Марта оборвала игру, резко встала и долго стояла, глядя на свое отражение в крышке пианино. Стояла и смотрела. А потом очнулась, привычной рукой провела по волосам, по юбке, посмотрела на часы – до прихода ученика еще двадцать минут – и села к окну заниматься делом всех учительниц музыки в этом городе – вышивать декоративные украшения для унтов, билэ. У каждой в кабинете был специальный уголок для этого – стул под лампой, коробка с баночками из-под фотопленки, где хранился разноцветный бисер, мешочек с войлоком и фетром, ножницы, мелки, нитки, тонкие маленькие иглы. На прошлой неделе ей принесли белые женские унты, высокие и узкие, нужно было их украсить обильной вышивкой. Марта уже подобрала цвета – серебряный, белый, темно-синий, красный, черный, прозрачно-голубой. Сухие руки перебирали горстки сверкающего под лампой бисера, она была готова сейчас застыть навсегда, опустив пальцы в маленькое прохладное озеро, закрыла глаза и медленно водила ладонью по бисеру, рассыпанному на столе. Внутри нее всегда звучала музыка, пусть одна и та же, повторяющаяся изо дня в день, как заевшая пластинка, но она звучала всегда, не было тишины внутри, не было самого страшного. Она была так рада этому, она была благодарна. На всю работу у нее всего времени три месяца, тонкая иголка по-птичьи нерешительно двигалась среди сверкающих точек, нужно начать с чего-то: с глухих и темных волн, со спешащего снега, с мачты, скрипящей на диком ветру, с заиндевелых иллюминаторов или с полосатой трубы? Со звезд начать, с пены морской, речной, полной замерших рыб и кусочков травы, полной легких камней и песка, что, подобно бисеру, с легким шорохом взметается с тихого дна, медленно кружится и дрожит в остывающей глубине. Начать со дна, начать с носа, с трюма, с капитана или с одинокой пассажирки, что так сильно боится воды и дрожит, прижимая шляпку к голове до боли в затылке? Начать вышивать пароход на кусочке темно-синего фетра, один белый пароход на правую ногу, второй белый пароход на левую. Марта улыбнулась в предвкушении, ей смертельно надоело вышивать из года в год одних оленей, снежинки и народные орнаменты. Настала пора для чего-то по-настоящему красивого. Она представила себе эту счастливицу – хозяйку белых унтов, как она, гордая и молодая, идет сквозь дикий мороз, с трудом разлепляя смерзшиеся ресницы, а на каждой ноге у нее сверкает по белому пароходу. Как эти пароходы-близнецы врезаются в туман искрящимися носами, как взметают его, как побеждают его.
Замечтавшись, она не заметила времени и была разбужена робким стуком ученика в приоткрытую дверь. Мечта о пароходе, все это время будто накрывавшая ее лицо, как прозрачный белый платочек, тотчас же слетела, сдунулась, метнулась куда-то в угол. Лицо Марты стало прежним – строгим, недоуменным, почти осуждающим.
– Войдите, – глухо крикнула она.
Ученик вошел, небольшой, осторожный Вадим, стриженный ежиком, остренький и несчастный. Марта Георгиевна потеплела, увидев его фигурку перед собой. Такой незнающий, просящий, чтобы она его научила, чтобы положила ему на плечи руки, не умеющие быть нежными, чтобы заглянула в глаза, наклонившись, и спросила:
– Ну, Вадик, как у нас дела?
– Нормально, – ответил Вадим. Ему было одиннадцать лет.
– Что я задавала тебе на каникулы, Вадик?
– Менуэт… потом… фугу… еще… гаммы… и «Белый пароход», – забормотал Вадим, бегая глазами по забытому за каникулы унылому кабинету, и внутренне вздыхал, что детство такое длинное, что зима такая холодная, что он сам белый, нескладный, маленький, вынужденный ходить в это огромное зеркальное здание, похожее на глыбу льда, что он такой всем обязанный, перед всеми извиняющийся, всем должный. А еще потом расти, крепчать, добиваться успехов, чтобы мама, пряча болезненные глаза, смеялась в ладони, чтобы папа, неловко держа на руках маленького братика, не качал укоризненно головой.
