Отряду предстояло до Соль-Илецка проследовать поездом, и на вокзале, украшенном алыми флагами, состоялись торжественные проводы. Под сводами зала прозвучали патетические речи и клятвы «умереть, но выиграть у прихлебателей царизма битву за хлеб!» Затем отъезжающие подошли к своим близким, чтобы, как прочувствованно писала большевицкая газета, «получить родное напутствие и взять приготовленную в дорогу пищу». Зиновий Силыч обнял жену и сына. Внимательный, собранный подросток проговорил тихо, но упорно:
– Папа, я еду с тобой-с-тобой-с-тобой!!! – что есть силы сжал веки, но всё равно из-под ресниц показались слезинки.
Он был в новом рыжем кожухе, отороченном мерлушкой, в финской ушанке с кумачовой звездой над козырьком. Отец с гордостью смотрел на него, наслаждался тем, что сын преклоняется перед ним, считает его великим. Возбуждённый почти до исступления, Зиновий Силыч произнёс:
– Когда я вступлю в бой с врагами, я буду представлять – ты сражаешься рядом со мной! Знай: так и будет, когда революция охватит всю Европу и Азию! Этот час близок…
Заворожённо слушавший Марат энергично кивнул и мокрым от слёз лицом прижался к шинели отца. Оба застыли. Потом Житор протянул руки, и Этель положила в них свёрток: деревенский сыр, сухари, две фляжки с вином. Мужа и жену одинаково отличало то, что кажется весьма странным при их жизни и возрасте, но, однако же, встречается: непреходяще детская расположенность к романтике, навеянной прочитанным. Сейчас оба перенеслись в Италию времён Гарибальди. Скромную снедь взял из рук подруги прославленный революционный вожак, который во главе угнетённых шёл на Рим – расправиться с толстосумами и попами…
Спустя несколько дней, в пронизанный весенними лучами вечер, когда снежная степь чернела взгорками и курилась испарениями, не в станицу въезжал Житор на спокойной с жирным крупом кобыле – кровный арабский скакун нёс его в Вечный Город. Церковь впереди за безлюдной площадью виделась монументально огромной. Солнце, наполовину зайдя за купол, грубо кололо глаза, раздражая и подстёгивая. За всадником нестройной колонной, по пятеро в ряд, двигались, выставив штыки, красногвардейцы, шлёпали по лужам копыта лошадей, что везли двуколки с пулемётами. Их рыльца смотрели: одно влево, другое вправо – на медленно проплывающие добротные избы за частоколом изгородей.
Житор, порядком уставший, изо всех сил старался прямо держаться в седле. Он думал, как кстати повязка, прижимающая к голове ухо, которого он едва не лишился давеча. Сдвинутая набок папаха и выглядела лихо, и не скрывала бинта.
Заботе о том, чтобы всё разыгрывалось картинно, нимало не противоречила расчётливая трезвость. Зиновий Силыч создавал себе имя истого солдата партии. Пусть в ЦК узнают, как он, «простой боец впереди бойцов, штыком отвоёвывает у сельской буржуазии хлеб, столь необходимый Республике». Газета «Правда» напечатает, сколько эшелонов зерна предгубисполкома Житор, «раненный во время смертельной борьбы», отправил в Москву, в Петроград…
Двери церкви были закрыты; перед нею, а также слева и справа, отделяя от площади сад и кладбище, чернела кованая ограда. Комиссару вдруг захотелось замедлить шаг кобылы. Будюхин, ехавший поодаль, отвлёк:
– Ага! Баню топят! – указывал рукоятью нагайки в один из дворов: на дальнем его краю стоял сруб с трубой, из которой повалил дым.
Невыносимо завизжала свинья под ножом. Ординарец и вовсе возликовал:
– Подлизываются граждане казаки – борова нам режут!
Житора царапало по сердцу: «Что-то не так…» Он уже выехал на площадь, и, когда до церковной ограды оставалось шагов тридцать, неспокойно обернулся. Заборы, что тянулись по сторонам площади, были непривычно глухими. «Частоколы обшили досками!» – понялось остро и запоздало. Долетели звуки баяна, весёлый пересвист. «Обман! – бешено завертелась мысль. – Западня!» Он хотел прокричать приказ: занять круговую оборону!.. Но вдруг массивная церковная ограда опрокинулась вперёд – за нею возникли на секунду цепочки блестящих точек: сокрушающе шибнул близкий рассыпчатый гром.
