А вот если бы у Публия был под рукой именной раб, кто всех важных и обладающих авторитетом граждан знал в лицо, то он бы не находился в таком затруднении насчёт этого гражданина в сенатской тоге. Кто вполне может быть не тем, за кого он себя выдаёт с помощью такого своего облачения в сенаторскую тогу и высокие сандалии – сенатором, а он есть гистрион, вольноотпущенник Генезий, знаменитый мошенник на доверии сограждан, кто, как он о себе говорил, перерос рамки сцены и перенёс своё искусство лицемерия и перевоплощения за сцену, в народ. Где он теперь себя выдаёт за разных выдающихся сограждан, в том числе и за сенаторов, в кого легче всего перевоплощаться, как опять же, со всей своей возмущающий сенаторский ум дерзостью заявляет Генезий. – Сенатор самый лёгкий персонаж для актёрской игры, сделал ожесточённое и каменное лицо, и всё, ты сенатор Назон Амбросий, налился гневной краской, надув щёки и ты сенатор Бестий Аллегорий, а закатил глаза к самому верху, оттопырив щёку языком, вот ты и весь Цицерон.
В общем, предела дерзости нет для гистриона Генезия, кто с помощью своего лицедейского умения убедительно вживаться в роли посторонних для него граждан, вгонял их в стыд на свой счёт и что главное, в неслыханные ими раньше долги и расходы.
– Сенатор Назон Амбросий, не отводи свой неубедительный взгляд в сторону и ответь, наконец, когда ты расплатишься за нанесённый тобой мне ущерб и заплатишь по своим долгам. – Цепляет своими грязными руками и такими же словами сенатора Назона Амбросия хозяин таверны, этого постоялого двора для всякой черни, а не для сенаторского зада, пытаясь внести в дисбаланс отношений с окружающим миром столь выдающегося и известного своими деспотичными взглядами на всякий разврат и неумеренность жития граждан сенатора. Для кого уже слышать такое в своё адрес есть оскорбление.
И оттого, что все эти словесные нагромождения со стороны хозяина постоялого двора прозвучали так неожиданно и несли в себе такую неслыханность для сенатора Назона Амбросия, он и растерялся сперва, не понимая, что сейчас тут происходит, и когда такое было, чтобы он такое беззаконие совершал.
А хозяин постоялого двора, тот ещё погрязший в разврате и похабности поведения человек, кому нет никакой разницы, кто перед ним оказался в долгу, плебей или представитель патрициев, сенатор, готов ославить любого, кто тянет с оплатой своего долга. А утверждать, что я ничего за собой такого не помню, лучше не стоит. У хозяина постоялого двора на это всегда найдутся убедительные аргументы, – нет ничего удивительного в этом, когда ты столько вчера горячительного принял на грудь, – и пара другая свидетелей вашего вчерашнего, ни в какие ворота не лезущего похабного поведения. – Видишь синяк на всю мою кривую физиономию, это твоих рук дело, сенатор.
И сенатор Назон Амбросий, сообразив, что слухи, а особенно вот такие, подвергающие сомнению его безупречную репутацию, быстро распространяются и их потом никак не уймёшь, идёт на беспрецедентный шаг для себя, расплачивается по этому неизвестному для себя долгу, проклиная на весь свет всех кого касался его дикий взгляд.
– Вот только найду я того самозванца, кто за мой счёт тут надрался в усмерь, я его собственными руками придушу. – Быстр на расправу сенатор Назон Амбросий в своих кипящих праведным гневом мыслях.
И вот с такими мыслями Публий подходит к может быть и не сенатору, а к безуспешно столькими сенаторами разыскиваемому гистриону Генезию, кто от безнаказанности своих лицедейских проступков, с мистификацией лиц сенаторского сословия, настолько охамел, что перестал скрытно себя вести под личиной выбранного им на заклание сенатора или другого выдающегося гражданина, а ему подавай теперь публичной жизни под личиной сенатора (в каждом гистрионе живёт тяга к публичным выступлениям на сцене жизни). И сейчас Генезий под личиной сенатора обойдёт собой жизнь простого люда на рынке, а затем, и у него на это хватит наглости и дерзости, он отправится в сенат, чтобы… Ясно, что не вести себя скромно, присев где-нибудь в уголке и не вызывая к себе особенного внимания. А он непременно захочет оказаться в самом центре внимания, чтобы продемонстрировать перед всеми своё искусство перевоплощения.