Вадик знал, что, только когда он вырастет, сможет делать то, что захочет, он будет по-настоящему рад. Он станет бегать сколько угодно по коридору, чесать спину о мохнатый ковер в гостиной, обдирать с елки хвою, пропуская веточки между средним и указательным пальцами, рисовать на доске лошадиные головы. Тогда он заведет себе собаку, нет, даже две, три, четыре собаки. Тогда он выстроит себе другой дом, не похожий на все одинаковые многоэтажные дома вокруг. Не похожий на этот дом, сделанный из множества зеркальных окон, в котором Вадик боязливо садится на протертую табуретку, роется в желтых, удушливо пахнущих нотах, больно цепляясь заусенцами на пальцах о взлохмаченные уголки разных пособий, и щеки еще бесчувственны, еще горят с мороза, а во рту кислится вкус бульона и волоконце мяса дрожит в маленьком зубе.
Он играет плохо, но достаточно хорошо для своего возраста. Бледные пальчики с обкусанными ногтями по-мальчишески неповоротливы, но честолюбивы. Марта стоит за ним и внимательно смотрит. Она удовлетворена. В завершение они с упоением вместе играют «Белый пароход» – в четыре руки: довольный Вадим играет простенький повторяющийся мотив для левой руки, не менее довольная Марта – сложный, для правой.
После обеда всех учителей созвали на собрание. Они, как строгие пчелы, тихонько вылетали из своих каморок в большой коридор, и после люминесцентных ламп в кабинетах свет здесь казался густым, теплым, медовым. Так, медленно, переговариваясь, с трудом продвигаясь в сладком тяжелом пространстве, учителя сходились из разных уголков здания в большой кабинет директора. Марта Георгиевна тоже шла, прижав к пустой груди журнал, рядом с ней семенила ароматная Нинель, ее соседка по кабинету, толстуха, похожая на нарисованное облако. Когда Марта смотрела, как она играет, на ее малюсенькие пальцы, похожие на колбаски или на унизанных кольцами червяков, они тарабанили по клавишам, и было в этом что-то, отчего Марте становилось неприятно дышать, что-то земноводное, гадливое, копошащееся. И сейчас Марта смотрела на ее подпрыгивающий при ходьбе крашеный локон, и он был похож на чей-то мертвый хвостик. И вся она была, как пухлый восковой цветок, эта Нинель, на ее пористой груди в красных родинках дышали черные воланы платья, и золотой крестик исчезал между грудей, а она все говорила и говорила, но Марта не слышала, а если слышала, то тотчас же забывала и про то, кто куда ездил отдыхать, и про разведенных родителей их общей ученицы, и про знакомых дамочек, вышедших или не вышедших за кого-то замуж. Так, вдвоем, они зашли в кабинет к директору – высокая, всегда будто удивленная и беспощадная Марта и маленькая полная Нинель. Все закивали головами, заулыбались.
Директор посмотрел на них быстро, кивком головы пригласил садиться. Он был странный, этот директор, как будто вечно окутанный каким-то дымком, легким туманцем, непонятно откуда взявшимся в ясном свете ламп, в ясной их коллективной жизни, в этих буднях, он будто плыл, иногда закрывая большие глаза, он был похож на окуня, тяжело и таинственно плывущего сквозь мутный синеватый туман. И что-то в нем было справедливое, сильное, какая-то осанка была в нем, четкий и гибкий стержень был вдет в него. В молодых глазах его был интерес ко всему, что он делает. Он очень любил музыку, очень любил детей. В сущности, Марта Георгиевна думала о нем как о каком-то генерале. Он был велик в этих стенах, Олег Евгеньевич, тяжелый, но хрупкий вождь всех этих несостоявшихся дамочек, он говорил о планах на семестр, о конкурсах, грантах, о деньгах, о ремонте, о журналах посещений. И они слушали его, подняв головы, моргая поверх очков влажными глазами, стареющие и молодые, несчастные и забывшиеся, уснувшие, замершие, утонувшие, спасшиеся.
– Пожалуйста, останьтесь на два слова, – тихо сказал директор Марте Георгиевне, когда все начали подниматься и выходить.
В сердце у нее быстро что-то произошло, и эта перемена отразилась на ее лице. Удивленная, она осталась сидеть одна за большим прямоугольным столом. Выходившие женщины задевали ее, она вздрагивала и смущенно улыбалась в воздух. Когда директор наконец закрыл дверь, она спросила:
– Это что-то важное? – голос на мгновение изменил ей, взметнулся куда-то, где под ледяным карнизом спали птицы, или эти птицы умерли – у них стеклянные глаза, или бусины, они смотрят лукаво и нежно.
