Читать книгу «Размышления Иды» онлайн полностью📖 — Ида Пресс — MyBook.
image
cover









«В правление бегите, письмо там!» – заголосила опять Стешка.

Мы её услышали уже на улице.

Вернулись мы в барак только вечером и стали читать письмо дяди Ефима по второму разу, – первый раз прочли маминой бригаде, которая слушала нас в полной тишине, при этом даже бригадирша не возмутилась, что прекратили колотить молотками и возить на тачках ледяную крошку в чаны. Как оказалось потом, наша семья была первой, которую отыскали на «земле», как называли у нас всю земную твердь, что была не на острове.

Дядя написал коротко: велел нам не тянуть со сборами в дорогу и ехать к нему в Клин как можно скорее.

Он сообщил, что осенью сорок первого года его с семьей эвакуировали в Свердловск, через год призвали старшего сына Владимира, который в октябре сорок четвёртого пал смертью храбрых в Польше, а так все живы-здоровы и работают. «О чём же рассказать ещё – всего сразу и не расскажешь… – написал он в конце и подытожил: – Вот приедешь, Роза, и всё сама узнаешь».

Да, скорый на подъём наш дядя. Он считает, видимо, что нет ничего на свете такого, что могло бы задержать человека на месте. Выехать с острова сразу нечего было и думать. Нужно было получить разрешение комендатуры, а потом ждать санного поезда, который раз в месяц отправлялся на большую землю. Полтора месяца мы ещё пробыли на Ольхоне, и только в конце февраля с грузом солёного омуля уехали в Иркутск.

Прошло всего-то пять лет, из них три с половиной пришедшихся на войну, и вот я опять очутилась в бело-голубом звенящем морозном тумане, окутавшем городские дома и ледяной росписью полёгшем на окна.

Неделю мы жили на вокзале в ожидании поезда до Красноярска. По вокзалу ходили обглоданные кочевой жизнью типы с хмурыми лицами, шныряли между узлами и баулами, охраняемыми бабами и ребятишками, и иногда в разных закутках этого человечьего муравейника раздавались перемежаемые оглушительными воплями крики, примерно такие: «Ой, люди, украли! Украли всё, ироды!»

Иногда урок удавалось ловить, и кончалось всё по-разному: одних избивали в кровь, и они, ползая по захарканному полу и выплевывая выбитые зубы, затем кое-как по-обезьяньи приподнимались, выкатывались за дверь и забивались в разные вокзальные закоулки, чтобы отдышаться, а иные, кто сразу после битья вставал на ноги, бежали в свои норы, грозясь навестить фраеров попозже, чтобы поставить их на ножи; некоторые ускользали из общей свалки и оставались невредимыми, и тогда толпа, матерясь и костеря бездеятельную милицию, расползалась по своим семействам и тревожно затихала на время.

Но были и смертные случаи, один из которых мне запомнился. Поймали молодого урку почти в середине зала и принялись в злобном молчании забивать его кто чем: бабы разрывали ногтями лицо и одежду, а мужики с размаху били сапогами – или вместе, или по очереди, не обращая внимания на то, что урка уже даже мычать не мог. Мёртвое тело продолжали молотить до тех пор, пока подоспевший наряд не выстрелил в потолок и матом не разогнал толпу. На полу в луже крови остался лежать труп без лица и с лопнувшим животом, из которого вылезли кишки.

Урки и после этого случая наведывались на вокзал, надеясь на удачу и собственную прыть, закалённую лихой жизнью, – они видели сотни смертей и не боялись ни чёрта, ни милиции, ни голодной толпы. Шептались, что с ленских приисков их убежало немало и что спасались они от лагерных сук каких-то.

Мы и большая белорусская семья решили держаться вместе: дети сели в середину на родительское добро, а взрослые расселись по кругу. Так было легче ходить за кипятком и отоваривать карточки. Хлеб нам удалось получить только один раз, и мама призадумалась: что же такое происходит?