А так как гистрион Генезий не настолько глуп, чтобы себя выдавать за такого сенатора, с кем он может столкнуться в том же сенате, то он выдаёт себя за заболевшего сенатора Гальбу Арбиния, или же за находящегося в отъезде сенатора Амбросия Клавдия. Где в последнего он и вырядился крайне похоже для того. Такой же бесцеремонный и закостеневший в недовольстве взгляд вокруг себя, дикость слов во рту и поведении, и всё это в совокупности внушает в нём непредсказуемость поведения и само собой страх. Что как раз подходит для Генезия, взявшего на вооружение всё это в своём воплощении облика Амбросия Клавдия, к кому мало кто будет присматриваться в сенате, считая себе дороже такая внимательность и близость взглядов на этого, одна непредсказуемость и злоба, Амбросия Клавдия.
Ну а чтобы себя с самой эффектной стороны продемонстрировать и выставить себя с самой невероятной стороны перед лицом сената и людей его представляющих, гистрион Генезий вот что задумал. Так он решил дождаться выступления самого красноречивого политика своего времени и сената, Цицерона, и вступить с ним ожесточённую полемику спора.
И вот только Цицерон завёл речь о ценностях этого мира, где среди сенаторов нашлись такие, кто оправдывал свои неблагочестивые поступки своими возрастными изменениями: «Ни разу я не слыхал, чтобы кто-либо от старости позабыл, где закопал клад», то тут-то и поднимается со своего места Генезий, выдающий себя за авторитарного сенатора Амбросия Клавдия. После чего он совсем скоро сокращает расстояние между собой и Цицероном, где он чуть ли не утыкается в него своим могучим подбородком, требовательно так на него глядя. И чего он хочет, онемевший и слегка поглупевший от такой строгости на себя взгляда Амбросия Клавдия, Цицерон никак понять не может.
А сенатор Амбросий Клавдий, под личиной которого скрывается дегенерат Генезий, не собирается разводить тут церемоний, а он, как человек близкий к философии с поиском истины с некоторого времени, после своей вынужденной поездки в провинциальный Коринф, прямо немедленно хочет проверить на истинность это высказывание Цицерона. – Веди. – Делает крепкое заявление Амбросий Клавдий.
– Куда? – ничего не поймёт Цицерон дрожащим нервным голосом.
– До своего клада. – Со всей, свойственной себе прямолинейностью и упёртостью разума, заявляет Амбросий Клавдий. И как понимается Цицероном и всеми тут сенаторами, то Амбросия Клавдия никак не переубедить сейчас в этом его упрямстве мысленного духа, с его намерением добиться от Цицерона доказательства истинности его этого изречения. А попытайся Цицерон самого себя оспорить, заявив, что он был не совсем правильно понят уважаемым им сенатором Амбросием Клавдием, – я это, фигурально выражался, и меня не нужно было сейчас понимать буквально, это был такой словесный приём, чтобы через абстракцию усилить эффект убеждения озвучиваемой мысли, – то он только усугубит своё положение перед сенатом и перед лицом Амбросия Клавдия, обязательно посчитающих, что Цицерон от них что-то утаивает. И это не его хвастовство ложными истинами и только на словах большим красноречием, а то, что он от всех утаивает, зарыто во дворе его загородного поместья.
И это им утаиваемое от всех нечто, точно не жемчуг и другое вещественное богатство, а оно, это нечто, утаиваемо по той лишь причине, что о нём нельзя вслух говорить и в его знание нельзя посвящать непосвящённых сограждан. А что это может быть, то тут уже совсем легко догадаться – то, что идёт в разрез с благом государственного устройства, крепящегося на открытости взаимоотношений его сограждан. В общем, Цицерон скрытый заговорщик и шататель сложившихся государственных устоев, о чём не мешало бы сообщить самому Цезарю, кто больше всех испытывает удовольствие и удовлетворение от раскрытия заговоров и пыток людей к ним причастных.
