Читать книгу «Rusология. Хроники Квашниных» онлайн полностью📖 — Игоря Олена — MyBook.
image
cover

– Будут причины! Ваши заводики… Слышь, не цените вы, не цените… – Гость, крутя плечом, подымался. – Буром не прём, не думайте. Николай Николаич мог бы восток качнуть, там, братву и Корейца. Но понимает, кто вы и что. Вот номер… – Он вынул карточку. – Днём и ночью. Мало че пе кругом? – Он кивнул мне. – В этих всех случаях, говорит Николай Николаич, нужно закваски. Рад был, в натуре… – И, убрав непожатую толстопалую лодочку, гость пошёл к двери, как горилла.

Сразу и я встал. Хоть мы не виделись, может, с лета (хворь моя и отъезд его), я корыстью: выклянчить денег, – пусть без того был должен. Но, то ли так ослаб, что стал совестлив, я не мог просить и сказал лишь: – Первый визит таких? Гадко. Пакостно.

Он кивнул.

– След с Востока? Что ты там делал?

– Я делал деньги, крупные деньги. Я генетический спекулянт… Кореец? Авторитет? Да, было. Я с ним делился. Он счёл, что мало.

– Офис – не в банке счёт, не упрячешь. Будь осторожнее. И семья твоя…

Он допил коньяк.

– Дочь с женою на Мальте, скоро приедут. Я позабочусь… Не таковую я жизнь хотел, – продолжал он. – Двигаю деньги, биржи и акции; вот завод веду. Из столпов, дескать, рынка, «Форбсом» отмечен… – Он почесал нос кончиком пальца; между других двух был его «Кэмел», вяло дымивший. – Только ведь было всё уже, было: эти Морозовы и Гобсéки. Где они? Для чего теперь мы: Кац, Факсельберг, Фриман, Шустерман? Революция – не экспромт от нехватки хлеба, как утверждают…

В дверь вошла Мила. – Гости!

Марка шагнул ко мне. – Извини, бизнес-встреча… Чаще звони, Квас. Встретимся.

Я повёл сына к выходу. Мне навстречу шли люди, разные венгры. Ярость напала, я зашагал на них. Дурно выгляжу? Но я здесь на своей земле! – возбудились мысли. Я здесь, в России, странной, блаженной, нам воспретившей культы маммоны! Вспомнилось, что есть русские, кто, кляня иноверие, безоглядно заимствуют чуждый быт, как будто бы тот не следствие чуждых принципов, словно внешне быть кем-то не означает, что ты внутри как он. Но что я из себя являю, пусть неудачливый, надмевался я, – за тем русскость и право гордо здесь нынче шествовать. Чудилось, когда шёл на них, респектабельных и ухоженных, словно русского выше нет, словно я несусветно, непревзойдённо прав! Пусть Фиджи, «бентли», пентхаус не про таких, как я, но под ними – моя земля! пращур мой здесь владел! – я мыслил в жажде явить им смутное и неясное самому себе, но громадное и несметное, вдохновенное до восторга, это ужо вам!!!! Встречные жались в видимом страхе. Я миновал холл, вышел вон и, втянув звонкий воздух, выдохся. Здесь, в колодце домов под солнцем, чвикали птички, пáрили кучи грязного снега, лёд в лужах плавился… Гулко хлопнул я дверцей «нивы». Гул и хмельная, томная оглушённость – только в Москве весной в старых улочках. Я следил, как у задних дверей магазина выгрузили груз лакомый: вина, сыр, сласти, булочки.

– Ешьте пресный хлеб! – объявил я, предупредив хнык сына что-нибудь прикупить: средств не было на еду, тем более на поездку; топлива – на полста км. Всего не было, кроме тяги… или стремления… не стремления – а потребности ехать словно бы в тайну, нужную сыну, бывшему сзади, Нике, жене моей, но и мне и всему, верно, свету. Я здесь для денег – и не для денег. Я съездил к близкому перед нечто, что всё изменит, вот что я понял.