Комиссару показалось – его вместе с лошадью взвило ввысь… он ударился оземь, бок кобылы придавил его ногу.
Со стороны сада грянул невероятно тяжкий, плотный удар, над землёй скользнул рвуще-железный визг: картечь… На площади и дальше, в улице, упали вкривь-вкось фигурки, над ними поднимался парок. Из-за глухого заплота полетела, кувыркаясь, бутылочная граната, катнулась под ноги бегущих сломя шею отрядников. В жёлто-багровой вспышке подброшенное тело рухнуло боком, минуту-две оставалось мёртво-недвижным и вдруг стало сосредоточенно, с какой-то странной однообразностью биться.
Над заборами поднялись головы в папахах, сторожко выглянули стволы винтовок – и понёсся оглушительно-резкий, густой, звонкий стук-перестук. Едва не каждая пуля попадала в живое: станичники для удобства стрельбы приставили к высоким заплотам лавки.
Ходаков ехал верхом по зимней дороге, за ним узкой длинной лентой тянулось его войско. Зимник вился низиной, что к лету будет непроходимо топкой. Справа к дороге теснился приречный лес, за ним был виден покрытый льдом Илек. Слева подступала гора. Колонна приближалась к месту, где зимник пересекала дорога, по которой в станицу только что прошла часть отряда во главе с Житором. Каких-нибудь десять минут, и на перекрёсток выедет Ходаков.
Вдруг за холмом в станице гулко стукнул ружейный залп, с эхом слился выстрел из пушки. Ходаков встал на стременах, растерянно-возбуждённый, – и тут зачастило сверху: будто чудовищная сила быстро-быстро рвала парусину. Казаки переползали через гребень и, лёжа на снежном склоне, крыли из винтовок вытянувшуюся колонну. Чтобы скорее вывести своих из-под холма, Ходаков скомандовал:
– Бегом вперёд!
В поле можно будет построиться в боевые порядки, развернуть пушки.
Поднялась суматоха, падали убитые, раненые, и тут позади красных разлилось устрашающее завывание – по дороге во весь опор неслись конники с пиками; с ходу смяли задних, кололи, рубили мечущихся красногвардейцев. Отточенные клинки блекло посверкивали, косо падая на живое, остро взвизгивали.
Пулемётчики, что ехали в двуколке ближе к середине колонны, успели изготовить пулемёт к бою, но перед дулом мельтешили свои, а когда оказались станичники, было поздно: первый и второй номера обливались кровью, подстреленные с холма.
Нечего было и думать – в такой свалке установить орудия. Ездовые хлестали кнутами лошадей, и те рвались вперёд, давя пехоту. А станичники сзади наседали и наседали. Конники рысили и лесом справа от дороги: под их шашки попадали красные, что ныряли с зимника в лес.
Ходаков увидел – до поля доберётся разве что горсточка. И приказал «занять оборону в лесу!» Туда бросились массой. Уцелевшие сбились вокруг Нефёда, стали отстреливаться. Он с трудом держался на ногах, получив удар шашкой по голове: клинок рассёк шапку и скользнул по черепу, сняв кожу.
От станицы донесло крики: остатки тех, кто вошёл в неё с Житором, спасались бегством. Несколько человек проскочили в лес – Ходаков встретил их яростным:
– Где комиссар? Что с отрядом?
– Убит комиссар! Почти все убиты!!
Весть так и резнула. А тут ещё из станицы намётом вынеслись, с шашками наголо, казаки. Паника сорвала красных с места: кинулись врассыпную на лёд Илека, стали прятаться в прибрежных зарослях. Ходакова ранило: пуля ожгла рёбра, прошив мускулы мощного торса. Нефёд заполз в мёрзлые камыши, а когда стемнело и кругом лежали лишь трупы, он на четвереньках добрался по льду до другого берега и, с передышками, пошёл. Его заметил проезжавший в лёгких санках школьный учитель из деревни нелюбимых казаками переселенцев и взял к себе.
