Читать книгу «Исход» онлайн полностью📖 — Игоря Шенфельда — MyBook.
agreementBannerIcon
MyBook использует cookie файлы
Благодаря этому мы рекомендуем книги и улучшаем сервис. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с политикой обработки персональных данных.



В его отсутствие Петка снова дал свой штык Аугусту, а мать Августа Петке – тарелку гороховой каши, хотя сушеный горох уже был на вес золота, и как пережить зиму – никто не знал. А уже висел по утрам на стылых ковылях колючий иней и звенел на морозе от прикосновений и сам по себе, и звон этот был пронзительно тонок и недобр. Зато работа по вкапыванию в землю пошла быстрей, гораздо быстрей. Кстати сказать, та яма, которую Аугуст уже успел вырыть, пошла на упомянутую могилу: не мог Аугуст отказать односельчанам, соседям по улице, семье Циммеров, с которыми прожил и проработал рядом всю свою жизнь; у тех к общей беде добавилось личное горе – умер трехмесячный ребенок, а на следующий день добавились еще и Липперты, у которых умерла бабушка. Так и похоронили ребеночка на груди чужой бабушки, завернув обоих в кем-то пожертвованную холстину. Получилась мертвая связь поколений по-советски. Но избави Бог: Аугуст этого даже у себя «дома», в шалаше из ковыльных снопов не осмеливался проговорить: только подумал. Он и раньше любил иногда поразмышлять об устройстве мира и предназначении человека в нем.

Так вот: теперь, когда осень уже надвинулась вплотную и стало ясно, что ковыль от зимы не защитит, нужно было торопиться изо всех сил. Прежде всего из-за отца. Отец все время мерз, и опухлость его не спадала: сердце недокачивало и болело. Ночами отец тихо стонал и боялся умереть. Днем почему-то не боялся.

Аугуст копал теперь все время, без перерывов, даже ночью, если сил хватало. После того, как Клепп отбыл на север и никто не верил, что он вернется, и после того как Петка дал Аугусту штык, работа стала продвигаться быстро. Правда, теперь уже не там, где вначале, возле путей, но подальше, примерно в километре от железной дороги – там где горбатились холмики и тянулась куда-то балочка с ручьем. Ручей был едва жив, но все-таки это была вода, а значит – жизнь. Надолго ли? – это отдельный вопрос. Холмики – это было просто везенье, которое в данной ситуации можно было считать за счастье: под такой холмик можно было подкопаться, и он создавал естественную, непротекающую крышу; и можно было пробить косо дыру для дыма, и занавесить вход ватным одеялом; и насобирать побольше ковыля на зиму: еще целый стог можно было успеть насобирать. И тогда зима, глядишь, и помилует. Как быть с едой когда кончатся запасы – об этом пока думать не хотелось: надо было просто рыть, а не рассуждать. И Аугуст рыл. Мужчины из других семей уже стояли в очереди за штыком, и Петка перестал голодать и стесняться: он теперь, в отсутствие Клеппа ходил петушком и даже покрикивал. Поскольку делать ему было абсолютно нечего, то он принялся обучать немецких переселенцев русскому мату. Они повторяли за ним, а он заливался на всю степь тоненьким жеребячьим хохотом, а иногда даже падал на спину и дрыгал ногами, а затем бегал вокруг «лагеря» и произносил эти же свои ругательства, но уже с немецким акцентом, отчего распалял себя и гоготал еще громче. Немцы смеялись с ним вместе и говорили друг другу тихонько: "Ober konz vorükt isch toch tiser". Хорошо, что Петка ни слова не понимал по-немецки, волжского диалекта русских немцев – тем более, а то бы он показал им «конц форюкт», то есть – «совсем чокнутый». Он бы и штык у них отобрал немедленно, и в город ушел бы от них сгоряча: пускай сами подыхают без него!

Но Петка не понимал ни хрена, и веселился уже с утра, когда на его «гут морген» ему отвечали его же русскими, выученными вчера словами. «Ну, немчура! – вопил он в восторге, – ну, босота саратовская! Ничё не умеют!». На радостях он даже позволил своим подконвойным перебраться поближе к холмам, поскольку сказано было при отправке эшелона: «на свободное поселение». Это означает: хочешь – у рельсов, а хочешь – у холмов. Зачем-то великий Сталин дал своим врагам такую вот обширную свободу передвижений. Но Сталину видней, Сталин сверху видит все! И Петка отправился охранять порученных ему депортированных к холмам. Ему было все равно где их вражеским душам подыхать милей: у холмов или возле рельсов!