Она вспомнила вечер перед отъездом с Ольхона и в душе ещё раз поблагодарила нескольких женщин, с охотой помогавших ей укладываться, – оказалось, что некоторые их советы помогли нам не остаться ни с чем. Сухари, солёный и вяленый балык, вяленая говядина, кедровые орешки упрятаны были в зашитые сумки, а эти сумки, в свою очередь, были положены в середину двух подушек, набитых для маскировки соломой, – вору трудно будет догадаться, что там есть ценное по нынешним голодным временам пропитание. Больше ничего у нас не было значительного, кроме денег и карточек, которые мама спрятала в потайной карман, пришитый к нательной сорочке.

Были ещё две котомки из козлиных шкур, скреплённых жильной ниткой, – в них была всякая мелочь, нужная в дороге, довоенные фотографии и некоторые документы, которые были всегда при маме и поэтому не сгорели с остальными вещами в первый день эвакуации.

И всё-таки одну из котомок у нас украли. Случилось это в поезде, отошедшем – вот же судьбы насмешка! – из Саранска и ни шатко ни валко дотащившем нас до Москвы. В утащенной котомке были наши метрики, о чём мама сокрушалась больше всего. Она погоревала-погоревала, да и забыла: всё же самих нас урки не тронули и мы почти без потерь доехали до столицы.

Москва, серая, неприбранная, встретила нас, как встречает цыганский табор новую невестку, – суетой и одновременно полным безразличием. Ощущения праздника, которого я так ждала, воображая себе красивый смелый город, не случилось. Радостным было только предвкушение того, что очень скоро я увижу своего умного и доброго дядю и двоюродных брата и сестру, о которых мама мне и Ювалю рассказала по дороге.

Из Москвы мы чуть было не уехали в Калинин. Мама почему-то решила, что конечная станция должна быть в Клину, и если бы тётка-милиционерша, с которой мы сели рядом и разговорились в дороге, не толкнула её, задремавшую, в бок и не сказала, что пора выходить, то оказались бы мы в этот день не у дяди, а опять на вокзале, но уже в Калинине.

Клин с первого взгляда показался мне деревней. Был уже май, и в привокзальном скверике, облюбованном галками и тощими кошками, сосредоточилась такая же тощая и крикливая жизнь: шныряли чумазые оборванцы, по виду цыгане, женщины и подростки на подводах, перекрикивая вокзальный громкоговоритель, обсуждали новости и цены; в этой сутолоке мы расположились прямо на затоптанной траве, чтобы немного отдохнуть.

Я оглядела окрестности и нашла, что Клин только притворяется городом: ни одного многоэтажного здания не было видно с площади, а из каменных построек увидела я только крохотную часовню у самых путей да мрачного вида длинную одноэтажку из тёмного кирпича, прямо за которой и вовсе начиналась какая-то деревенская улочка. Торговли, как в других городах, в которых нам пришлось побывать по дороге в Москву, никакой не было, разве что, как подумала я, магазины и рынок этот хитрый городок спрятал в других местах.

Около нас притулился старик с корзиной, полной молодой крапивы. Несколько раз он выстреливал любопытным взглядом в нашу сторону, желая начать разговор, но не знал, наверное, с чего начать. «А что, сударыня, далеко ли живёте? – наконец решился он заговорить. – Вы вроде не из города, – значит, проездом?»

Ох ты, наша мама «сударыня»! Вот рассмешил дед.

Мама невольно улыбнулась, затем отвернулась от него, чтобы достать дядино письмо, и прочитала адрес дяди Ефима вслух:

«Клин, посёлок Майданово, дом десять, второй подъезд, спросить квартиру инженера Ефима Пресса, – читала она любопытному деду, хотя могла и вовсе не доставать письмо, потому что заучила его наизусть. – Вы не знаете, где этот посёлок?»

Дед аж расцвёл. «Да недалеко он: отсюда, не торопясь, за полчаса дойдёшь, – затараторил он и махнул рукой в левую сторону, откуда начиналась, как мы поняли, главная улица в городе. – Пройдёте по Ямской до конца, упрётесь в перекрёсток и на левую сторону перейдёте, а там всё прямо и прямо вдоль комбината, пока не увидите с другой стороны поворот на Майданово. Ну, а дальше найдёте, где ваш инженер проживает. Что, родственник ваш?» – «Родной брат. Мы к нему из эвакуации, только что с поезда, а куда идти, не знаем, – он в письме не объяснил, только адрес написал». – «Это ничего, заблудиться тут невозможно, вот он и не написал, – участливо ответил дед, поняв, кто мы. – Вот война чёртова, сколько народу побила и раскидала. А ты, дочка, радуйся, что жива и дети при тебе. Перемелется – мука будет!»