Уцелел ещё начальник конной разведки Маракин. Он рассказал в ревкоме, что, когда со своими разведчиками въехал в станицу, их встретили хлебом-солью. Над домом атамана был вывешен белый флаг. Нигде не замечалось ничего подозрительного. И, оставив товарищей рассёдлывать уставших коней, Маракин со своим замом поехал к отряду доложить, что в станице спокойно…
Старики-хлебосолы вокруг «так и юлили», «кланялись об руку», пригласили команду «к обеду»: в здании школы ждали накрытые столы. Внезапно снаружи раздалась стрельба. Разведчики бросились во двор, а там их встретили «предательские пули» казаков, тишком окруживших здание. Маракину удалось отскочить назад в школу, здесь он проскользнул в подвал, и ему посчастливилось: туда никто не заглянул. Дождавшись темноты, он прокрался на кладбище, что было рядом, и через него бежал из станицы.
Члены ревкома неохотно верили в чью-либо искренность, и на Маракине осталось подозрение. По меньшей мере, он был виновен в том, что «оказался глупее врага» и завёл отряд в западню. Разведку свою дал перебить, «как куропаток»… Его исключили из партии, посадили в оренбургскую тюрьму; впереди маячил расстрел.
Нефёда Ходакова, перебинтованного, тяжело дышащего, приводили в ревком под руки. На вопросы он отвечал чуть слышно, просил воды… Его обвинили в том, что не выслал стрелков на гребень холма и «подставил» колонну под огонь сверху. Однако потом дрался храбро, это учли. От угрозы расстрела он был избавлен.
Меж тем дознание в Изобильной воссоздало подробности разгрома. Станица умело подготовилась. Основная часть казаков залегла за кованой оградой, что отделяет от площади кладбище и сад. Ограда крепилась к основанию болтами, которые были загодя вывинчены: её оставалось лишь толкнуть… За нею казаки приготовили и пушку: старинную, из какой последние лет двадцать на масленицу палили тыквами. На этот раз её зарядили картечью.
Автомашины проехали околицу, нагнали группку баб, что опасливо шарахнулись от дороги. Это были свинарки, возвращавшиеся домой с колхозной фермы. Житоров выглянул из эмки:
– Эй, вы, молодая в ушанке, подойдите!
Колхозница робко приблизилась.
– Покажите дом Сотскова! – начальник велел ей встать на подножку «чёрного ворона» и пропустил его вперёд.
Дом у Сотсковых отобрали ещё в Гражданскую войну, когда Аристарх ушёл с дутовцами; с тех пор семья жила в избёнке с двумя перекошенными оконцами, расположенными так низко, что желающий заглянуть в них снаружи должен был наклониться.
Житоров без стука распахнул дверь, за ним вошли сотрудники и Вакер. В избе было сумеречно, за столом сидели люди.
– Э-э, свет зажгите! – приказал Марат раздражённо и гадливо.
Из-за стола встал мужчина, чиркнув спичкой, зажёг керосиновую лампу. Осветились перепуганные лица: девочки лет пятнадцати и другой, помладше; миловидная женщина держала на коленях маленького мальчика. На столе стояли глиняные миски с надщербленными краями, лежали почерневшие деревянные ложки. Никто из хозяев не говорил ни слова, слышалось, как фитиль в лампе потрескивает от нечистого керосина.
У мужчины, который впился глазами в Марата, была худая шея, чахлая бородка. Вакеру его внешность показалась не по годам «стариковской». Юрий изучал его и с интересом осматривался. Несказанно обозлённый на приятеля за пощёчину, старался держаться с видом «да ни хрена не было!»
Сотсков продолжал стоять у стола, руки висели плетьми. Обращаясь к нему, Житоров назвал себя и словно гвоздь вбил:
– Конечно, не забыли?!
Лицо мужчины двинулось в усилии, как если бы он, страдая заиканием, попытался что-то сказать. Марат, повернувшись к нему вполоборота, молчал. Вдруг хищно шагнул к Сотскову:
– Арестован Савелий Нюшин! Он в Оренбурге!
Глаза человека блеснули и метнулись к двери, точно она должна была распахнуться… Житоров сунул руки в карманы шинели и бешено – девочка взвизгнула – рыкнул:
– Онемел?! С чего побелел так?
Мужчина неожиданно внятно и ровно произнёс:
– Ну что ж – Савелий Нюшин. Я его знаю.