А жизнь, между тем, полна сюрпризов, и многие из них возникают на физиологической основе, а не на идеологической. Так вот: в семье у Элендорфов была девочка Эмма, и Петка в нее влюбился от нечего делать. Эмме было всего пятнадцать лет, и она не знала еще как себя нужно вести, когда тебя пытается обнять полномочный представитель НКВД при исполнении. Она стала вырываться и поцарапала представителю НКВД глаз до самой ноздри. А любящая мать Эммы ударила к тому же Петку сзади ведром по голове. Это был бунт, и ради усмирения его Петке нужно было полноценное вооружение. Поэтому он забрал у Аугуста свой штык, приладил его опять к винтовке и распорядился почти готовую землянку отвести под тюрьму, в которую и посадил под арест строптивую Эмму. С матери девочки он потребовал – до суда! – подписку о невыезде, однако не на чем было ее составить, и она была сделана в устной форме. Депортированное в степь немецкое население отреагировало на эту меру воздействия, по мнению Петки, с большим пониманием и даже покивало-покачало головами, произнося все то же свое: «конц пшоерт истер шайскерл квора» (что в переводе с диалекта означало: «совершенно спятил этот засранец»), что Петка интерпретировал, однако, как «так ей и надо». «Конечно, так ей и надо!», – согласился с немцами Петка: «потому что власть есть власть, и энкавэдэ – это вам, гансы, не палец в жопе, но карающий меч революции в крепких ножнах, но который можно быстро достать из ножен и сделать того самое: чик-чирик и гитлер-капут. Всем понятно?». Про «капут» всем было хорошо понятно, и депортированные дружно закивали.

«Их можно даже постепенно того: перевоспитать тут в степи», – подумал удовлетворенный Петка, обдавшись жаром от мысли, до какой же крайней степени всегда прав товарищ Сталин, и направился в новую землянку-тюрьму перевоспитывать хотя бы эту глупую Эмму для начала.

Однако, персональной педагогике Петки не суждено было осуществиться. Снаружи раздались крики, и Петка, с раздражением выглянув из «тюрьмы», увидел с высоты холма приближающуюся с севера, дымящую до небес дрезину. На дрезине ехали двое: ярко выраженный Клепп и посторонний машинист – железнодорожный красноармеец. В дрезине были навалены разнообразные предметы. Клепп махал издали: всем – сюда. Побежали к дрезине – разгружать. Разгрузили быстро, и красноармеец, стуча железными колесами, умчался обратно на север, быстро скрываясь из вида в синем дыму прогоревшего мотора.

Возвращению Клеппа депортированные обрадовались больше, чем доставке на Большую землю с северного полюса героев-челюскинцев, хотя радовались и не столь бурно. «Шау маль: унзер тайфль иш витер та» («глядите-ка, наш черт обратно тут»), – говорили они друг другу, с нетерпением ожидая, что сообщит им их «тайфль», и что будет дальше.

А дальше было вот что: началась новая глава в истории покорения Казахстана немцами Поволжья из села Елшанка (сами немцы называли свое село "Husaren"). Историчность возвращения Клеппа состояла в том, что Клепп привез продукты питания: муку, картошку и соль (правда, только для представителей власти, но и это уже было хорошо: это позволяло переселенцам отныне намного точней планировать расход оставшейся еды). Привез Клепп еще и керосинку с керосином, что сделало охрану – благодаря горячей пище – куда более снисходительной к нуждам народа. Но самое главное и основное: Клепп привез инструменты – лопаты, ломы и зачем-то грабли для сена. С приездом Клеппа прояснилось кое-что и относительно статуса ковыльных переселенцов, сброшенных в этом месте с поезда. Оказывается, их высадили в чистом поле по вине пьяного начальника поезда, который, якобы, лишь в конце пути обнаружил, что к эшелону пристегнут лишний вагон.

На самом деле все было не так: оказывается, бессовестный негодяй сделал это нарочно, для того, чтобы получить лишние деньги и продукты питания в качестве довольствия на сопровождающих: вагон был, по сути дела украден им у другого состава (так установило следствие в результате жалобы деятельного Клеппа). Весь состав должны были в конце пути встречать местные власти и распределять депортированных по домам и по рабочим местам. А негодяй-начальник поезда, чтобы его подлый мухляж не всплыл на поверхность взял и сбросил, не доезжая до конечной станции, сорок лишних душ в степи в надежде, что авось они передохнут за зиму, и все быльем порастет. И если бы Клепп не появился в городском управлении НКВД с требованием довольствия на степное содержание охраны, то все так и осталось бы шито-крыто, и сошло бы с рук подлецу. Но теперь вина его полностью доказана, и коварный начальник поезда Жмыхов уже расстрелян, официально сообщил депортированным Клепп. Еще он рассказал немцам, что начальник поезда пытался все свалить на составителя эшелонов, но фокус этот у него не прошел; хотя на всякий случай составителя эшелонов тоже осудили и отправили на фронт, в штрафной батальон: уж там он много не напутает больше.

