Читать книгу «Дрёма. Роман» онлайн полностью📖 — Игоря Горева — MyBook.
image

«Жизнь такая штука…» – звенели в ушах последние слова Артёма Александрович. – Штука, штука… В его устах и жизнь будто безделушка какая-то, слово неживое. Штука. И папа… неживой. Штука… Нет, нет, нет! Не может быть!.. Может. Но только не с папой, он обещал придти. Он говорил: жизнь вечна. Не придёт. И Артём Александрович прав. Он всегда прав. Он как этот дом – фундаментальный, он есть. А папы нет.

Дрёма силился вспомнить хоть что-то. Получалось расплывчато. Воспоминания дрожали, напоминая каплю готовую вот-вот сорваться с листа. И капля естественно срывалась и падала вниз. Дрёма никак не мог чётко вспомнить отца – размазанный пролетающий мимо силуэт, призрачно появлялся из ничего и тут же зыбко пропадал. Ты говорил, дела определяют человека. Дела Артёма Александровича можно пощупать, они греют и спасают во время дождя. А твои дела, папа? Где ты!

Дрёма повернулся на спину и уставился в потолок. Тот мужчина, который принёс весть о гибели отца, сказал, что ты был героем. Дрёма задумался. Не так он представлял себе геройскую гибель. Весь предыдущие опыт его, основанный на рассказах, книгах и фильмах настойчиво нашёптывал ему: а где почётный караул, почести, где вереница сочувствующих, венки, рукоплескание, где?! Словно тебя и не было на этой земле, папа. Словно ты метеор, мелькнул на небосводе и пропал. Сгорел. Кто успел, загадал. И чёрное небо. Провал над головой, куда жутко иногда бывает заглядывать.

Дрёма ясно вспомнил ощущение одиночества и уязвимости. Когда они ночью сидели с отцом у догорающего костра. Кругом на многие километры ни души. Альпийский луг с последними лучами солнца потерял своё поднебесное очарование, сжался до круга освещаемого костром. Вдоль ущелья потянул прохладный ветерок, проникая под куртку и свитер. Звёзды попытались оживить вездесущий мрак. Тщетно. Тучи заволокли небо, ещё больше сгущая тревогу перед неизвестностью. Дрёма прижался тогда к отцу. Он обнял: «В этом мире, Дрёма, только человек человека может согреть и обнадёжить. Все крыши мира из черепицы ли, металла – не важно – такого не смогут никогда». Дрёма сначала поверил. Но когда ночью разразилась неистовая гроза и полог палатки начал злобно рвать свистящий ветер, он засомневался. И успокоился только тогда, когда отец залез к нему в спальник и крепко прижал к себе: «Спи. Это всего лишь стихии. Любовь убережёт нас. Спи». От тёплой близости отца исходило непонятное спокойствие, мальчик уснул. Утро было солнечным, луга обновлено сверкали. Над ущельем изогнулась радуга. Да так явственно, что Дрёме показалось, шагни и сразу окажешься на соседнем хребте.

Воспоминания улетучились. Дрёма снова увидел лепной потолок, люстру. Стоит подойти к выключателю, щёлкнут, и станет светло, и комната зальётся светом. Там палатка и живое тепло, тут крыша, электричество. Чему верить? Отца уже нет и не согреет живое тепло, а люстра, вон она на потолке с хрустальными сосульками. Живее всех живых?

Дрёма включил светильник на тумбочке. Протянул руку, подумал секунду и взял толстую тетрадь. Долго рассматривал грязных затрёпанных лошадей и перевернул обложку. Первое, что бросилось в глаза, совсем не вязалось с тем, что говорил сегодня скорбный вестник: «Твой отец погиб геройски».