И всё это отлично понимает Цицерон и у него другого нет выхода, – а заявлять, что он ещё молод, чтобы зваться старым, слишком будет для всех смехотворно, – как на деле продемонстрировать истинность своего высказанного утверждения и раскопать то, что он закопал у себя в огороде в тайне от своей лютой на растраты, честолюбивой супруги Теренции. Кто, как уверен более чем Цицерон, не умеет управлять имуществом и это ведёт к обнищанию его рода. Вот он и счёл разумным, таким образом оставить что-то своим потомкам.
А вот к чему всё это в итоге приведёт, то Амбросию Клавдию, а точнее, смутьяну и дегенерату Генезию, совсем не важно, когда он добился для себя главной цели – он выставил себя за Амбросия Клавдия и никто в нём другого человека не признал.
А между тем Публий не успевает при подходе к может быть и к гистриону Генезию, выдающему себя за сенатора, а может на его месте сейчас находится сам Луций Торкват (вон сколько сложностей для Публия), освободиться от всех своих рассеивающих его здравомыслие мыслей, как со стороны этого гражданина в сенаторской тоге звучит в его сторону требовательный вопрос. – Ты кто есть такой?
И Публий сбитый с толку таким к себе прямым подходом, затрудняется сразу ответить на этот вопрос, начав сбивчиво говорить. – Я это…из Афин.
– Римский гражданин? – сурово так вопрошает человек в сенаторской тоге.
– Да. – Кивает в ответ Публий.
Что неожиданно для Публия вызывает радость в лице человека в сенаторской тоге. – Всегда радостно видеть согражданина, а особенно радостно знать то, что наши сограждане достигли такие отдалённые места, куда они несут порядок и благоденствие, расширяя области нашей империи. Не забывая, впрочем, брать оттуда самое достойное и лучшее. Просвещение, как понимаю в твоём случае. – С благодушием в лице говорит всё это этот гражданин в сенаторской тоге. Правда это его благодушие на лице недолго светит, и на этом месте он вдруг темнеет в лице и говорит. – Только нынче время не спокойное для нас, граждан империи, привыкших жить в окружении врагов и опасности их вторжения. Что не давало больше, чем нужно расслабиться в неге и мыслях, мобилизовало и позволяло держать на подъёме патриотический дух гражданина. – Здесь этот гражданин в сенаторской тоге яростно зыркнул в сторону, где…А вот что или кого он там увидел, и увиденное вызвало у него такую неподдельную ярость, этого Публий не увидел, не смея отводить от него своего взгляда.
А его собеседник между тем продолжает вести свой разговор. – И к чему спрашивается, привёл этот мир? – Возмущается гражданин в сенатской тоге. – К потере ориентиров. Где теперь граждане и не знают, к чему стремиться в своей жизни и что их впереди ожидает. А всё Катон со своей идеей фикс: «Карфаген должен быть разрушен». И что теперь, когда Карфаген стёрт с лица земли и памяти, и мы потеряли столь могущественного врага, кто не давал нам расслабиться? А ничего из того, чем был славен настоящий римлянин. И теперь праздность жизни гражданина быстрее города берёт, чем самый опасный враг, пун. А Катону ведь говорили, что Карфаген нужен для баланса. Чтобы спасти Рим от обладания чрезмерной властью, которая в итоге порождает алчность, подрывающую верность слову. И с потерей могущественного врага и страха перед ним, мы утратим все наши принципы, на которых строился фундамент Республики и как результат, потеряем Республику. Что и случилось, когда было попрано исконно священная норма республики «Фидес» – верность данному слову. – Здесь так глубочайше тяжко вздохнул собеседник Публия, что у Публия отпали все сомнения в неискренности этого гражданина, кто точно не мог быть самозванцем Генезием, выдающим себя за патриота-гражданина.
А вот такая жёсткая позиция собеседника Публия на политический ландшафт Города, несла в себе опасность и для Публия. И не успел он всё сказанное своим собеседником переварить в себе, как тот вдруг с суровым и угрожающим видом подступился к нему, и обратился с требованием. – Сейчас, во время упадка духа римлянина, кто без кровопролитных войн и надвигающихся бурь войны не чувствует себя полноценно, любой проходимец может без особого страха наказания назвать себя римским гражданином. Так вот, я хочу видеть более существенные доказательства того, что ты мой согражданин.