Следуя инструкции словоохотливого деда, мы действительно быстро добрались до посёлка со странным названием и разыскали дядин дом – четырёхэтажную кирпичную новостройку в окружении низеньких избушек, довоенных ещё, надо полагать. Напротив стоял длинный сарай-дровник с флигелями по обеим сторонам, в которых тоже кто-то жил. Мы поднялись на самый верх и постучались в пятнадцатую квартиру. Никаких табличек на двери не было: квартирный номер, как и у соседей, был написан мелом.

Из соседней двери высунулся мальчишка и сказал:

– Ефим Иосифович сейчас на заводе, а вам он велел передать ключи и ждать его. Он вечером будет.

Мама изумлённо спросила:

– Откуда же Ефим Иосифович узнал, что мы сегодня приедем? Я же ему в письме написала, что не знаю, когда буду.

– А он и не знал. Он вас уже две недели так ждёт.

Мы вошли, и мальчишка юркнул за нами, объяснив, что дядя велел ему показать квартиру.

Мама спросила, как его зовут. Было видно, что мальчишка важничает, хотя повода задирать нос перед нами у него не было никакого.

Он, фальцетируя безбожно в окончаниях слов, гордо ответил:

– Я Игорь, а вы – тётя Роза и Ида, а ещё Юван… или нет, – он наморщил лоб и замахал руками, вспоминая, как назвал дядя моего братца, – Юлай!

– Юваль я, – заявил обиженно брат и тут же предложил несколько сконфуженному соседу дружить.

Мальчишки и впрямь сошлись сразу, затеяв серьёзный мужской разговор про житьё-бытьё в посёлке, как будто братец мой был тут старожилом и всего лишь отлучился ненадолго по срочному делу. Я послушала их немного и поняла, что оба они из той публики, которая может трепать языками часами, дай только волю и любой смешной повод. Да ну их! Я вместе с мамой стала осматривать дядины хоромы.

Боже мой, тут и ванна имелась! Этого мы совсем не ожидали. Конечно, железная коробчонка, с двух сторон обложенная кирпичной кладкой, не шла ни в какое сравнение с большой чугунной ванной в нашей псковской квартире, но и в ней, изловчившись, можно было помыться. От кухонной печи в ванную шла труба, нагревавшая воду в титане, – роскошь неимоверная! Да мы в рай попали.

Мебели в двух комнатах почти не было. В гостиной посередине стоял круглый стол на кривых ножках, в углу была старая, видавшая виды тахта, а рядом с ней тумбочка, которая вместо дверцы закрывалась кулиской; в другом углу у окна тяжеловесная ширма огораживала место, заставленное чемоданами и корзинами. В комнатке рядом, имевшей отдельный вход из довольно просторного коридора, стояли аккуратно убранная железная кровать с тремя подушками в горку и платяной шкаф, усохший от времени до такой степени, что обе дверцы в нём закрывались не с первого раза и по-старчески кряхтели, если на них слишком сильно нажимали.

Что и говорить – мы были счастливы. Наконец-то закончились наши мытарства, наконец-то повеяло на нас обычной жизнью, не кочевой, а обещавшей постоянство и пусть скромный, но уют. Представила я себе наш ольхонский барак, отчаянную вокзальную жизнь по пути из Сибири и зажмурила глаза, дав себе слово никогда больше об этом не вспоминать.

Вечером пришёл дядя и долго стоял в обнимку с мамой, а она плакала, прижавшись к нему, словно маленькая девочка. За ужином, который мама приготовила из вялой картошки и лука, найденных в ящике под широким кухонным подоконником, взрослые сидели в молчаливом раздумье и лишь изредка перекидывались ничего не значащими словами, – они, наверное, только обдумывали, что скажут друг другу в предстоящем серьёзном разговоре. Так и вышло.

Мы вчетвером уселись на тахту. Дядя Ефим говорил медленно, растягивая иногда фразы, как будто подбирал нужные слова и боялся что-нибудь важное упустить, хотя ничего особенного мы от него не услышали. Ну, это важное мы с Ювалем пропустили, наверное, ещё и потому, что заговорил дядя сначала на языке, похожем на немецкий, а мама иногда ему коротко отвечала. Потом он перешёл на русский, предназначавшийся уже и для наших ушей.

