Внезапно из душевой послышался сдавленный жалобный стон; то затихая, то снова повторяясь, он доносился из-за запертой двери. Меня охватили любопытство и страх, и безропотное неудержимое мужество – кому-то срочно потребовалась помощь. Очевидно, то же самое чувствовала и ты, когда твоя рука безоглядно тянула за дверную ручку, – под порог кто-то подложил медицинскую утку и, зацепившись за неё ногой, я едва не опрокинула нас на пол, – болезненно заскрипев, дверь невольно поддалась и раскрылась нараспашку. Из душевой хлынул белый искусственный свет. Непроизвольно зажмурившись, я закрыла руками лицо, но прежде успела разглядеть происходящее. Плечистый крупный парень, стоявший к нам спиной, всем телом наваливался на белокурую медсестру, делавшую по утрам электрофорез, а теперь стонавшую в железных объятиях. Кривые ноги, уши без мочек – точнее, мочки всё-таки были, но по странной прихоти природы сразу же переходили в скулы – и сморщенный затылок, как у младенца – я узнала его сразу: это был Мойдодыр – тот самый дитятя-переросток, который накануне подставил нам подножку.
– Пры-оклятые вы-вы-родки, ты-иперь я точно пы-пы-пыразбиваю вам бошки, – растерянно промычал Мойдодыр, повернув квадратную голову и выпятив вперёд узловатое плечо, пока его короткие, но мускулистые руки подбирали спущенные до колен штаны.
Мы ошалело закрыли дверь и, ни разу не взглянув друг на друга, безотчётно двинулись назад, пока не упёрлись в стену. Страх пеленой застилал глаза, смешивая мысли и чувства. Одним конвульсивным рывком преодолев беспросветный коридор, который заканчивался бесконечной лестницей, мы кубарем влетели в палату и растянулись на полу. Затем, немного оправившись и отдышавшись, стараясь никого не разбудить, мы беззвучно подкрались к диктаторской койке.
– Где вы бродите? – оскорблённо прошипела Спринтерша, перебирая большими пальцами ног.
Порывшись в кармане, я молча протянула ей конфету. С притворным безразличием, она недоверчиво повертела её в руках, холодно взглянула в нашу сторону и пробурчала:
– Ключи не потеряли?
Помнится, я испугалась её вопроса. Впрочем, это было скорее замешательство, нежели испуг – стыдливая неловкость и безграничное отвращение к происходящему. Тревожные беспорядочные мысли вихрем пронеслись в голове: «Не потеряли ли мы ключи от кабинета, закрыли ли директорскую дверь?» Ты стала судорожно рыться в карманах, но вместо искомых ключей выудила вторую конфету.
– Ну, вы и суки, Раз-Два! – захлебнулась от негодования рыжеволосая Спринтерша. – Теперь нам всем капец. Я же просила одну. Две – слишком заметно.
– Мы случайно взяли две, каждая по одной, – не моргнув глазом ответила ты, – в темноте слишком темно и ни черта не видно.
– Нам тоже хотелось попробовать, – попыталась оправдаться я, – но только не в кабинете.
Наши действия, столь несхожие между собой, вызвали совершеннейший ступор у Спринтерши. Вероятно, она думала, что мы всегда поступаем одинаково. Она, очевидно, была не в силах выговорить ни единого слова.
– Вы, кажется, затеяли действовать вразнобой, – она проворно поднялась с кровати, чтобы опомниться. – Вы точно сросшиеся, или вы нарочно меня дурачите?
Вместо ответа я протянула ей найденный в кармане ключ.
– Ладно, валите уже спать, – пробурчала Спринтерша, спрятав конфеты себе под подушку.
Не имея желания продолжать беседу, мы молча направились к своей кровати, нечаянно столкнувшись по пути с Соплёй. Та взвыла от боли, обхватила голову руками и потихоньку поковыляла дальше – к койке Спринтершы за ключами. Полубаба не спала. Облокотившись на подушку, она безучастно наблюдала за происходящим.