Первые строчки тетради начинались так: «Я пишу не для того, чтобы предстать перед тобой этаким героем, браво гарцующим на белой лошади. И не оправдываться буду я. За что оправдываться? За жизнь обыкновенную? Или за жизнь яркую полную приключений и подвигов? Сын не живи правдой – и не будешь оправдываться. И герои пишут мемуары и в них вольно или невольно оправдываются: я так поступал потому, что иначе не мог. Героизм проистекает из правды жизни. А правду создают люди. Спросишь, как тогда жить, если не правдой? Если спросил – ты подрос и начал забывать детство. У детства нет правды – оно не отгораживается от жизни, мира. Оно живёт по любви и любовью дышит.

Впрочем, обо всём по порядку. И вот тебе моя правда жизни…»

За ужином Дрёма ковырял вилкой в тарелке и почти не ел. Мама всё время куда-то отрешённо смотрела, иногда кивая головой Артёму Александровичу делая вид, что слушает. Тот на кого-то жаловался, кому-то грозил. Он и сейчас, за ужином, никак не хотел отпускать день прошедший. Догонял его, хватал за шиворот и сокрушался:

– Время летит, ничего не успеваю. Как белка в колесе. Этот Эдуард Петрович, что выдумал, представляешь… ты слушаешь меня?

– Да-да, Эдуард Петрович, слушаю…

– Решил, что я могу потерпеть. А мне как быть. Если я сдвину график – всё пропало. Понимаешь?

– Да-да, пропало.

– Катастрофа. – Артём Александрович заметил заплаканное лицо приёмного сына. – Хочешь завтра после школы поехать со мной? Покатаемся на яхте.

Дрёма неуверенно пожал плечами.

– Ладно, реши и скажешь завтра утром.

В школе Дрёма ни с кем не разговаривал. Здоровался и шёл дальше. На уроке истории на вопрос о столетней войне ответил:

– Да лучше бы её не было.

Класс рассмеялся. Учительница обиделась, приняв ответ за неуместную шутку. Она строго спросила о датах и вывела в журнале «двойку». Дрёма нисколечко не расстроился. Разве это так важно знать даты войны, куда важнее знать, что и на той войне также погиб чей-то отец. Никто не вспомнит несчастного, ставшего заложником времени и чьих-то амбиций, но будут с воодушевлением вспоминать героического рыцаря зарубившего не одну жизнь. Он герой! А те, кто погиб безвинно? – куски мяса что ли? И безвинно ли, если попали на войну?

Дрёма остановился, так и не дойдя до своей парты:

– Зинаида Сергеевна, можно выйти.

Та возмущённо вздёрнула накрашенные брови под очками и с пророческой интонацией произнесла:

– Хорошо, выйди.

Весна, вопреки обещаниям синоптиков и календаря, распустила бутоны на голых ветках. Горы были в снегу и с высокомерным недоумением взирали на шалости непредсказуемой природы. Как-никак, а конец февраля никак не назовёшь весенним временем. Ах, что вы знаете о времени, о скоротечности, – зябко вздыхали цветы, радуя и тревожа редких прохожих.

Дрёма сидел у окна и читал отцовскую тетрадь.

Отец всегда был с ним откровенен. Дрёма снова вернулся к событиям тех двух дней, когда ему было разрешено увидеться с отцом.

– Кто так решил, папа, что могут запрещать встречаться людям. И тем более детям с родителями!

Папа стал серьёзным.

– В том, что произошло между мной и мамой – не вини никого. Когда такое происходит, виноваты оба. Прости отца, Дрёма.

Тогда Дрёма слушал и недоумевал, оказывается его отец, тот в ком он нисколько не сомневался, и кто олицетворял для мальчика начало жизни, всё самое лучшее и доброе, её закон, теперь горько каялся за «праздную никчёмную жизнь». Вот тебе и закон? «Жил будто фейерверк в небе. Сам себя развлекал, пыжился, взрывался. Ба-бах, глядите какой яркий, блистательный, – папа замолчал и уже другим тихим голосом продолжил, – прожигающий деньги, жизнь. Тьфу ты, теперь самому противно, Дрёма. Как себя не весели – тьму, та, что внутри, не разогнать петардами, и страхи в оглушённой тишине уже сами себя начинают пугать».

