Реанимобиль шел по шоссе на семидесяти. Город расступался перед ним неохотно, с ленцой, как расступается очередь перед тем, кто громко объявил, что ему срочно.
Справа, на эстакаде, его нагонял поезд метро – выскочил из-за домов, некоторое время шел рядом, ноздря в ноздрю, а потом обогнал и нырнул в тоннель. В этот тоннель за ним утянуло весь шум – разом, будто выключили.
Внутри салона было тесно, светло и очень деловито. Пахло спиртом и почему-то мокрой псиной – от куртки, которую сняли с пострадавшего и швырнули в угол.
– Стоп компрессия! В сторону!
Медсестра отступила, подняв руки, как в кино поднимают руки при задержании. Врач потер друг о друга электроды, размазывая по ним прозрачную суспензию. Дефибриллятор набрал заряд и сообщил об этом мерзким тонким писком – из тех звуков, которые не имеют права быть такими громкими.
– Раз, два, три!
Разряд.
Тело на каталке подбросило. Не выгнуло, не свело судорогой – именно подбросило, коротко и глупо, будто под простыней были спрятаны специальные пружины.
По экрану монитора прошла мелкая рябь, и снова легла ровная линия.
– Работаем, – сказал врач.
Медсестра положила ладони Хрусту на грудь и начала считать.
Во мраке появилась мутная точка света, разошлась, налилась и превратилась в слепящий прожектор. Поезд с грохотом подкатил к перрону.
Грохот был не московский, здесь он никуда не уходил, не растворялся, а бился в низкий свод и возвращался обратно, удвоенный.
Станция была недоделанная. Не заброшенная, а именно недоделанная, доведенная до той стадии, когда остается только отделка: положить гранит, повесить плафоны – и всё, режь ленточку.
Но отделку прекратили. Бетон стоял голый, в опалубочных швах, с рыжими потеками по колоннам, и вместо люстр под потолком висели на скрутках лампы в решетчатых «намордниках».
Поезд был под стать станции: четыре по-разному окрашенных, старомодных, будто собранных по одному с разных веток и разных десятилетий вагона. Второй был вагоном-платформой. Пустой. По бортам шли петли под крепежные ремни, доски настила были в темных пятнах, и Хруст мимоходом подумал: там ведь что-то возят. Не сюда. Отсюда.
Из первого вагона на перрон выкатилась шумная толпа контрактников в полевой форме, с рюкзаками и баулами, и станция мгновенно наполнилась тем особенным гулом, который производят полторы сотни мужчин, еще не знающих, куда приехали, но уже решивших, что они тут хозяева.
– Что за станция такая? – завопил какой-то остряк, перекрывая общий гвалт. – Дибуны или Ямская?
– А с платформы говорят: а тебе не пофиг, брат? – немедленно откликнулся Хруст.
– А чо так жарко? – возмутился хмурый парень.
– Пар костей не ломит, а вошки это любят!
Толпа жизнерадостно загоготала, и в этот момент Хрусту ударили в грудь.
Именно так: ударили – сильно, коротко, прямо в грудину, изнутри и снаружи сразу. Он качнулся, схватился за лямку рюкзака и устоял. Вокруг никого не было ближе метра. Все смеялись.
– Ты чего? – спросил хмурый.
– Ничего, – сказал Хруст. – Отсидел.
Что можно отсидеть в грудной клетке, он объяснять не стал, а хмурый не спросил.
Из последнего вагона выбирались пассажиры – разного возраста и пола, но все как один болезненного вида. Их было немного, и ехали они, судя по всему, с удобствами. Они и двигались иначе: медленно, экономно, с той особой бережностью к себе, которая появляется у человека, когда тело перестает быть союзником.
Сопровождающий выкатил из вагона инвалидную коляску. В ней сидел, уронив голову на грудь, совершенно седой старик, закутанный в плед. Волосы и широкая борода – все было у него белоснежное, как у Деда Мороза или у Халка Хогана. Коляска попала колесом в щель между вагоном и платформой; сопровождающий несколько раз злобно рванул ее на себя, отчего старик безвольно закачался взад-вперед, но колесо заклинило намертво.
Хруст приотстал, поставил баул и взялся за раму.
– На счет три. Раз, два…
Колесо выскочило. Плед сполз, и Хруст, поправляя его, коснулся стариковской руки.
Рука была тяжелая и горячая. Запястье под сухой, как пергамент, кожей оказалось толщиной с черенок лопаты.
Сопровождающий развернул коляску, не расщедрившись на «спасибо».
– Да не за что, – пробормотал Хруст, подхватил баул и побежал догонять своих. Всю дорогу до ворот у него в пальцах оставалось ощущение чужого горячего запястья.
Из огромных ворот, перекрывающих вход на станцию, толпа вытекала наружу, в ночь. Фонари освещали большой асфальтовый квадрат. Дальше свет кончался, и в темноте угадывались массивные металлические стены с витками спирали Бруно поверху.
Постоянного освещения на стенах не было. Вместо этого по периметру то тут, то там на несколько секунд вспыхивали и гасли световые пятна: работали датчики движения. Стена жила сама по себе, вспыхивая и затухая в разных местах, как будто кто-то ходил снаружи и время от времени пытался заглянуть внутрь.
Никто из встречающих на это не обращал внимания. Значит, так и надо, решил Хруст.