Марат смотрел с застывшей во взгляде насмешкой, затем поманил пальцем Аристарха, и, когда тот обошёл стол, крепкая пятерня прикоснулась к его лбу, пальцы проползли по бровям, по векам закрывшихся глаз.
– Почему я, о-очень крупный, занятой начальник, приехал самолично к тебе, в твою халупу? Разве я не мог дать распоряжение, чтобы тебя вытащили в наручниках? Я делаю ради твоих детей, вон они глядят на тебя и на меня, ибо как коммунист могу понять сердце человека… Скажи два слова – и мы уйдём, а ты останешься с семьёй.
Вакер усмехнулся про себя: «Как бы не так!» Сотсков не открывал глаз, видимо, мысленно читал молитву. Марат выдвинул вперёд голову, будто желая вцепиться в его лицо зубами.
– Нюшин участвовал в расправе над отрядом?
Аристарх отшатнулся, начальник обеими руками скомкал на его груди рубаху – женщина ахнула:
– Го-о-споди!
Муж тихо заговорил:
– Сколько меня выпытывали про тогдашнее. И вы в Оренбурге вызнавали так и эдак. Весь тот день я был в станице Буранной – и Нюшин был там же. Праздновали Святого Кирилла.
– Не отлучался Нюшин? Можешь поручиться?
– Дак всё время был у меня на глазах.
Житоров выговорил с переполняющей злостью:
– Интересно, что все вы друг у друга на глазах были! – бросил взгляд на детей. – Другое помещение есть? Туда пройдём!
Женщина вскрикнула: – Что же делается? – зарыдала. Старшая дочь взяла у неё захныкавшего ребёнка. Пришедшие меж тем слегка расступились, пропуская Сотскова в сени. Там он указал на дверь холодной кладовки.
Прошли в её полутьму – немного света проникало сквозь узкое окошко. По сторонам стояли кадушки с солёными огурцами, с квашеной капустой, горшки с отрубями, на стенах висели сбруя, серпы, пила-ножовка, связки лука, мешочки с семенами, пучки сухого укропа…
Житоров приказал Сотскову зажечь стоявшую в стакане на полке сальную свечу и держать её перед лицом.
– Нюшин знает тех, кто напал на отряд?
– Вам бы у него лучше спросить.
– Но ты знаешь, что он знает?
– Нет.
Кулак приложился к правому подглазью Аристарха – стакан со свечой глухо стукнулся об пол. Сотсков упал. Подошва сапога опустилась на его скулу.
– Убью, блядь! Говори-и!
Марат убрал ногу с лица лежащего, в неполную силу пнул в правую сторону груди: раздался сдавленный стон. Нога вновь занесена для удара.
– Встань! Свечу!
Аристарх поднялся, подобрал потухшую свечу, зажёг. Житоров с удовлетворением следил, как дрожат его руки от ожидания побоев.
– Морду свою освети, та-ак! Даю тебе подумать три минуты. Или ты говоришь то, что знаешь, о Нюшине – и я ухожу. Или мы увезём тебя в Оренбург, и уж я тобой займусь… – поднял руку, приблизил к глазам Сотскова циферблат наручных часов. – Три минуты пошли!
– Жестоко вы меня пытаете… невиновен я.
– А Нюшин?
– Про него ничего не знаю.
Марат резко замахнулся – лицо Сотскова дрогнуло, глаза закрылись. Обошлось без удара.
– С нами поедешь! – обронил негромко Житоров; он, сотрудники и Вакер вышли во двор.
Сотскова пустили в комнату одеться, за ним последовали милиционеры, оставив дверь нараспашку. Из избы донеслись детский плач, женские причитания, окрик милиционера:
– А ну, поспешай! Некогда нам!
На дворе, несмотря на приближение ночи, температура была плюсовая. С крыши, крытой толем, срывались частые капли. Где-то неподалёку заржала по-весеннему неспокойно лошадь. Вакер, показывая, что чувствует себя прекрасно, всей грудью вздохнул и, топчась возле Житорова, высказал:
– Решил стойку держать. Тебя не знает…
Приятель удостоил ответом:
– Ну-ну, знаток ты наш!
О проекте
О подписке
Другие проекты