Да, пришлось и ему лиха изведать. Как только начались первые налёты на Москву, он дома почти не появлялся: готовил завод, на который приказом по наркомату был назначен главным инженером, к эвакуации на Урал. Только перед самым отъездом он узнал от жены, что родная её сестра и оба племянника погибли, – в их дом угодило несколько фугасов, всё загорелось моментально, и никто, кто спал, не успел даже к окнам подбежать.

В октябре в столице стало особенно худо. Начались мелкие кражи в магазинах, но поначалу милиция и военные патрули смотрели на потерявших разум мешочников, как на мелкую шушеру, которую можно было разогнать выстрелами в воздух. И только когда повылезала на улицы настоящая уголовщина, стали наводить порядок: в считанные дни разбой и паникёрство прекратились, улицы очистились и замерли в непривычной тишине, словно в городе уже никто не жил. Лишь частые бомбёжки сотрясали и мучили город, по-волчьи ощетинившийся в предчувствии смертельной схватки со зверем страшнее самого лютого волка.

До сорок четвёртого года дядя с семьей был на Урале, в Свердловске, а потом, получив новое назначение, вернулся в Москву. Гибель старшего сына Володи он и тётя Анна переносили молча, отстранив своё горе от потока тяжёлой работы и личной ответственности за производство и план. «Партия приказала мне жить и работать», – так дядя сказал, очень просто, но ёмко. Ничего и нельзя было прибавить к сказанному.

Всю свою взрослую жизнь, начиная с двадцати пяти лет, он считал себя рядовым партийным бойцом, и поэтому, получив назначение в Клин, собрался привычно быстро и без малейших колебаний в душе, понимая, что приказы не обсуждаются. Поехал один, сдав квартиру на Солянке; тётя Анна с детьми, Раей и Эдиком, осталась в Москве, поселившись в коммуналке у бездетного брата. Это было временным выходом из положения. Анна решила, что до тех пор, пока детям, поступившим в институты, не дадут места в общежитии, она к мужу не переедет.

Пока дядя говорил, я разглядывала его и невольно сравнивала с мамой. Дядя был на двенадцать лет старше её, но выглядел не на свои сорок семь, а на все шестьдесят. Был он приземист, коренаст и лысоват и больше походил на какого-нибудь управдома, чем на начальника огромного производства. Простые черты чуть полноватого лица настолько контрастировали с яркой красотой мамы, что поневоле мне подумалось: а родные ли они брат и сестра?

Конечно, родные. В одной семье могут быть красавцы и совершенно невзрачные личности. Природа иной раз ужасно насмешлива.

ХХХ

Мы понемногу начали обживаться на новом месте. Оказалось, что дядя работает на военном производстве, поэтому строгости на нём были неимоверные. Комбинат был номерной, продукция, соответственно, секретной, а оклады и зарплаты выше, чем во всяких мелких лавочках в городе. Он получал полторы тысячи, но толку от них всё равно было мало: половину съедали обязательные займы и всякие добровольные взносы, дрова, керосин и плата за квартиру подводили под ноль треть из остававшегося, да нас было три рта в довесок; к тому же надо было помогать и своей семье, которая тоже не шиковала. Давали, правда, ему как специалисту заводской паёк, и иногда он приносил в дом даже мясо: помню, это была печёнка, которую дядя целым куском бросал почему-то не на сковородку, а на угли в печке, отчего она моментально закипала и темнела, шипя, как потревоженная змея, которую палкой выгоняли из травы. Только спустя месяц мама выяснила суть этого рецепта. Оказалось, что в дядином хозяйстве просто не было сковородки. Вот смеху-то было!

Подступал к середине второй голодный послевоенный год, который многие, по слухам, ползавшим по посёлку, просто не пережили. Несколько человек, наевшись незрелой ягоды и яблок, умерли. Сказали, что они не справились с отравлением, но это было сомнительно. Скорее всего, на тот свет они отправились по причине лютого голода, поселившегося в округе; он дурным серпом жал слабых и увечных или же забирал тех, кто не смог найти работу. Нам, выходит, крупно повезло: мы были на попечении дяди, который имел твёрдый доход.