– Какие шустрые вы, однако, даром что на четырёх ногах. Мне бы лучше отдали одну, зачем вам столько? – и тихая, безобидная улыбка промелькнула по её приплюснутому лицу. – Как всё прошло-то?
Мы словно только и ждали этого вопроса. Но когда бессвязным шёпотом, невольно перебивая друг друга, мы поведали всё, что с нами случилось, Полубаба разразилась таким безобразным и хлюпающим смехом, что нам вновь стало не по себе.
– Да вы совсем наивные, – наконец-то выдавила она из себя. – Неужели вы ничего не знаете и ничего не ведаете про это?
– Конечно, знаем, – обиделась ты, – и ведаем больше некоторых!
К тому времени мы были в курсе того, что происходит между двумя повзрослевшими людьми, когда рядом никого больше нет. Некоторые наиболее продвинутые сами рассказывали о своих похождениях. Но рассказы – это одно, другое дело – увидеть это собственными глазами. На секунду меня охватило глубочайшее отвращение, потом наступило гнетущее чувство слабости и, наконец, я пришла в негодование.
– Скажи, зачем они это делают? Ведь это же больно!
– Ну, вы ваще тупые, Раз-Два! Вы что, в пещере родились? – едва сдерживаясь от хлюпающего смеха, давилась Полубаба. – Кто вам сказал, что это больно? Хотя, – вдруг с сомнением добавила она, – это может быть не слишком приятно.
– А ты хоть раз сама-то пробовала? – ворчливо поинтересовалась ты, – или знаешь об этом только понаслышке?
Не удостоив нас определённым ответом, лишь презрительно фыркнув, Полубаба немедленно уронила голову на подушку и нарочито громко захрапела. Вскоре ты тоже уснула, а я ещё долго лежала без сна, размышляя об увиденном, пережитом, непонятом. Если женщины сами идут на это, значит, это им для чего-нибудь нужно.
Утро следующего дня оказалось практически точной копией вчерашнего и последующего за следующим: мы так же стояли в очереди в туалет, – постепенно продвигаясь всё выше и выше, – ежедневно: чистили зубы, завтракали и занимались утренней зарядкой, словом, застряли во временной петле, из которой, казалось, не было выхода. Отличия случались довольно редко и расценивались как величайший дар, обычно заканчивавшийся неизгладимым позором.
Примерно к середине гимнастического «многоборья», называвшегося утренней зарядкой, в спортзал вошли посторонние люди: Адольфовна в сопровождении Марфы Ильиничны и полоумная, но бдительная вахтёрша. В плохо проветриваемом помещении вдруг воцарилась тишина, лишь изредка нарушаемая прерывистым дыханием измученных «атлетов».
– Вчера ночью в наших скорбных стенах случилось досадное происшествие, – начала Адольфовна покровительственным тоном. – Украв ключи на вахте, некто взломал дверь моего кабинета, забрался в него и копался в личных вещах. У меня есть все основания полагать, что это сделал кто-то из вас. Кто бы это ни был, он будет наказан.
– Капец, у Адольфовны, все конфеты пересчитаны, – шепнула стоящая рядом Сопля; кто-то тихо присвистнул.
– Я уже догадываюсь, как именно всё произошло и кто это был, – продолжала директорша. – Поэтому настоятельно рекомендую вам добровольно сознаться в содеянном. В этом случае наказание окажется менее суровым.
Она говорила буднично, спокойно и неторопливо, но глаза её пылали огнём, а голос звучал ещё прекраснее, чем обычно. Несколько мгновений мы были зачарованы увиденным зрелищем. Удивительно, как превосходно могут ужиться в человеке жестокость и красота, гармонично дополняя друг друга.
За это время никто так с места и не сдвинулся. Да и зачем, ведь Адольфовна и так всё знает и, таинственно улыбаясь, смотрит как раз на вас!
