Но, как выясняется из дальнейшего, эти слова тоже не следует без оговорок принимать за чистую монету: трудно поверить, будто Торндайк случайно наткнулся на резиденцию фюрера, а не искал ее специально. Такая случайность все‐таки маловероятна. Однако складывается впечатление, что мысль об убийстве появляется у него только в тот миг, когда он увидел Гитлера и понял, кто именно взят им на мушку. А может, и нет. В любом случае эта мысль возникла у Торндайка далеко не сразу. После холостого выстрела, после щелчка незаряженной винтовки и после того, как охотник сделал прощальный жест, коснувшись рукой полей своей шляпы и весело рассмеявшись, он вроде бы и вправду решил убраться оттуда подобру-поздорову, как поступил бы человек, который выполнил свой план и которому больше нечего делать здесь, неподалеку от знаменитой резиденции в Берхтесгадене. Но вдруг выражение его лица меняется, становится строгим, серьезным и более решительным (не слишком, а лишь более), чем раньше, словно до него доходит, что времени у него в обрез. Впечатление такое, что именно в тот миг он начинает понимать: то, что до сих пор было лишь репетицией, игрой, развлечением и данью охотничьему азарту, можно превратить в реальность и тем самым изменить ход событий. От его руки и движения пальца зависит, окажет он или нет огромную услугу своей стране, да и целой половине мира, хотя 29 июля 1939 года еще никто и вообразить не мог, насколько огромной стала бы эта услуга. А что случится потом с ним самим, не имеет значения, ведь он вряд ли сумеет скрыться и наверняка погибнет. И вот тогда Торндайк заряжает винтовку, вставляет патрон в патронник, всего один, так как не сомневается, что легко попадет в цель и не промажет, то есть второй выстрел не понадобится. Он снова гладит пальцем спусковой крючок и готов нажать на него – что на сей раз имело бы явные последствия как для него самого, так и для истории. Один лишь миг – и фюрер будет мертв, будет лежать в луже крови, будет стерт с лица земли, которую готов вот-вот покорить и разрушить, он будет валяться на полу, как никчемный мусор, грязный хлам, обычный труп. И его выкинут вон, как выкидывают дохлую кошку с выпущенными кишками. До чего же ничтожно расстояние между “все” и “ничто”, между свирепой жизнью и смертью, между страхом и милосердием.
Я не читал романа, по которому был снят фильм, но из фильма мы так и не узнаем, какой была истинная цель у охотника Торндайка, поскольку сделанным считается лишь сделанное, доведенное до конца, когда итог очевиден и необратим. И вот тут с дерева падает лист – прямо на прицел. Пиджон досадливо смахивает его, на миг отведя глаз, и принимает прежнюю позу. Он должен снова прицелиться в Гитлера, должен снова отчетливо увидеть его, навести на него перекрестие прицела. Если в расчет вкрадется хотя бы небольшая ошибка, фюрер останется целым и невредимым, будет строить свои зловещие планы и плести свои интриги. Но Торндайк опоздал – одного упавшего листочка оказалось достаточно, чтобы время остановилось: охранник уже обнаружил охотника и бросился на него – а единственная пуля улетела невесть куда, пока эти двое дрались.
А кто на месте Торндайка повел бы себя иначе, кто бы не испытал сомнений, поглаживая спусковой крючок и чувствуя соблазн хладнокровно выстрелить? “Да, всего лишь убийство…” – написал классик, лишая подобный поступок особого значения[2]. Кто повел бы себя иначе, если бы в 1939 году смог прицелиться в грудь Гитлера – по чистой случайности или намеренно, после долгих поисков? И если бы произошло это гораздо раньше и в реальной жизни, а не в фильме Фрица Ланга.
Фридрих Рек-Маллечевен никогда не был леваком, как не был ни евреем, ни цыганом, ни гомосексуалом. От двух браков у него было шестеро сыновей и дочка. Он родился в 1884 году (то есть был на пять лет старше Гитлера) в семье прусского политика и землевладельца. Фридрих изучал медицину в Инсбруке, затем служил офицером в прусской армии, но из‐за диабета оставил военную карьеру. Недолгое время был судовым врачом и плавал в американских водах. Переехал в Штутгарт, где занялся журналистикой и театральной критикой, позднее поселился в окрестностях Мюнхена. Начал писать приключенческие романы для детей, и один из них, “Бомбы над Монте-Карло”, был настолько популярен, что его четырежды экранизировали. Судя по всему, Рек-Маллечевен слыл человеком довольно уравновешенным, не склонным ни к протестам, ни к подрывной деятельности. Но был достаточно образованным и достаточно здравомыслящим, чтобы презирать и ненавидеть нацистов и Гитлера, как только они стали открыто заявлять о себе. В мае 1936 года он начал вести секретный дневник и вел до октября 1944‐го, хотя уже с 1937‐го из осторожности прятал его в лесу и часто менял место тайника, опасаясь слежки, ведь если бы власти обнаружили дневник, это наверняка стоило бы автору жизни. Записи Река-Маллечевена опубликовали лишь в 1947 году, уже после его смерти, под названием “Дневник отчаявшегося”, но тогда на немецком языке он прошел почти незамеченным – наверное, было еще рано для таких воспоминаний о совсем недавних событиях. Почти двадцать лет спустя, в 1966‐м, его переиздали в мягкой обложке, а в 1970‐м перевели на английский (Diary of a Desperate Man), по‐английски я этот текст и прочел.
