеньки, тетеньки! – Старалась звать как можно тише. Охранники, наверно, где-то здесь, рядом. На третий или четвертый зов, наконец, ответили:

– Чего?

– Я через парашу выброшу письмо. Возьмите. Отошлите по адресу. Марки нет. Пусть идет доплатным.

Не стала отсылать женщина письмо. Не стала. Сама принесла. Не побоялась. Рабочая, обходчица.

Только через сутки открылась дверь. Хотя составы загородили вокзал, она точно знала: это ее город. Такой воздух только в ее городе. И тут впервые за последние семь дней ее снова начало трясти. Тело ходило ходуном. Конвульсии перекручивали исхудавшие руки и ноги, а женщины держали ее изо всех сил, плача и причитая. Она тоже впервые за все эти дни плакала, уговаривая их не пугаться. Она знала, чувствовала: не умирает. Это скоро пройдет. А проклятые спазмы корчили и корчили, делая беспомощной и жалкой.

В кузове машины, куда загрузили их поверх пшеницы, под старым теплым тулупом быстро уснула. Женщины потом сказали, что не просыпалась даже при резких толчках. Ехали весь день. К вечеру – районный центр. Никогда не была здесь раньше. Красивое место. Снег прикрывает все изъяны. Деревья – их много – в белом кружеве. Дома на взгорье крепкие, рубленые. Лед на озере – в блестках заходящего солнца.

Их выгружают у большого деревянного пятистенка. Подворье крытое, чистое. Скотину здесь, видно, давно не держат. Велят занести в дом сена. Печь русская истоплена. Чей дом, где хозяева – непонятно. Раздают сухой паек. Поев, снова мгновенно засыпает. Утром женщины едва ее расталкивают. Завтрак королевский: пшенная каша с салом и по кружке крепкого чая. Кто принес, так и не видела.

Только к вечеру прибывают в пункт назначения – заводской поселок. Здесь суждено прожить ей сорок долгих месяцев. Что это будет такой срок, тогда не знала: ни суда, ни приговора не было. Была несвобода, ссылка, конец которой неизвестен. И было чувство: хочу жить, буду бороться, бороться до последнего…

Селение странное. Основанное лет двадцать пять назад, огромным рыжим оврагом делится на две части. Весной овраг похож на кипящий котел. Из проточного озера в нем сталкиваются большие грязные льдины. Льдины варятся в этом котле, шипят, переворачиваются. Но паводок кончается, и котел вновь превращается в глубокую яму, по дну которой течет тоненький ручей. Ребятишки на задах по яркой рыжей глине сползают вниз. Здесь глина особенно хороша. Ее добавляют в саман, ею обмазывают печи.

Почта, клуб, общежитие, дома ИТР – почти все из дерева. Жители – полный интернационал: поляки, что в тридцать девятом, после освобождения западной Белоруссии и Украины, не подошли по «кондиции»; немцы с Поволжья, вряд ли ждавшие Гитлера. Их деды и прадеды хорошо уживались с русскими и родину менять не собирались. Чеченцы и ингуши, что умирали сотнями. Сибирь, холод, нет одежды. Остался тот, кто выжил. Естественный отбор. Все вместе эти люди виноваты лишь в том, что принадлежат к какой-то нации. Проклятье это и по сей день. Тогда Сталин, а сейчас иные играли и играют с огнем, натравливая одних на других, вдалбливая в глупые людские головы, что все беды и несчастья от нации.

Улицей широкой, как площадь, заводская часть поделена надвое. Улица не замощена, с глубокими выбоинами. Три полуторки, газик и трактор делают свое дело. Весной и осенью выбоины полны водой. Кроме сапог, ни в чем не пробраться. А сапоги надо еще заиметь. Анелька, полька, что работает с нею, отдала ей свои, старые. Сапоги ничего, но все-таки промокают. Майя стаскивает их тотчас же, как приходит в лабораторию. Здесь у нее «тапочки» – тоже дала Ане ля – старые обрезанные валенки.

Конечно, ей здорово повезло. Лаборатория – сердце завода. Именно здесь решаются вопросы качества спирта. От этого зависит оценка работы завода. Даже конторские фифы с ними не лаются. Только у них в лаборатории можно интеллигентно попить чаю, а если занедужил – капнут чего-нибудь покрепче. Все в шкафах под замком, а ключи у одного человека – Георгия Георгиевича Земмера.