Деньги же выпрошу у приятеля, с кем знаком со студенчества, когда он читал Диккенса под коньяк и джин, бормоча в слезах, чтоб я вник в судьбу принца Уэльского, коим он, дескать, был (вставлялось, что, кроме этого, он не «Шмыгов», а «Шереметев», то есть он наш-таки, из российских). Пить-то он пил, но виделось, что цель знает. Мы с ним расстались: я на Восток к себе, он в Москву. Забылось бы, не случись переезд мой тоже в столицу. Он служил в МИДе и вёл при встречах лишь о себе одном, открывал министерские тайны, сплетничал. Я, ведом идеалами, брезговал трёпом, но притом чувствовал, что, пиши мемуары, он бы прославился по любви своей к факту. Вдруг он пропал, Бог весть куда. Без него шёл спектакль воровства и распада в бывшем Союзе. Он возник в девяностых, предом от шведской электрофирмы. В пятницы мы ходили по барам (он их отыскивал в новомодной Москве повсюду), вёл о Европе, где не пристроился, о своём новом месте и о правительстве, где он взятками всех имел-де. Пил он чрезмерно, делаясь жалким, то вдруг заносчивым. Ему было полста почти; щёки впалые, чернь волос (парик) с серебристостью, голливудские зубы, плюс нечто кунье в облике и в повадке. Женщин с ним не было, он о них заговаривал редко. Я к нему ехал.

– Чувствуют взрослые? – произнёс сын.

И я опомнился. Здесь со мной моя кровь, здесь живая душа, о которой забыли. Ради него, в том числе, я и еду, но – игнорирую, поместив среди скарба и бродя в прошлом, в сгинувших фактах.

– Что, сынок?

– Дети чувствуют, – пояснил он. – Взрослые чувствуют?

– По-другому.

Да, я не знал ответ. Много прожито, полон знаний и опыта, а – не знал.

– Иначе, – стал я домысливать, выезжая к бульварам. – Чувствуют смутно. (Он молча слушал). Взрослые, Тоша, чувствуют мельче, как бы условно; даже сам Моцарт. Чувствуют постно и через мысли, словно в тумане. Вроде как спят всю жизнь.

– Есть хочу, папа. Булочку.

Я пристал к ряду зданий, где, в белизне с чернотой стола, Шмыгов, модный очками, вскрикивал в трубку пафосным голосом; лента факса ждала его. В смежной комнате кашлял служащий, а другой тэт-а-тэтил лазерный принтер. Некто из юных был подле Шмыгова: в белоснежной фланели с поднятым воротом, в молодёжных ботинках, с длинной серьгою, сизоволосый и прыщеват. Взяв сотовый, Шмыгов нас познакомил (жестами), и Калерий, так звался некто, глянул, как рыба, парою óкул. Вряд ли он сознавал меня, вряд ли чувствовал, что я жив вообще.

– Запарили! Утомили! – дёрнулся Шмыгов, кончив с мобильным и подымая трубку от факса, чтобы вопить в неё с прежним пафосом.

А я видел стеллаж с товаром: сенсоры, кнопки, лампы, плафоны, счётчики, разных типов реле и плафоны, вырезы утеплённых полов etc. Швеция… Как Россия – тоже окраина в хмурых влажных лесах. Но – Europe с тягой к вещности… Горе нам с бесконечной землёй, пленящей нас, не дающей познать себя! Вечно смотрим в даль, отвращая опасность и поспешая, где ни затронут вдруг непостижный, да и не наш совсем интерес. Безумные, злимся, лаемся во все стороны в напридуманных злыдней, пыжимся, мним весь мир больным – но мы сами больны. Смертельно.