И что странно, Дрёма тогда почувствовал к отцу особое расположение – он поверил ему: пока не извинишься из угла не выйдешь. От мамы подобных откровений он так ни разу и не услышал, и когда речь заходила об отце, он слышал обиду. Всегда обиду и нежелание простить: папаня твой эгоист ещё тот.

О ком это мама?

Почерк отца был похож на бурелом, и его приходилось преодолевать, страницу за страницей. Преодолевать и думать, зачем я иду куда-то, если, перелистывая страницу, в очередной раз убеждаешься: и впереди одно и то же – бурелом.

Отец и не думал убеждать в обратном. Он не обещал, вот сейчас за очередным завалом откроется широкая панорама полная идиллических куртин и полянок. Этого не будет! Не было и слёзных просьб убеждающих дочитать не бросать и, тем не менее, Дрёма слышал настойчивый, похожий на молитву, отцовский голос в каждом слове, букве: не останавливайся, иди. Несмотря ни на что – иди!

Когда до летних каникул оставались считанные дни, Дрёма осилил первую тетрадь. Чтение напоминало расчистку просеки, отцовский почерк порой превращался в нагромождение из букв, нервного перечёркивания. Дрёма нетерпеливо заглядывал на страницу две вперёд и вздыхал: ох, отец – и там придётся преодолевать. Потом возвращался к прочитанному, будто оглядывался, и становилось радостно и легко на душе – прямая натоптанная широкая дорога. Странно – это вдохновляло и Дрёма, при первой свободной минуте нетерпеливо раскрывал тетрадь на согнутом заранее уголке и снова углублялся в поспешный почерк отца.

Чтение не напоминало Дрёме увлекательное чтиво, очередной приключенческий роман. Когда тебя приглашают побыть зрителем, насладиться головокружительным сюжетом, коллизиями, поучительно сокрушают зло неотразимым клинком, заставляют посмеяться над изворотливостью и осуждают хамство… А потом зажигают свет и настойчиво приглашают выйти наружу: прочитали, потешили душеньку, театр закрывается, до свидания.

Отец писал просто, незатейливо. Обыкновенная жизнь родного отца. Жизнь, о которой знает только сам человек. И некоторые факты ему и хотелось бы, наверное, забыть, вычеркнуть, выбелить поэтическим слогом, превратив в героическую эпопею, красивый миф… Нет! Нервный росчерк перечёркивает заманчивое и желаемое: «Сын, я не поддался на искушение и храбро встал на защиту…» Прочь лживое искушение: «Начинал-то я храбро, а потом как всегда. Можно выстоять бой с напирающим хамством и дать отпор мерзости. Можно упиваться чувством собственного достоинства и гордиться беспримерной стойкостью, и хмелеть и уже не замечать упоительного: „и сим воздам!“ И мчаться на лихом коне напоминая бутылку шампанского, которую сейчас разболтает, выдавит пробку, и пенная струя пьянящего адреналина забрызгает всё вокруг. Все герои отличаются внешним эффектом. Внутри они давно проиграли все битвы. Не верь сверкающим напыщенным памятникам. Их нутро прекрасно известно скульптору, но он будет молчать. Иначе лишится заказов и толики собственной славы. Кто же откажется?»

Образ отца возникал над исписанными ломаным почерком листами не призрачно, но живым, во плоти. Образ обладающий силой страстной, неудержимой, беспощадно-разрушающей – всё ради цели! Образ слабый: я устал, истощился, томление мне имя. И снова силой способной не раздумывая сшибиться с другой подобной силой, рвать и сокрушать, доказывая только своё право на существование. Иногда он побеждал и торжествовал, чтобы тут же терпеть поражение и мстительно зализывать раны. И вдруг он сам превращал эту неуёмную силу в некое подобие «пшика», остатки воздуха вытекающего из цветного шарика: Ради чего всё это?.. На подобный героизм и даже на большее исступление способен зверь. Загнанный в угол он становится самоотверженным, прекрасно-непобедимым, демонически-завораживающим в огнедышащей ярости своей!.. И всё же – зверем. А где человек, человеческое, Дрёма?»