Марта Георгиевна быстро посмотрела – он сидит напротив нее, в теряющемся вдали другом конце стола. Как она посмотрела, мог знать только воздух, только воздух ловил ее взгляды, быстрые, сложные, смазанные, незаметные. Но Олег Евгеньевич поймал ее взгляд первым, он сам удивился этому. Они так сидели – в морозной глубине самого холодного дня самой холодной зимы, в большом зеркальном здании, на разных концах длинного стола – и молчали. Слышно было, как гудят лампы и дышит цветок в кашпо, как за стеной кто-то нажимает одну клавишу на пианино, кто-то смеется, потом бежит. Это дети, они вернулись после обеда, чтобы продолжить свои уроки. Директор встрепенулся вдруг, выпрямил спину и глухо сказал:
– Я, собственно, вот по какому поводу… Я по поводу вашей программы, Марта Георгиевна… То есть, собственно, что? То есть я имею в виду произведения, которые вы отбираете для разбора с учениками… То есть я по поводу вашего материала хотел… – Он вздохнул и еще раз вздохнул, провел кистью руки по высокому лбу и закончил: – Хотел поговорить по поводу вашей программы.
Он не понимал, откуда вдруг волнение пришло в него, какой волной, но он не мог сказать сейчас то, что всегда сурово и быстро умел произнести. Он был хороший директор, ничего не боялся. Но ему было не по себе от глаз этой учительницы, от ее застывшего праздничной грустью лица. Внутри своего существа он ее понимал, не зная тайны Марты, он понимал. Если она двадцать лет заставляет детей играть одно и то же произведение, значит, ее странному неведомому сердцу доставляет удовольствие слушать его бесконечно. Это так просто – удивительно, почему люди этого не понимают. Но родители жалуются, ученики смеются над ней, учительницы шепчутся про неудавшуюся жизнь. Женский коллектив, обычные сложности – всегда находится один, которому никто не боится насмешливо смотреть прямо в лицо, прямо в испуганные непонимающие глаза. Олегу Евгеньевичу нравилась Марта, он считал, что эта слава незаслуженна для нее, и хотел помочь ей, ведь это очень легко – просто заменить надоевший всем «Белый пароход» на какую-то другую пьесу. И Марта сразу же, автоматически становится в верную цветущую нишу, становится в строй к остальным солдатам будней, обвешанный бусами и очками на цепочках, строгие солдаты музыки, женские солдаты, у каждой – длинная и безутешная жизнь. У каждой под сердцем тайна, но могут же они молча жить свои жизни, не давать трогать свою тайну сотням детских пальцев. Убрать тайну, спрятать. Затаитесь, Марта Георгиевна. Это лучше для всех нас, вы станете нормальной, у вас появится подруга, может, вас пригласят даже на день рождения, и вы сможете пригласить кого-то к себе, в свою зеленоватую пещеру, где загадочные бабочки дрожат под потолком, где спят тайны, налитые прозрачным светом, где, сияя, трепещут слезы, скатываясь в ладони. Это лучше и для меня, я смогу избежать комиссии, ведь репертуар проверяют, это всем кажется таким странным, Марта Георгиевна…
Такие мысли вертелись в его голове, но он каким-то странным колдовством не мог произнести ни слова, губы вдруг стали как чужие, и дрожало горло, он говорил совершенно не те слова, какие хотел говорить, и смотрел на нее, и видел, что она не понимает, страдает, боится.
– Вы не бойтесь! – вырвалось у него.
Она молчала.
– Вы не молчите. Ну это же так просто, Марта Георгиевна! Просто замените «Белый пароход» другой пьесой. Вот и все. Вот что я, собственно, хочу. Хорошо?
Она ничего не отвечала, только смотрела, и взгляд ее был направлен куда-то далеко, она уже не слушала его, что он там говорил про комиссию, про человека, проверяющего репертуар, про право каждого выбирать те произведения, которые… А потом, прервав его, она быстро встала, кивнула, взмахнула зачем-то рукой и быстро вышла из кабинета. И уже на пороге слезы вдруг полились из нее, как из перевернутого стакана, она, не оборачиваясь, закрыла дверь и быстро пошла по коридору, сияя отражением ламп в потоках слез на торжественном лице. Страдая, она будто летела, никого не встречая на своем пути, незамеченная, она привычно, автоматически открыла ключом свой кабинет и заперлась в нем изнутри – только щелкнул замок. Дальше последовала тишина – лишь дети играли свои гаммы и приземлялись после прыжка, мягко ударяя носочками о линолеум, и с нежным шорохом тыкались мокрые кисточки в загрунтованные холсты, и карандаши, чуть дрожа, вели свои сероватые бесконечные линии. А Олег Евгеньевич вспоминал последнее ее движение, взмах расслабленной белой руки, заменивший все слова. Что-то было юное, женское, страшное в этом жесте, какой-то жалобный, почти кокетливый призыв и одновременно шутливое отторжение, и слабость, и сила, и странный намек. Так взмахивают на прощание молоденькие студентки, школьницы, недовольные оценкой, девочки, прощающиеся с двоюродными братьями. Так взмахивают рукой одинокие старухи, провожая чужие поезда в города, где когда-то давно сияла их молодость.