– Всё! – Шмыгов снял очки с куньего и сухого лица. – Болтал с одним: мол, нам в честь дружба с вами, ценим посредников. У нас счёт в вашем банке… что, не «Москва» ваш банк? Он: берём у французоу, но он готоу смотреть наши цены и, твердит, банк «Москва» хоть и есть такой, но он пользует «Бизнесбанкинг», и реквизит назвал. Вот такие дела, dear мой герр Кваснин, сэр! Нравственный кризис. И аномия… – Он вынул «ронсон», бренд-зажигалку. К счастью не связанный никаким родством и имевший счёт за границей (чем и прихвастывал), он встречал беды смехом. – Я расскажу, чёрт… Парни, чайкý нам! – бросил он служащим и зажёг сигарету. – Я жил в Советах, есть малый опыт. Как раньше было? К нам от французов, но и от турок лектрофигня плыла, чтоб под еуростандарты, – он кивнул на стеллаж, дымя. – Турок выперли за халтуру. Шмыгов же – и французов вон, «Лигерана». Был экстра-класс! И где он? Где-нибудь, но никак не в престольной, где Феликс Шмыгов сверг его для своей шведской мамы, чтоб сыметь бонус… Чай? – Он сел в кресло. – Блеск чаёк!.. Dear, знай, в каждой сделке мне – бонус, доля валютная. Чувствуя, что я асс, я – в Швецию, в головную контору вру, что вот-вот уйду к немцам в славный их «Симминс». И, одновременно, шлю контрактик в парочку лямов. С кем? А с КремЛЁМ шлю! Прежний торгпред их лям в десять лет слал. Шмыгов им – тридцать. Что они? Дали факс, что мне бонусы. А я в «Симминсе» НЕ был! – он лаял смехом. – Я сблефовал, сэр! Шмыгов, сэр, ТОТ ещё! – Он стряхнул пепел в пепельницу. – By the way, я звонил раз, но Береника… О, чёрт, забыл совсем! – подскочил он шарить в бумагах. – Где сучья карточка?!

– Феликс, денег бы, – попросил я. – Рубликов триста.

– Да без вопросоу! – Вынув бумажник из крокодиловой кожи («стоимость триста доллароу!»), он взглянул на потёртый, мятый мой вид. – Дошёл ты… Ну, как я шведов-то? Повышение на пять тысяч! Dear мой, помнишь бар, «Bishop’s finger»? Прямо сегоднячко в честь события…

– Не могу, – извинялся я, пряча деньги. – С сыном в деревню…

– Сколько лет?

Спрос досужий, как и обычно. Я сказал: «Пятый», – может быть, в сотый раз. Он спросил, как «вообще» дела, набирая вновь номер и извиняясь, что, мол, нужда звонить, и вопил абоненту, гладя Калерия. Я простился с ним. В мире сём я был лишний и отторгал сей мир эмиграцией.

Я сходил после в «Хлебный» взять сыну булочку. Мудрецы осудили бы вред муки с разрыхлителем, эмульгатором и отдушкой, варенной в сахаре, испечённой в трёхстах с лишним градусах в маргаринах, что распадаются на индолы-скатолы. Но я купил её. Мы давно в первородном грехе. Мы в vitium originis.

Я сообщил, как двигались в пробках, что он ест вредное.

– Почему?

– Потому что давно вместо хмелевых стали пользовать термофильные дрожжи; вред микрофлоре, так как в кишечнике квадрильоны бактерий…

– Деньги достал, пап?

Я глянул в зеркало: сзади ел булку мальчик.

– Неинтересно?

– Не-а, – трещал он. – Лучше про деньги. Все про хлеб мало, только про деньги. Я звонил бабушке, что игрушечный динозавр стóит – как её пенсия! И вы с мамой про деньги, не про бактерии. Разговаривали, я слышал, ты сказал, что займёшь их, чтобы нам съездить, а пока ездим, мама добудет. Деньги нужней.

Я понял, что я не стану, как Авраам из Библии (патриарх то бишь) важной личностью, респектабельным VIP-ом, базисом рода. Это во-первых. Кто я? Шваль, шушера, лузер, лавочник, слаб себя кормить, а не то что ещё кого. Школу кончил отлично, в ВУЗе позвали, помню, на кафедру, в НИИ к докторской приступал. Толк? Всё обвалилось, всё пошло прахом. Бездарь, кулёма, лох, неумеха… А во-вторых и в-десятых и окончательно – мне конец, если я, год болея, вижу жизнь, словно вещь вовне, словно мы разлучаемся.

– Деньги есть, – объявил я, съехав на МКАД. – Немного. Так, рублей триста.