– Вот, граждане немцы: вы все являетесь теперь историческими свидетелями о том, до какой высокой степени справедлива Партия к своему народу: никому она не позволит пропасть зря. Для этого она вооружена своим лучшим, недремлющим оком по имени Энкавэдэ, мимо которого никакая вражеская мышь не прошмыгнет, не то что какой-нибудь сраный начальник поезда, или составитель поездов, или…, – Клепп сделал многозначительную, педагогическую паузу, – …или лазутчики германского фашизма. А также дезертиры! Всем понятно?

Всем было понятно, что Клепп о чем-то спрашивает, и что нужно соглашаться, и все дружно закивали. Но вот только все хотели еще знать, что с ними дальше будет – теперь, когда ошибка обнаружена. Будут ли их еще встречать по разнарядке, расселять по теплым домам, учитывать «Kwitanzen», выдавать коров взамен отобранных, и так далее? Будет это все в ближайшем будущем? Аугуст, от лица общества, кое-как перевел вопрос.

– Начальник Энкавэдэ просил передать вам, чтобы все вы до последующих распоряжений сохраняли полное спокойствие и веру в мудрость Партии, которая никогда не оставит свой народ в беде – даже если этот народ совершил такое тяжкое преступление как вы, – ответил на этот вопрос Клепп, – Каждый в нашей рабоче-крестьянской стране имеет право на преступление и наказание, и ничего страшного в этом нет: нужно только потом достойно исправиться на благо Родины, и не пытаться никуда сбежать. За дезертирство и за попытки вступить в преступные связи с врагами Отечества – расстрел на месте! Это нужно помнить каждому гражданину страны днем и ночью! Ясно?

Переселенцы понятливо покивали снова, и принялись дружно окапываться – «до последующих распоряжений». Клепп с Петкой были донельзя довольны результатом командировки старшого. Ведь, кроме всего прочего Клепп привез с собой, оказывается, еще и огромную бутыль самогона.

Что ж, все было плохо, но все равно не хуже смерти… Ждать так ждать. Люди даже улыбаться стали снова: лопаты! Лопаты – это было спасение. Удивительно, но факт: ни один из немцев не догадался прихватить с собой из дома лопату. За это тупоумие Клепп с Петкой уже неоднократно пеняли им в матерной форме: «Нет, ну ты глянь на этих гансов! – издевались они, – будильник взять в дорогу не забыли, чтоб на тот свет не опоздать, а обыкновенную лопату – себе же могилу вырыть! – забыли: ну не придурки ли? Не-ет, Петька, таких-то дураков мы к весне точно расколошматим! Если уж эти, советские немцы, которые почти что наши и советское радио с детства слушают, такими остолопами выросли, то чего уж тогда говорить про тех, гитлеровских фашистов. Конечно, мы их в два счета побьем скоро, дурных таких… «Хенде хох! Гитлер капут!», – кричал Клепп Петке, и тот, подняв руки вверх, убегал в степь, время от времени падая для достоверности. Это они такие агитспектякли устраивали со скуки. Все осторожно смеялись, а Петка и Клепп после хохотали полдня, переламываясь пополам.

Но все это ладно: будни жизни. Главное – появились лопаты. За них, за эти лопаты, а также за то, что они теперь жрали свое, а не чужое, Клеппу с Петкой простили все, и даже полюбили их, как неизбежное и неотделимое от действительности зло, которое – как подсказывал совокупный опыт жизни – все равно ведь должно в какой-нибудь форме да существовать, правильно? Так лучше уж, чтобы оно существовало в форме Петки и Клеппа: в форме, привычки и закидоны которой уже предельно хорошо изучены.

Как же все-таки незаметно смещается под влиянием обстоятельств шкала моральных ценностей человека и вся система его мировосприятия! Еще и месяца не прошло от начала мучений несчастных изгоев, но уже относился бездомный народ к Клеппу с Петкой – своим мучителям – как к истинным и непререкаемым вождям своим и благодетелям всей поволжской немецкой нации, а эти драные энкавэдэшные менты принимали все это как должное. Их легко избрали бы сейчас всеобщим голосованием в какой-нибудь горсовет, если бы подобная разлюли-дуристика была возможна в те строгие времена. Каждый день в своих конвоирах жители нор находили все больше положительных качеств, и дело до того дошло даже, что в рябом и конопатом Петке кто-то из депортированных отметил скрытую красоту души, а Клепп и вовсе показался кому-то истинным Зигфридом, который обязательно должен понимать по-немецки. Иные депортанты – особенно неокрепшие еще сердцем гражданочки типа юной Эммы – вполне готовы были вступить с конвоирами в сердечный, и даже еще более тесный контакт: совершенно добровольно, причем.