Дрёма вздрогнул и оглянулся. Ему на миг показалось, что совсем рядом и обращается к нему с вопросом живой отец. И ему хотелось беседовать с ним, с живым.

– Не знаю папа? Одно скажу, переворачивая очередной лист, я заново открываю тебя. И это удивительно. Чудесно. Мне хочется читать дальше, и я уже верю, да-да – верю, ты вышел на широкую проторенную дорогу из бурелома исписанных тобою листов! Но как ты такой слабый в себе (и это для меня самое великое открытие в этой тетради) во мне обрёл силу? Не силу старшего над младшим, но большую.

Когда была перевёрнута последняя страница, Дрёма уже не сомневался: тоненькая тетрадь будет совсем другой по содержанию.

Таким бывает едва журчащий по камням родничок.

Дрёме вспомнилась поездка в Саратов. Широкая и полноводная река Волга, изогнутые бесконечно длинные мосты и предупредительный окрик деда: «Не пей из реки, какую-нибудь заразу подхватишь ещё». А из горного родничка они без страха пили с отцом после долгого изнурительного подъёма. Ничто так не утоляло жажды, как тот родничок. Папа тогда спросил: «Разве это, Дрёма, это не вкуснее любой самой сладкой „кока-колы“ или другой газировки?» И он тогда не лукавил с ответом: «Скажешь тоже».

Подходил к концу май месяц. И Дрема решил, вторую тетрадь начнёт, когда будет ходить на пляж и купаться.

Компании он избегал, со сверстниками ему было откровенно скучно. И не потому, что считал себя каким-то особенным. Среди ребят всегда шло непонятное ему соперничество. Все чего-то хотели доказать, петушились и спорили. Дрёма не мог оставаться в стороне, горячо доказывал, отстаивал своё. И в минуты спора ему представлялось важным доказать свою точку зрения. Оставаясь один, подросток недоумевал: и чего спорил, что доказал, кому? Прав был отец: «Свои глаза другому не отдашь, каждый видит своё. А в споре побеждает всегда самый крикливый. Всегда! Осознание приходит позже, и обычно запоздало. Избегай споров, истина проявится сама. Как бы люди не хотели быть „истиной во языце“, кем бы себя ни возомнили, а природы им своей не избежать. С ней можно только полюбовно согласиться и набраться терпения».

Дрёма смотрел в школьное окно. Урок математики никак не звучал в унисон с тем, что происходило за окном. Только что народившаяся листва сочно зеленела на фоне переливающегося искрами моря. Легко и непринуждённо кружили в прозрачном воздухе белые, розовые, персиковые лепестки, застилая богатейшие ковры, там, где недавно ещё было грязно, и грустно смотрели в пасмурное небо лужи. Небо преобразилось. Словно распахнулись невидимые створки – зимнее небо отодвинулось, приподнялось, и колыхнулась синь небес, и сквозь неё угадывались необъятные космические пространства.

Математика если и вписывалась в эту картину, то лишь как частный случай, мазок мастихином.

Быстрей бы каникулы! Звонки сливаются с трелями птиц и вот он долгожданный день. Необыкновенно солнечный и, ожидаемо свободный.

Свободный?

Пашка и Сурен сразу заявили, что будут работать на каникулах. Первому хотелось иметь мопед. Второй мечтал обрести некую «финансовую свободу» от родителей. Другие пребывали в «мучительных» раздумьях, хотелось, и купить чего-то, и «просто пошататься». Праздноопределяющихся было большинство, потребительских искушений не меньше. И тогда возникали вполне философские решения: можно ведь отдыхать – работая, и работать – отдыхая. Курортный город ковал себе будущие кадры, определяя свободу выбора.

Дрёма был рад каникулам и тоже искал в них свою форму свободы.