На что Публий буквально окаменел в своём забронзовевшем лице. Что вызывает удовлетворение в лице его собеседника, но не полное, и ему видно этого мало, чтобы убедить его в том, что он, Публий, есть его согражданин. О чём он и говорит. – Вижу в тебе римлянина. Но этого мало. – На этом месте собеседник Публия делает неуловимый для Публия кивок, и Публий в один момент скручен в узел, со всех сторон к нему подступившими людьми зверской наружности и могучей конструкции. И Публий, выкрученный в свою зависимость от этих крепких людей, всего вероятней, состоящих на службе у гражданина в сенатской тоге, и уже можно с большой точности предположить, что он высшее государственное лицо, сенатор, на ком держится государственность империи, единственное, что себе позволяет из того, что он сейчас может и что ему было разрешено сделать этими людьми, так это вздохнуть и выразить на своём лице полнейшее недоумение и непонимание поступков своего собеседника.
А тот и внимания никакого на него не обращает, взяв в руки вынутое из узла Публия послание его отца к одному из своих влиятельных друзей, кто может поспособствовать в получении Публием какой-нибудь должности. И сенатор, раскрыв послание, углубился в его читку: «Если ты, Секунд Антипий, придержишь должность для моего сына, как только он получит повышение, Я, Германик Марк Ливий, добросовестно тебя отблагодарю. Клянусь богом!»
Сенатор отрывается от послания, смотрит на Публия и говорит. – И это не доказательство.
А вот тут Публий, – и он сам не знает откуда у него взялись силы, – извернувшись в себе, сумел дать ответ. – Римлянину не предстало что-либо доказывать. – И этот его ответ нашёл отклик в сенаторе, вытянувшего в лице от удовлетворения услышанным, и он дал немедленную команду выпустить из плена рук своего согражданина?
– Публий Марк. – Назвал себя Публий.
– Аве, Публий Марк. – Подняв согнутую в локте руку, поприветствовал Публия его новый знакомый, правда почему-то с улыбкой. И как спустя потом время понял Публий, то Цинциннат в обыденных случаях, – а его случай видно не был таким, – использовал для приветствия самое обычное рукопожатие. Что опять же было в новинку для Публия, не привыкшего в Афинах к такому, как с равным, обращению высокопоставленных и облачённых властью людей, таких как Цинциннат, с людьми нижестоящих по отношению к нему по социальной лестнице.
Правда, когда Цинциннат шепотом ему сказал: «Народ вещь полезная, особенно голоса», Публий понял на чём крепится эта его доступность для простого человека – необходимость заручится поддержкой своего потенциального избирателя.
– Тит Квинций Цинциннат, сенатор. – Вот так официально на первый раз представился новый знакомый Публия.
– Аве, Тит Квинций Цинциннат. – В свою очередь официально поприветствовал своего нового знакомого Публий.
– Значит, ты, Публий, прибыл к нам из Афин и ищешь применение своим силам в деле своей полезности государству? – рассудительным тоном спросил Публия Цинциннат.
– Всё верно, Тит Квинций Цинциннат. – Твёрдо ответил Публий. Здесь ожидалось, что Цинциннат сделает какое-нибудь поощрительное предложение Публию, как к их неожиданности в их разговор вмешиваются внешние обстоятельства этого присутственного места.
Где толкотня, крики и шум разговоров на повышенных тонах, бывает что случаются и драки и побоища происходящие чуть ли не ежедневно между недовольными участника торговой сделки, хоть и обычное дело, тем не менее, когда импульс чьего-то крика набирает самую большую для себя силу внезапно и чуть ли не рядом от тебя, то тут никаких сдерживающих твои рефлексы сил (отбитых опытом долгих лет своего жития и чёрствым альтруизмом своего разума на счёт отдачи команд своих нервам) и упорства в отстаивании своей невозмутимости во внешнем виде не хватит, чтобы не хватиться недоразумением на лице и не повести своё ухо в сторону этого внешнего для себя раздражителя.
И Публий, а также его новый знакомый, гражданин с большой сенаторской буквы, Цинциннат, одёргиваются взглядами друг от друга и от разговора между собой, и переводят свои взгляды в сторону того громкого происшествия, звучным резонансом вставшим в их ушах.