– Столько, пап, динозаврик стоил! Что тут поделаешь, надо ехать… Ох, дети учатся или ходят в детсадики, а я езжу. Что тут не поделаешь? – лицемерил он.

МКАД была смертоносной: узкой, разбитой, с ямами между встречек, в язвах заторов. Мчащие хапать, грабить, паскудить (и побыстрее, чтоб себя сделать в новой формации), люди мёрли от стрессов в долгих стояниях, ссорились, убивали друг друга и расшибались. Вспыхнул раз бензовоз на спуске, я проскочил-таки перед взрывом. Лопалась камера – и в грязи, под дождём, ветром, снегом, с шансом быть сбитым, я заменял её. МКАД была точно дантов круг зла и агония с эмуляцией в нечто с ником «Россия».

О, неспроста всё!

Вдруг пробил час и явлено: «Возжелал Я запнуть сей мир и сгубить людей»?

Чур, Москва, ясли мерзостей, нянька зомби, монстр пожирающий, тварь стяжания! Да останешься в своей МКАД, как в зоне!

Нас ждал Кадольск – из пасынков, подражающих мачехе. В этом городе ста заводов, впавших в коллапсы и ставших складом импортной дряни, жили отец мой, мать и мой брат (больной); жили с самой отставки отца со службы. Мы к ним поехали, чтоб наутро и трогаться, благо, цель и их дом – на одной прямой.

«Нива» прянула в воле ровных, даже неистовых скоростей своих после жёванно-дёрганных и ходульных ритмов столицы. Мы неслись вдоль сверкания подмосковных полей в снегах. Магистраль («М-2») холодна пока для курортников, чтоб мчать в Сочи (в Крым), и для дачников. Оттого чаще мы обгоняли: фуры, автобусы и водил из «подснежников». Я топил педаль, чувствуя, как отзывчив старенький транспорт. Скорость под сто почти; «ниве» хватит… Но вдруг последовали рывки, мощь спала, и не на пятой, а на четвёртой… вскоре на первой рыкавшей скорости я дополз до обочины, вылез и, разглядев вдали съезд в Кадольск (первый съезд, их всего было три), отвалил капот. За спиной пёрли фуры, брызгая грязью с долгими рёвами. Наконец они стихли. Вновь возник шелест трав в полях, карк далёких ворон, скрип рощи… Я протёр жгут к свечам, изучать стал контакты… Разом надвинулась тень – джип, чёрный, с рингтульным тюнингом, «шевроле». Приспустилось стекло под сип:

– Малый, слышь? Где ловчее на Чапово, чтоб скорей? Нам туда.

«Малым» бросился стриженый, белобрысый, в белой рубашке, алый, словно придушенный, апоплектик, тип лет под сорок, с мутными глазками под белёсою бровью. Он был без шеи, с голосом сиплым… «Малый» – обидно. Но мы на трассе; здесь в цене помощь действием: объяснить маршрут, буксирнуть, одолжить домкрат, топливо. Апоплектик, выдавший «малый», может быть очень славный, лишь невоспитанный; да и звать меня по латыни именно «Малый». И я ответил: нужный съезд третий, где указатели на Клементьево и ш. Крымское, по какому в Кадольск и в Чапово.

Он взглянул на шофёра – на того самого, видел я, гостя Марки, в бежевом галстуке эмиссара-громилы некого «босса», и джип рванул вперёд, унося белый знак, особенный: шесть-шесть-шесть, – числа зверя, то ли иное что: «з 666 нн». Он спросил, значит, Чапово, где у Марки завод. Консенсус? Договорились? Едут принять объект? Вдруг спросивший – тот самый босс «Николай Николаич»?

«Малый…» – он обратился? Я не старик ещё, размышлял я, трогая с места, но и не «малый». Он так – по глупости, сам моложе меня, новорусскому навыку фанфаронов на джипах всех считать сором. Кстати, в провинции, куда едем, в правиле «малый». О, я там к «малому» не за день привык, усмотрев цель задеть меня! Апоплектик, в конце концов, мог быть в прошлом туляк.