Прочитанная первая часть отцовского дневника была похожа на волшебный ветер унёсший Алису в Изумрудный город. С одной разницей, вместо города Дрёма оказался посреди штормящего моря. Волшебный ветер, порождённый дневником, правда, снабдил его добротным корпусом, высокой стройной мачтой, крепко скроенным парусом и такелажем и, тем не менее: штормило. И стихия настойчиво требовала: правь или утопишь корабль и себя!

Дневник странным образом заставил отойти Дрёму от сбивающихся в говорливые стайки сверстников. Сделал он это неосознанно, получилось само собой.

Образ отца в дневнике сворачивал и уходил куда-то в сторону от шумной размеченной белой краской трассы, где мимо предупредительных и запрещающих знаков проносились блестящие хромом автомобили. Он писал, что это его путь. Дрёма пытался рассмотреть хотя бы едва видимую тропинку. Напрасно. Отец скорее напоминал мальчику луч света, нёсшийся сквозь тёмные космические пространства, от планеты к планете и только ему одному известным курсом. Луч света сквозь пространства и время.

Знакомые и одноклассники Дрёмы усаживались в родительские машины, в дорогие и не очень, в престижные и в потрёпанных кочками «работяг», и разъезжались кто куда. Кто-то лихо уносился, нарушая правила и подрезая «неудачников», кто-то плёлся у обочины, романтики, те кто вчера зачитывался жюльвернами и фенимормикуперами, прокладывали внедорожные трассы, нещадно утюжа землю и оставляя после себя глубокие колеи и грязь, и всё-таки снова возвращались обратно. Туда где разметка, знаки, асфальт, вой сирен и неизбежно-требовательное: «Ваши права».

Дрёму выручили каникулы. Они волшебным образом перенесли подростка на обочину, подальше от общего потока и предложили подумать.

– Мама я на море купаться!

– Иди, только позвони и к обеду постарайся вернуться.

Дрёма шёл вдоль узкой улочки напоминающей горную теснину с той лишь разницей, что вместо живописных скал покрытых мхами, травами и цветами, улочку сжимали нахрапистые стены. Дрёма представлял себе хозяев возводивших эти разнохарактерные сооружения. Вот эта ограда – удачливый делец, мучимый вечной дилеммой: как показаться людям фигурой значимой, умеющей схватить своё, и в то же время ранимый с желанием отгородиться от завистливых взоров соседей. А вот покосившийся забор он будто жаловался: эх, было время, и мы могли, а теперь что – вон другие напирают. Этот хваткий и энергичный, тут ухватит, там приметит, с мира по камню, мне на стену. Строителей много, а неба над головой всё меньше. Узко.

Извилистая улочка тянулась почти до самого моря. Дрёма пробегал по ней, стараясь не задерживаться, и останавливался в одном единственном месте. Тут между стен образовывался неестественный разрыв шириной в один участок. Деревянный покосившийся штакетник с облупившейся голубой краской приглашал полюбоваться заброшенным садом. Дрёма с мальчишками частенько залазили сюда и лакомились сладкой шелковицей, сочными грушами и малиной. И сейчас у заборчика цвели одичавшие розы, бордовые и белые бутоны тянулись к солнцу.

Поговаривают здесь жил когда-то старый знахарь. Как жил, никто не знает – лечил бесплатно. Потом на его участок позарился один разбогатевший сосед, предложив: «Продай свой участок». Знахарь категорически отказался: «Бог дал, Бог и приберёт». Нувориш начал судебную тяжбу. Суд вынес прогнозируемое решение: дом судьи с вензелями и кованой оградой заглядывал в окна нувориша. Когда приставы выводили знахаря, чтобы переселить его в малосемейку, тот заметил торжествующее лицо победителя: «Глянь, какую широкую могилу ты себе приобрёл. Только душе маяться». С тех пор и пустует этот участок – богатый лиходей вскоре обанкротился и с сердечным приступом был отвезён в ближайшую больницу. Там и умер. Взрослые взирали на участок со страхом, дети играли и радовались, как радуется узник крохотному окошку, пробитому в каменной кладке.

Такая вот история.

1
...
...
16