И как прежде всего видит Публий, по молодости своих лет несколько скорей чем Цинциннат реагирующий головой и разумом в ней на внешние раздражители, то человеком вызвавшим этот весь шумный переполох в их настроении, оказался вот уж нисколько не удивляется этому происшествию Публий, тот ранее им замеченный человек, высокого роста и невысоких качественных характеристик на свой счёт, кто в своё время был Публием замечен при подходе сюда, где тот отвлёкся на яростный спор от своего сложенного в несколько раз плаща, а этим обстоятельством, брошенного плаща на произвол людей с улицы, воспользовался какой-то проходимец, с вымученными и горящими жаждой истин глазами, и унёс на себе этот плащ, облачившись тут же в него.
И Публий, что неудивительно для него, и это является его характерностью, очень хорошо запомнил этого похитителя чужого плаща. Впрочем, тут не только свою роль сыграла его приметливость к людям и хорошая память на лица Публия, а тут сам похититель плаща в этом деле ему посодействовал своим необычным и его ни с кем не спутаешь выражением своего физиогномического я. И встреться он Публию даже с головы до ног укутавшись в тот же плащ, то Публий за раз его выявит и узнает среди тысячи людей одетых в такие плащи.
Но сейчас до этого похитителя плащей дело не дошло, когда так грозно истерит и отчаивается во всё своё горло тот высокий человек, кто только сейчас обнаружил эту пропажу плаща и принялся об этом происшествии, взывая к себе на помощь богов, оповещать всех вокруг людей.
– Я, Амв Сепроний, честный гражданин, взываю к богине Сулис, чтобы она вслед за мной прокляла того вора, кто украл мой плащ с капюшоном. И если он его не вернёт до праздника Сатурналий, принеся в святилище, то пусть богиня с ниспошлёт ему смерть, ни даст ему, ни спать, ни обзавестись детьми, и у него в итоге вырастет на спине рог, и он бы не мог носить мой плащ! – С вот такой звериной жестокостью и беспощадностью к носителям чужих одежд смотрел Амв Сепроний вокруг себя.
И Публий не смог выдержать этого взывающего к справедливости взгляда Амва Сепрония, и когда Амв на него посмотрел, то Публий резко одёрнул от него свой взгляд в сторону Цинцинната. Что было замечено Цинциннатом, по-своему интерпретировавшего эту отменную реакцию Публия.
– Как смотришь на это дело, Публий? – задаётся вопросом Цинциннат.
А Публий к своему незнанию и восхищению Цинцинната демонстрирует большое знание тех истин, на которых базируется юридическое право, сказав следующее. – Ищи кому это выгодно и отыщешь того, кто украл плащ.
– Интересно. – Проговорил Цициннат, искоса посмотрев на Публия. – И кому по твоему разумению выгодна эта кража плаща? – спрашивает Цинциннат, ожидая чего угодно, но только не того, что ему сейчас сказал Публий. – Ещё божественный Август издал указ о том, что римский гражданин должен отличаться от не гражданина ношением тоги, плаща и закрытых сандалий. И как мне думается, то первое дело для чужестранца, задумавшего затеряться среди граждан Рима, так это накинуть на себя атрибут внешней отличимости гражданина, его плащ.
И только это Публий сказал вслух, как до него донеслась уж очень не простая мысль о преступных замыслах того человека с горящими глазами, кто есть не самый простой чужестранец, скрывающийся от своих кредиторов и решивший укрыться под плащом гражданина и в этом Городе от своих преследователей, а этот чужестранец прибыл сюда с более секретной и непростой миссией, как можно сперва подумать и им подумалось. И для того чтобы всё держалось под секретом и вне известности и даже подозрения со стороны тех людей, кто кровно был заинтересован в том, чтобы миссия этого человека не реализовалась в свой успех, он, этот чужестранец, прибегнул к такой скрытности своего я и нахождения здесь.
А вот что это за миссия такая и кто этот чужестранец, то у Публия для разгадки этой тайны не хватает воображения, раз у него нет для этого больше никаких подсказок.
О проекте
О подписке
Другие проекты