– Раз никто ни в чём не признаётся, то мне придётся устроить обыск ваших личных вещей. И поверьте мне, тому, кто виноват в этой тёмной, скверной истории, придётся очень и очень туго. Никуда не расходимся. Зарядка не окончена.
И хотя я знала, что у нас с тобой всё равно ничего не найти, у меня зуб на зуб не попадал от леденящего душу страха. Сзади незаметно подкралась Спринтерша и хрипло процедила сквозь стиснутые зубы:
– Укажешь на меня – сгною!
Мне захотелось убежать, перепрыгнуть через забор и закопаться брюхом в гнилую листву, но сдвинуть тебя с места не представлялось возможным.
Примерно полчаса спустя, когда Адольфовна и Марфа Ильинична заглянули в нашу палату, каждый стоял возле своей кровати, беспомощно наблюдая за происходящим. Дальше разыгралась сцена в духе безжалостных средневековых притч. Заведующая женским отделением, – немолодая уже женщина, обливаясь потом, нехотя переворачивала содержимое наших тумбочек, а дотошная директорша, будто малым рентгеном, настойчиво сканировала их содержимое. Вскоре к ним присоединилась воспиталка, и они принялись ковыряться втроём, методично отодвигая койки. И пока Адольфовна шарила у стен, Марфа Ильинична простодушно озиралась и перетаптывалась с ноги на ногу.
– А вот и виновный! – воскликнула Адольфовна и двумя ухоженными ногтями, словно филателистическим пинцетом, победоносно подняла с пола фантик.
– Мы должны что-то сделать, – шепнула я и, не дождавшись ожидаемой реакции, дёрнулась, как вошь на гребешке, и отчаянно выпалила: – Она не виновна. Это сделала я.
– Неужели? – наигранно изумилась Адольфовна. – Тогда что здесь делает это?
И она демонстративно показала на смятую обёртку от конфеты, предательски завалившуюся под Спринтерскую койку.
– Подбросили.
Тишина и ни слова в ответ. И тогда, ввиду полного отсутствия реакции, давясь клокочущим страхом, как вспоминают плохо заученный стих, я принялась сбивчиво декламировать своё чистосердечное признание:
– Украв ключи, я забралась в кабинет, взяла две конфеты из коробки, съела их, а затем вернула ключ на вахту. Больше я ничего не брала, и кроме меня там никого не было. А моя сестра здесь ни при чем, – нерешительно добавила я; в нашем случае нелепое дополнение.
Адольфовна слушала холодно и сурово и, конечно, не верила ни единому слову. Но поделать ничего не могла – вахтёрша видела только нас двоих, а мелочность и комичность происходящего нервировала её всё больше и больше.
– Тяжело же вам придётся в нашем дружном коллективе, трудно и тяжело, – проницательно заметила она, хмуря лоб и пронзая нас острым, как булавка, взглядом. – Затем немного помолчав, будто давая нам время устыдиться и постепенно привыкнуть к своему утверждению, она громко объявила:
– Виновных ждёт наказание – десять суток в изоляторе, с посещением всех школьные занятий.
«Война войной, а уроки по расписанию!» – подумала я и обернулась к Спринтерше, но та угрюмо смотрела в окно, её руки заметно дрожали.
В те времена, как это ни покажется странным, подростки в школе-интернате старались не отставать от школьной программы. Удовлетворительные отметки помогали поступить в какой-нибудь техникум, благополучно минуя дом престарелых и дурку. Впрочем, это касалось только ходячих, «лежаки» с рождения были вне игры.
Мы покидали палату молча, не спеша, не думая ни о чём, ни о чём не жалея. Нам был вынесен публичный приговор, спорить не имело смысла. Ни сейчас и ни тогда, – даже если бы мы снова вернулись в прошлое, – я бы не почувствовала за нами вины, может, потому, что сама во всём призналась – восстановила собственную справедливость, а может, и потому, что ни действием, ни словом мы не причинили зла ни одному человеку, только самим себе. Смущало только одно: чтобы найти семью там, где ты никому не нужен, нужно сперва совершить преступление, а затем добровольно снести наказание. Сначала ты прогнёшься в поисках лучшей участи, а затем отдашь и жизнь. А что взамен? Чистая совесть? Но не чище ли совесть у тех, кто не совершает никаких преступлений?