«И ничего тут не поделаешь, потому что жизнь есть жизнь: она состоит из страстей и желаний, и из жажды жизни, и все это двигает вперед эволюцию людей, – печально размышлял Аугуст Бауэр, – а рабы всегда будут восторгаться своими мучителями, покуда их кто-нибудь не надоумит о том, что господ можно не только любить, но и резать. И тогда происходит революция, и все переворачивается вверх ногами, в результате которой становится понятным, как хорошо было до революции и без нее, и бывших тиранов память народная начинает превращать в народных героев, а новые тираны создают себе новых рабов, и все начинается сначала».

Кое в чем Аугуст оказался прав: много-много лет спустя, когда уже, из безопасного отдаления сорваны будут все маски с сатрапов и насильников прошлого, и сами сатрапы будут «зарезаны»: названы по именам и развенчаны, все еще будут находиться сотни и тысячи безумных – в том числе из бывших депортированных, интернированных, опущенных и раздавленных —, которые будут шагать с красными, кровавыми, вовек не просохнущими знаменами и воспевать раздавивший их режим. Мало того: яростно, с пеной у рта будут кидаться престарелые свидетели сталинского, ГУЛАГовского социализма на ругателей сталинизма, ностальгически воя о том образцовом порядке, о тех благословенных временах, когда «Шаг вправо, шаг влево: конвой стреляет без предупреждения…».

Но то будет еще нескоро. А пока в казахской степи, возле железной дороги началось дружное социалистическое строительство: сначала – миром – возводилась официальная землянка для представителей власти, а потом уже, в индивидуальном исполнении – остальные жилища для невольных степных поселенцев. Если бы тогда существовало уже в культуре землян понятие «хоббиты», то оно наверняка прижилось бы применительно к депортированным казахским немцам первого созыва. Возможно, с уточняющими переделками типа: «бедоббиты» или «недоббиты»…

Однажды ехал на низкорослом коньке мимо этой странной холмонорковой Недоббитании старый казах в самодельной островерхой шапке, остановился, не выказывая ни малейшего удивления, постоял немного, понаблюдал за хоббитами, слагая, очевидно, в сердце своем свежую песню о новом проявлении жизни во Вселенной, и ускакал восвояси с этой самой песней на устах. Потом еще несколько раз приезжали другие казахи, напоминающие первого как родные братья, которые и вели себя очень похоже: стояли долго и задумчиво, а затем срывались и уносились с криком вдаль: то ли с вольной песней в горле, то ли матерились по-казахски в такой художественной форме. Депортированные смотрели вслед казахам с симпатией и завистью: кони и песни были наглядными символами свободы. А сами казахи скакали к себе домой: это было понятно каждому и особенно грустно: у кого-то есть еще дома…

К первому снегу все были уже под землей. И слава Богу! И слава лопатам как мужского, так и женского рода! Ведь в немецком языке штыковая лопата – дер шпатен – имеет мужской род, а совковая – ди шауфель – женский. Клепп, молодчина, привез и тех и других, так что мужчины и женщины рыли теперь в едином порыве. И не только они: малые дети, не умеющие держать лопату, гребли землю просто ручонками: скорей, скорей, в землю, глубже, скорей, скорей, скорей… И – успели!

С появлением лопатушек можно было не бояться больше, что мертвые останутся лежать на земле непохороненными; теперь даже зимой, даже в лютый мороз их можно было похоронить в землю, по-христиански. Все-таки Клепп молодец. Теперь, благодаря лопатам несчастные депортированные немцы полюбили злого Клеппа не меньше, чем доброго Петку. А к Петке относились вообще как к родному. Потому что Петка влюбился в Эмму Элендорф, а любовь эта оказалась запретной. Запретил ее Клепп. Немцы осуждали Клеппа за гонения любви, но за лопаты ему прощалось и это. А Петке сочувствовали. Все знали о страданиях Эммы, которая своими ушами слышала, как Клепп запретил Петке проявлять чувствительность к врагам народа в любой форме. И хотя очень способная к языкам Эмма поняла не все из ругни Клеппа, но основное она поняла, и это ее возмутило страшно: Клепп втолковывал Петке, что изнасиловать врага народа без любви, по приказу Партии – это можно, но проникаться нежными чувствами сердца по отношению ко врагу – это совершенно недопустимое, антипартийное безобразие. «Потому что любые сношения с врагом бросают тень на результаты всей Великой Октябрьской Социалистической Революции! – кричал Клепп, – потому что от врага народа может родиться только еще один враг народа: понимаешь ли ты это, деревянная твоя голова? Это же чистой воды диверсия! Тем более, что на этой скользкой почве нездоровой похоти на тебя было совершено покушение. Ведь это не тебя лично, Петьку Петухова ударили по башке, баран ты безмозглый, а это самую советскую власть в твоем полночленном лице представителя карающих Органов грубо оскорбили ведром по голове! Соображать надо, лапоть ты штопаный!»…