Я ехал; и было жарко, как и всегда в закупоренной, с печкой, «ниве», движущей к югу. Но от просторов в яркости света я успокоился, будто выступил из поношенной кожи в новую, из червя в хризалиду – выступил и поплыл, восклицал поэт, в «хоры стройные»!

В бок мне вмазала боль с темнотой в глазах. Тормозя, я отдался смятению враз со слабостью – симптоматике цепкой хвори. Всё расплывалось, вздыбивши ужас в склизких туманах, где бродил Авраам, князь веры, стыли рацеи, гнил детский образ… Боже!

Я стал терзаться, думая, для чего я жил, если мир, куда кану, страшен: там кости, страхи, прах и укоры. Я хочу – в рай; раскаяться у врат рая. Хочется истины, что простит грехи… Впрочем, я не убил пока и гадаю: что мне привиделся детский труп? Зачем он?

– Пап, – сын толкнул меня. – Будешь плакать, да?

Я соврал, что не плачу, но отдыхаю и что до бабушки близко… Вновь «нива» смолкла. Вновь я, открыв капот, обозрел весь блок: фильтр, насос, поплавковую камеру. Устранив сбой, плюхнулся вновь за руль, когда тот же «шестёрочный» джип наплыл. Апоплектик без шеи, с сросшимися белёсыми бровками, просипел:

– …отверзохали б за такие советы!

И он умчал.

Разгневанный, я рванул вслед, вспомнивши карабин, что в скарбе. Я, ни живой ни мёртвый, хворый, ослабший, жаждущий истин, я распалился вдруг, отчего я не в «вольво», не в «BMW», не в «мерсе», не в «мазерати», чтобы, догнавши, вбить в него пулю. Хам и ничтожество!! Он ошибся дорогой, я же виновен стал?!

Мерзость вышла бы, догони я их… Но квашнинство, впавшее в мозг, взрыв попранного, мельчавшего каждодневно достоинства и гордыня быстро поникли. Взяв седативных пару таблеток и проглотив их, я щёлкнул радио; там «Беременны временно»… Нет, стоп! Музыка мне преддверие. Не слова – речь Бога. Музыка, упредившая смысл, – речь Бога; в ней ритм истины. То, что сброд портит музыку, чтоб излить себя и к наживе, это опасно. Я весь в предчувствии, что, случись ещё в музыке муть поднять, – смерть нам. Сгинут пусть дискурсы и науки, веры исчезнут – ею спасёмся. Лучше треск трактора с крошевным дребезжанием, с хрипотой карбюратора, с громким треском глушителя, чем попса. Райский змий на словах налгал, а в попсе сама жизнь лжёт именно чем нельзя лгать – сущностью. Мы и так смотрим, слышим не жизнь. Мы отторгли жизнь. Жизнь чужда нам в той степени, что нам страшно общаться с ней. Нам она, жизнь, во вред, мы к ней входим в скафандрах; мы ей враги впредь – иноприродные. Мы глотаем наркотики, чтоб забыть её и избыть. Наркоманом ab ovo3 был Авраам, кой решил жить по-своему. Кто искал героин и опиум, а вот он искал Бога как щит от жизни. Бог его бзиком стал и наркотиком. «Покажусь живым», – вдруг решил Господь навязать Себя. Выбор пал не на грозного фараона, не на мыслителя Древней Греции, но на отпрыска Фарры, на скотовода. «Ты вождь народам, ибо Я Бог твой», – рек Господь. И Аврам удивлялся, что, отодвинув мир и всё бросив, кроме, конечно, сиклей с рабами, – он не исчез отнюдь, но живёт при содействии не харранского либо урского и иных богов, но могучего Бога личного…

Здесь вопрос о моей судьбе: для чего мне абстракции: Бог, Аврам-Авраам, прочее? Где и что Бог? Мне для чего Бог? Да и Авраам – что? Кто он в реальности, а не в Библии тот Аврам-Авраам? И, главное, кто зачинщиком? Вдруг не Бог патриарха-то – но Аврам налгал Бога с целями? Бог молчал; Бога, может, и не было. Вдруг Бог – фикция?