С хлебом была совсем беда, как, впрочем, и со всем остальным, и мама заявила в начале июня, что больше сидеть дома, считая капустные листы, не собирается.

– Погоди ты, Паша Ангелина, успеешь ещё все рекорды побить, наработаешься, – ответил ей дядя.

– Может быть, ты объяснишь мне, что за причина сидеть у тебя на шее? – вскипела мама.

– Объясню, конечно, объясню! Только ты сама раньше не взорвись от перегрева. А то видишь – уже и пар пошёл.

– Так. Давай излагай, дорогой Ефим, только без фантазий. Я тебе не какая-нибудь деревенщина из Лодзи, перед которой пьяный ксёндз себя апостолом объявил.

– Прописки одной мало, чтобы на комбинат устроиться, – начал он терпеливо объяснять, – тебя должен ещё проверить особый отдел. Без его разрешения у нас даже в уборщицы не возьмут.

– Особый отдел? Что это ещё такое?

– Ну, незачем тебе это знать. Ты же умная у меня, Розочка. Вспомни одну нашу историю перед войной и вопросов таких больше не задавай.

Я видела, как после дядиных слов вдруг побледнела мама, и решила, что она просто злится на него из-за своего вынужденного безделья и нашего общего безденежья.

Она постаралась быстро избавиться от выражения тревоги, тенью лёгшего на её прекрасное лицо и означавшего какие-то горькие моменты прошлого, о которых я ничего не знала и которые, видимо, до сих пор терзали её. Ей это удалось.

– Сколько же ждать, Ефим? И потом, почему ты только сейчас мне сказал об этом? Я сразу бы и пошла в отдел кадров, чтобы быстрее всякие проверки пройти.

После этих слов уже дядя вскипел.

– Да пойми ты, дурочка, что твой брат не слесарем там числится, а в руководящем составе! – стал он маме вдалбливать вещи, казавшиеся ему очевидными. – Если ты сама попрёшься на завод, то у меня могут быть неприятности, да ещё какие!

И начал он с другого конца вести, не с такого обидного для мамы, как думалось ему, – ведь он сначала изложил только видимые причины затянувшегося её безделья.

Оказывается, в анкете он указал только свою семью, а про родственников написал, что ничего не знает о них с начала войны, что было чистой правдой. Но вот беда: как только дядя узнал, что мы живы, так сразу и нужно было в эту особую контору идти, чтобы сообщить о нашедшейся родне. А он просто забыл об этом. Ну да ладно, это дело поправимое. Сейчас пустят новое производство и будут срочно людей набирать. Вот тогда дядя и пойдёт к особистам, чтоб им пусто было, дармоедам.

Сказав последние неосторожные слова, дядя усадил меня рядом с собой и виновато попросил никому об этом разговоре не говорить, даже Ювалю, который где-то на улице шлялся.

Господи, да о чём он просит! Уж не такая я и маленькая, чтобы не понимать, что не обо всём нужно докладывать кому ни попадя.

Да, я не маленькая. Мне уже тринадцать лет, слава богу, и похоже, надо радоваться, что жизнь начала меня учить очень рано, и учить не в нежных объятиях и беззаботности, а показывая, совершенно не стесняясь, и страшное, и прекрасное, что может быть в человеке.

ХХХ

Дядя сделал нам подарок: притащил на кухню непонятного назначения квадратную железную штукенцию, снабжённую двумя баллонами, один из которых был с дырками и помещался в раме, а другой торчал сбоку. Назвал он это страшилище керогазом.

– Вот, – заявил он важно, – теперь не нужно чайник и кастрюли в печь засовывать. Повернул ручку, зажег фитиль, и – вуаля! – обед готов.

– Какое ещё «вуаля»? Ефим, а мы не взорвёмся от этой штуки? Уж больно страшная она, – встревожилась мама.

Никак она не разделяла дядину радость.

– Роза, не убегай от прогресса, лучше постарайся хотя бы не сильно от него отстать. Ты что, никогда керогаз не видела? Темнота!

– Ох ты господи, смотрите на него! Ты не умничай, а лучше покажи, как эта штука работает. И много она масла жрёт?

1
...
...
10