Пассажиров из последнего вагона отлавливали три девушки в форменных куртках и коротких юбках, сноровисто сверяли фамилии по планшетке и направляли к автобусу, стоявшему на краю площадки с работающим двигателем. Автобус был неожиданно хороший – новый, чистый, с платформой для маломобильных, которая поднималась в салон, как домкрат. На платформу закатили коляску с белым стариком, и она мягко, без единого рывка унесла его вверх вместе с сопровождающим.
Двери сошлись. Автобус ушел в темноту, и по тому, как уверенно он взял с места, было ясно, что ехать ему недалеко и дорогу он знает.
Контрактники остались на асфальтовом пятачке – ждать «покупателя», как по традиции называют старшего от принимающей стороны, потому что он приходил и забирал живой товар.
Девушки, покончив с приемкой, пошли через площадку мимо сидящих на баулах солдат.
– Опа-опа-опа! – с воодушевлением взвыл давешний остряк. – Взвод, смирно! Равнение на ноги! Ноги пошли!
Он принялся пум-бурумкать марш «Прощание славянки», и толпа с готовностью подхватила:
– Прум-пум-пум-пум, прум-пурум-пупум!
Девушки шли не оборачиваясь. Не ускоряли шаг, не поджимали губы, не переглядывались. Средняя на ходу что-то отметила в планшетке. Хруст смотрел им вслед и вдруг понял очень простую вещь: это происходит не в первый раз. И не в десятый. Приходит поезд, из первого вагона вываливаются полторы сотни весельчаков, и все они как один пумбурумкают «Прощание Славянки», и все они уверены, что придумали это только сейчас.
Ему стало неуютно – сильнее, чем от стены, вспыхивающей в темноте.
– Взвод, вольно! Разойтись! – вздохнул остряк, когда девушки скрылись за углом. – Желающие могут спустить… пар! Остальные им завидуют!
Толпа взорвалась хохотом.
Из темноты материализовался старшина – сразу весь. Только что его не было – и вот он тут.
– Слушать сюда! В колонну по два! За мной бего-ом марш!
Колонна топотала мимо приземистых строений и ангаров. Рифленое железо, колючка, прожекторы, горящие вполнакала. Асфальт под ногами был теплый, это чувствовалось даже сквозь подошвы. Была глубокая ночь, но казалось, что где-то рядом работает большая печь.
Хруст вытер лоб тыльной стороной ладони.
– Ненавижу баню.
Свежий и бодрый остряк, совершенно не потный, отозвался немедленно:
– А чо? Если женская – нормально!
Они два часа просидели в санпропускнике: сдали все гражданское, прошли через горячий тамбур, где одежду прожаривали и обдували чем-то едко-химическим, потом мылись под лейками, потом их обдували еще раз. Хруст до сих пор чувствовал этот запах на коже. Пахло не чистотой. Пахло тем, чем моют полы в морге.
– Шире шаг! Раз-два! – донеслось из темноты. – Раз-два!
Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать.
Хруст сбился с ноги.
Голос был женский, усталый и совсем близкий – не в темноте, а как бы сбоку от головы, в полуметре, там, где ничего нет. Голос считал не в такт шагам, он считал быстрее, торопливо и очень ровно, как считают, когда сбиваться нельзя.
– Раз-два! – крикнул старшина.
Хруст мотнул головой. Голос не повторился.
Скоро колонна втянулась на тускло освещенный плац.
– Стой! Раз-два! Перекур пять минут. – И старшина растворился в темноте так же аккуратно, как из нее появился.
– Лично я курю только после секса, – сообщил остряк, бросил баул под фонарь и протянул Хрусту руку. – Игорь Самойлов. Погоняло – Сам. Или Весельчак, кому как нравится.
Он выдал это одним куском, с готовой паузой в конце – там, где положено смеяться. Так представляются люди, которые репетировали.
– Дима. Хрустов.
– Дай угадаю. Хруст?
– Без вариантов.
Подошел парень ботанического вида, со стоном блаженства рухнул на баулы.
– Я – Чилим. А вон те клоуны – Банзай и Джаба.
Банзай и Джаба бросили вещи в кучу. Банзай вытащил из кармана пачку печенья – раздавленную, в крошках.
– Здоро́во, гоблины. Печеньку хотите?
Джаба озадаченно тыкал пальцем в смартфон, поворачивая его то так, то этак, как поворачивают радиоприемник в поисках станции.
– А я не понял, тут связи совсем нету, что ли?
– Только половая! – откликнулся Весельчак.
– Сами-сами, без меня, – сказал Джаба.
Все засмеялись, а Хруст в этот момент как раз посмотрел на Весельчака и увидел, что он не смеется. Ждет, пока отсмеются другие, и лицо у него в это время пустое и немного растерянное, как у человека, который вышел в коридор и забыл зачем. Потом он поймал взгляд Хруста, и лицо мгновенно собралось обратно в веселое.
– Чего? – спросил Весельчак.
– Ничего, – сказал Хруст.
– …двадцать восемь, двадцать девять, тридцать, – считала медсестра.
Она делала компрессии четвертый цикл подряд, волосы у нее выбились из-под шапочки, и было слышно, как под ее ладонями внутри грудной клетки что-то булькает и похрустывает. Это нормально. Это всегда так.
– В сторону.
Разряд.
Тело содрогнулось, но это была уже не жизнь, а всего лишь честная реакция мышечной ткани на электрический ток. Врач это знал. Он знал, как это выглядит, когда возвращаются, и как – когда просто дергается мясо.
На мониторе тянулась безнадежно ровная линия. Аппарат сопровождал ее тонким непрерывным писком.
О проекте
О подписке
Другие проекты