Земмер – начальник лаборатории. Невысокий, рыхловатый, он смотрит на Майю ясными голубыми глазами. Белые ресницы длинны, как у девушки. Волосы чуть темнее. Ему нет и пятидесяти, но Майе он кажется пожилым. Чистоплотен до фанатизма. Химпосуда должна блестеть. На ней не должно быть ни пятнышка. Химстол – священное место. Подходить к нему можно лишь в чистом халате. Заплатки разрешаются.

Земмер – немец, сосланный в сорок первом. Бывший завлаб саратовского номерного завода. Детей не имеет. Страдал от этого, а теперь даже рад: их бы тоже сослали. Как и Майя, не может понять, как, не инкриминируя ничего, можно лишить человека свободы только за то, что он принадлежит к какой-то национальности. В лаборатории днюет и ночует. Пол года назад умерла его жена. Умерла тихо, спокойно. Вот бы и ему так. Майю учит всему, что знает сам. Оба любят химию. У обоих нет больше ничего.

Писать домой позволено. Она написала уже три письма. Не получила еще ни одного. Может, разрешат приехать маме или отцу – ведь всего семьдесят километров.

Условия в общежитии неважные. Чтобы сварить, надо растопить плиту. Дрова сырые, уголь – крошка. Вечером, когда приходит с завода, долго мучается с печкой.

В заводском магазине, кроме чая, спичек и соли, ничего нет. Да и магазином это не назовешь. Так, ларек. Иногда привозят хлеб. Двести пятьдесят рублей определили Майе за работу. Десять дали авансом.

Никто ни о чем не спрашивает. Женщин, что ехали с нею в вагоне, а потом на машине, распределили по колхозам. Ее одну на завод направили. Наверно, потому, что она химик. Конечно, недоучка, но все-таки химик.

Есть хочется все время. Она худеет и худеет. Хлеб, что удается купить в ларьке, сгорает, как в топке. Георгий Георгиевич все время ей что-нибудь подсовывает – кладет сверток в газете на ее рабочее место. Ей очень стыдно, но отказаться, вернуть – не в силах. Как нищенка…

Март проходит незаметно, а в первых числах апреля – письмо из дома. Пишет мама. Почерк странный, прыгающий. Надо держаться. Все выяснится. Они начали уже хлопотать. Написали, куда следует. Майя ни в чем не виновата. Она не совершила никакого преступления. Они постараются приехать к ней при первой же возможности. Они любят и помнят ее…

Она пишет домой почти каждый день. Письма получаются длинные. Она перечитывает их по несколько раз – не дай Бог, хоть какой-нибудь намек. Письма проверяют.

Отец приезжает в мае, второго, рано утром. Один. Говорит, мама чувствует себя неважно. Оставил ее с Феликом. Он очень изменился – ее отец. Худой, почерневший. Голос хриплый, срывается. Что-то случилось. Сутки они вместе, у Георгия Георгиевича. Отец, как в лихорадке. Что-то случилось…

В полдень, третьего, она его провожает. Навез ей всяких продуктов, два платья, жакет на подкладке. Где такой купили? Туфли, сказал, с оказией пришлет. Так и сказал: пришлет. Почему в единственном числе? Почему мама даже записки не написала?

Она не задает вопросов. Знает, точно знает: что-то случилось. Может, даже непоправимое. Втроем ночью много говорили. Отец не побоялся третьего, откровенен был. Сейчас, после войны, особенно виден разлад между словом и делом. На войну больше не спишешь. Все формулировки, все лозунги от него, от вождя нашего. Он никому не доверяет. Как реализовать на практике свои лозунги, не знает, потому что давно не имеет понятия, как живет народ. Реальная правда потеряна. Все расползается. Все, кто видят правду и не молчат, – враги, кто заведомо лжет – друзья. Кому это надо? Куда идем? Или с ума все сошли?

Что умерла мама, отец написал ей только через месяц. Почему не сказал при встрече? Берег? А может, так самому легче было? Георгию Георгиевичу сказал, а ей нет. Просил подготовить.