– Идите быстрее, – подгоняла нас директорша. – Я знаю, вы намного проворнее всех прочих «подкидышей» – у вас на одну четыре ноги, и к тому же все четыре – здоровые.
А что же Марфа Ильинична? Эта скудная на слова и эмоции женщина, кажется, существовала исключительно для того, чтобы показывать всем своим видом: невозможно одновременно заботиться о вышестоящем начальстве и людях, зато всякий раз тяжело вздыхала при виде грубости, жестокости и неправоты. Серая и безликая, – даже прозвища для неё не нашлось, – она шла медленно и понуро, спрятав голову в покатые плечи, будто стыдилась тех безнравственных поступков, в которых принимала участие. Я надеялась, что, быть может, она захочет поговорить, сказать нам хотя бы пару слов поддержки и понимания. Но она хранила упрямое молчание сначала в палате, потом в коридоре, потом на лестнице, потом на улице, и только у дубовых дверей низенькой глинобитной пристройки, похожей с виду на курятник, выдавила из себя обязательное слово: «Заходите», обращаясь при этом почему-то не к нам, а напрямую к Адольфовне.
Дверь отворилась, и мы вошли в небольшую квадратную комнату с криво заколоченными окнами. Внутри оказалось темно и сыро, пахло отсыревшей штукатуркой и жжёной резиной. Включили свет. Первое, что бросилось в глаза – заплёванный пол и осклизлые стены. Потоптавшись немного у дверей, Марфа нерешительно кивнула в направлении горбатой кровати и, сказав ещё одно последнее слово: «Отдыхайте», беззвучно вышла и заперла дверь.
«Отдыхайте» – очень смешно!
В продолжение всей этой идиотической сцены, Адольфовна ни разу не шелохнулась.
Оставшись наедине, мы долго сидели молча, предоставив друг другу время на праздные и бесплодные размышления. Каждый вращался, как умел вокруг сугубо личных мыслей.
– Верь мне, – нарушив безмолвие изолятора, заговорила ты, кивая головой, – всё будет хорошо.
– Надеюсь, – сказала я, пытаясь приободриться.
И тут вдруг мне в голову пришла неординарная мысль, которая уже давно незримо витала в воздухе.
– Надя, – начала я высказывать крамольную догадку, – что, если с самого начала Верой назвали тебя, а меня – соответственно Надеждой, а потом нас невольно перепутали, как путают ценники в магазине. Подумай сама, ты всегда веришь, что всё образуется.
– А ты всегда надеешься на лучшее, – подхватила ты и, подумав ещё немного, решительно добавила: – Всем людям нужна надежда, без неё не прожить. И куда сильнее наша надежда, когда она подогрета верой. Так что неважно, кто из нас – Вера, а кто – Надежда; главное, что мы связаны вместе, как скрепляют стальными мостами два берега одной реки.
И сидя на старой, исправительной койке, мы порывисто обнялись, как это умеем делать только мы – под 45° к наблюдателю, немного прогнувшись в пояснице, с переплетёнными в локтях руками, как будто счастливые молодожёны, пьющие на брудершафт.
Каждый день бессловесная Марфа Ильинична провожала нас до самой школы, сажала за дальнюю парту, потом забирала после уроков и отводила обратно в изолятор; а вот еду из столовой нам носили непосредственно в «номер». Время тянулось бесконечно медленно и одновременно совершало внезапные рывки или делало круговые движения. Неудивительно, что десять суток спустя уходить совсем не хотелось – мы бесцеремонно вросли корнями в бетонную почву нетиповой исправилки.
О проекте
О подписке
Другие проекты