Он проглотил свою цикуту, больше не будет мучительных фантазий. И эта мысль тоже утешала, так что прежде, чем вещество успело дойти до мозга, он подтянул колени к груди, и его отпустило.
В общем-то, делать больше нечего. Сделай что-то и умри. Выпив кофе, он вернулся обратно и, стоя, нагнувшись над роялем, в пальто, сыграл обеими руками в хиреющем свете только что записанные ноты. Почти правильно, почти правда. В них было сухое томление по чему-то недоступному. По кому-то.
в чем состоит искупление для романиста, если он обладает неограниченной властью над исходом событий, если он – в некотором роде бог. Нет никого, никакой высшей сущности, к которой он мог бы апеллировать, которая могла бы ниспослать ему утешение или прощение. Вне его не существует ничего. В пределах своего воображения он сам устанавливает границы и правила. Для романиста, как для Бога, нет искупления, даже если он атеист. Задача всегда была невыполнимой, но именно к ней неизменно стремится писатель. Весь смысл заключен в попытке.
Но что есть вина в наши дни? Слово, которое ничего не стоит. Виновны все, и не виновен никто. Никого не спасет изменение показаний, ибо не хватит ни людей, ни бумаги, ни перьев, ни у кого не достанет ни терпения, ни спокойствия, чтобы записать показания всех свидетелей и собрать все факты. Да и свидетели тоже виновны. День за днем мы являемся свидетелями преступлений друг друга. Ты сегодня никого не убил? Но скольких ты оставил умирать?
Возникло ощущение, что два человека, ждущие встречи друг с другом, – это некая арифметическая сумма, лишенная эмоций. Ожидание. Один, ничего не делая, ждет, другой к нему приближается. Ожидание – грузное слово. Он чувствовал, как оно придавливает его своей тяжестью, словно грубая шинель. Все ждут – и тут, в подвале, и на берегу. И она ждет, да, ждет, но что из того?
Но конечно же, от себя не уйдешь, и вот она уже снова в этом мире, не в том, который создала сама, а в том, который создал ее, и чувствует, как невольно съеживается под гаснущим в преддверии вечера небом.