После обеда она опять принимала учеников. Свое рукоделие, свои вымышленные пароходы Марта спрятала, накрыла газеткой. Стемнело быстро, стремительно, как прыжком в темную воду, как колпаком накрылось пространство, стеклянным шаром, полупрозрачным, матовым, голубым. Слезы высохли на ее лице, она подкрасилась над маленьким зеркальцем и опять стала как будто каменная. Приходили дети, играли заданные на каникулы пьесы и гаммы, она стояла рядом, отбивала ногтем указательного пальца ритм по крышке пианино и приговаривала: «И раз, два, три, и раз, два, три, не спеши… и раз, два, три, крещендо! Левая рука!» Она слушала музыку, покачивалась, и волосы у нее были гладкие, черные, и глаза, густо подведенные, моргали и плыли, вырастая и двоясь, по маленькому кабинету. «Белый пароход» дети не играли. Марта обрывала их, судорожно хватая за рукава:
– Хватит! Достаточно. Можешь идти.
Перед последним учеником она встала у окна, достала маленькое круглое зеркальце, чтобы подкрасить губы. За окном падал снег, горели фонари, лаяли собаки, люди возвращались с работы, дыша в темноте и замирая на автобусных остановках, и над всем этим огромный Мартин рот в светящемся круге шевелился, и молчал опять, и опять говорил что-то. Она докрасила губы и внимательно посмотрела в зеркало, а потом вдруг плюнула в него. В ту же секунду в дверь постучался ученик.
– Заходи, открыто, – сказала Марта Георгиевна, вытирая рот ладонью. Весь урок зеркало с плевком лежало на крышке пианино. Юноша, закрыв глаза, играл Третий полонез Шопена. Он был платный ученик, студент-математик, очень талантливый. Марта стояла рядом и улыбалась.
Когда он ушел, Марта села за инструмент и сама сыграла этот полонез. Она играла и таяла от удовольствия, что ее никто не слышит, что она играет неверно, слишком эмоционально, но никому до этого нет дела. Она играла и смотрела в зеркало, поставив его на подставочку для нот. Там отражалась ее стареющая желтоватая шея, в маленьких черных родинках, в глубоких поперечных складках, ворот простого платья, тонкая цепочка с малахитовой подвеской, острый подбородок и начало нижней губы. Мартино отражение дрожало в маленьком зеркале.
Школа пустела. Музыка продолжала звучать внутри, когда Марта выходила в колючий вечер, закрыв рукавицей свой страдальческий рот. Ее путь лежал через засыпанную снегом площадь, мимо редких фонарей, мимо снега, сверкающего в их свете многоцветно, как сверкают маленькие бриллианты. Она шла, оставляя на свежем снегу смазанные следы, она шла, прижимая к шубе сумку, которая от мороза стала твердой, как будто картонной, она шла и думала: «Сейчас надо где-то взять радость, откуда-то взять радость, сейчас приду домой, придумаю, откуда мне взять радость и покой, и буду радоваться и буду… играть… И не буду думать о том, что произошло сегодня, ничего особенного не произошло, просто никто раньше не говорил вслух, я думала, они не замечают, но они заметили…»
Дом Марты Георгиевны был вытесан из снежной горы, прямоугольный, белый, с желтыми и черными окнами, на длинных облупленных сваях, он не касался животом ледяной земли, будто парил, и люди в нем пели и плакали, прижимаясь к стенам. Она поднималась по обледенелым ступеням, пружина тяжелой входной двери визжала, в подъезде был лед, желтые бугры льда и дощечки, ведущие до лестницы. Вокруг было очень темно, и что-то шевелилось, и пахло дурно, сладко, и под потолком спали кошки, закрыв головы хвостами, и смотрели во сне, и растворялись, и превращались в лед. В квартире тоже был кот. Он посмотрел на входящую Марту, понюхал ее унты и стал тереться о стул.
– Проголодался, Маркиз? Сейчас я тебе приготовлю…
О проекте
О подписке
Другие проекты