Рек-Маллечевен называл нацистов “ордой свирепых обезьян”, чувствовал себя их пленником и, хотя в 1933 году стал католиком, признавался, что все его существо пропитано ненавистью: “Скоро пойдет пятый год моей жизни в этом болоте. Больше сорока двух месяцев все мысли мои дышали ненавистью, я ложился спать с ненавистью в сердце, мне снилась ненависть, и я просыпался с ненавистью”. Рек-Маллечевен четыре раза видел Гитлера воочию. Однажды – “за стеной охранников”, и тогда фюрер показался ему не человеческим существом, а “фигурой, вышедшей из сказок про привидения, настоящим Князем Тьмы”. В следующий раз, увидев его “сальные волосы, падающие на лицо, пока он разглагольствовал” в какой‐то пивной, не давая автору дневника спокойно съесть сардельку и котлету, Рек решил, что “у фюрера вид человека, который пытается соблазнить повариху”, и человека “безнадежно глупого”. Уходя, Гитлер кивком попрощался с ним. И теперь был похож на “официанта, который украдкой принимает чаевые, быстро пряча их в кулак”. Его глаза, “унылые и черные, как у рыбы”, автор сравнил с “двумя сушеными сливами, вдавленными в круглое как луна лицо цвета какой‐то серой студенистой мерзости”. Но впервые Рек наблюдал Гитлера намного раньше, примерно в 1920‐м, в частном доме, куда тот заявился, по сути, без приглашения (вместе со своими дружками), где произнес пылкую речь и где сразу после ухода незваного оратора (слуги очень переживали, решив, что кричит он на хозяев дома и готов кинуться на них с кулаками) пришлось спешно открывать окна, чтобы свежий воздух рассеял “ощущение опасности и гнетущего напряжения”. По словам Река, “впечатление было такое, будто помещение отравлено не только запахом грязного тела… но и чем‐то более опасным: грязной сутью человеческой чудовищности”. Несмотря на фантастически стремительный взлет фюрера за те двадцать лет, что прошли между первой их встречей и последней, Рек писал: “Мое отношение к нему осталось неизменным. В фюрере и на самом деле нет ничего приятного, и он ненавидит самого себя”.
Последняя цитата, как и предыдущая, относится к записи от 11 августа 1936 года (эта дата отмечена многими событиями), и в ней Рек-Маллечевен вспоминает 1932 год, когда он сидел в мюнхенской “Остерии Бавария”, куда Гитлер пришел, как ни странно, один, без своих обычных телохранителей-головорезов (к тому времени он уже стал знаменитостью), пересек зал и сел за столик, соседний с тем, который занимали Рек и его друг Мюкке. Заметив, что они неодобрительно поглядывают на него, Гитлер рассердился, “и на лице его вспыхнула досада, как у мелкого чиновника, который отважился заглянуть в заведение, куда обычно не ходит, но теперь, коль уж он здесь оказался и платит деньги, требовал, чтобы его обслуживали и относились к нему так же, как к постоянным клиентам”. В том сентябре на улицах было уже небезопасно, добавляет Рек, и поэтому он, отправляясь в город, всегда имел при себе заряженный пистолет. И вот этот убежденный католик, мирный отец семерых детей, автор детских и юношеских книг, образованный буржуа и человек северного темперамента пишет недрогнувшей рукой следующее: “В почти пустом ресторане я мог легко выстрелить в него. Если бы хоть в малой степени догадывался, какую роль этот мерзавец будет играть и сколько лет страданий он нам принесет, я сделал бы это не задумываясь. Но он казался мне едва ли не персонажем комиксов, и поэтому я не выстрелил”.
Одиннадцатого августа 1936 года Рек видел еще мало страданий и ужасов по сравнению с теми, которые обрушились на мир позднее, и тем не менее он думает, что без колебаний и хладнокровно пристрелил бы этого карикатурного человечка, если бы знал тогда то, что узнал четыре года спустя, за восемь с небольшим лет до своей смерти в концлагере Дахау. И когда Гитлер был уже совершенно вне его досягаемости, как и вне досягаемости любого смертного, Рек, рассуждая об упущенной в “Остерии Бавария” возможности, записывает в своем дневнике пророческие слова: “Это ничему бы не помогло, в любом случае ничему: суд Всевышнего уже назначил нам эти страдания. Если бы в тот час я схватил Гитлера и накрепко привязал к рельсам на железной дороге, поезд сошел бы с путей, не дойдя до него. Ходит много слухов о попытках убить его. Попытки проваливаются и будут проваливаться. Вот уже много лет (на этой земле торжествующих демонов) Господь Бог, наверное, спит”. Надо полагать, консервативно настроенный христианин должен был дойти до крайней степени отчаяния, чтобы бросить в лицо Богу обвинение в том, что Он не помог людям уничтожить одно из Его творений, не дожидаясь Страшного суда. Что Он не допустил убийства – да что там не допустил! – не помог совершиться убийству в нужное время.
Река-Маллечевена, чьи предки, как он утверждал, на протяжении многих поколений были военными, арестовали 11 октября 1944 года, обвинив “в подрыве морального духа вооруженных сил”, поскольку он, сославшись на грудную жабу, избежал призыва в фольксштурм (наряду с подростками и стариками), народное ополчение, созданное, по словам Геббельса, для отражения натиска русских на востоке (такое уклонение каралось казнью на гильотине), а еще ответил “Слава Господу!” вместо обязательного “Хайль Гитлер!” (даже проститутки были обязаны выкрикнуть это дважды в течение своего сеанса – в самом начале и под конец, изображая оргазм). Обвинили Река и еще в каких‐то опаснейших пустяках. Несколько дней он просидел в тюрьме, ожидая худшего, но после фиктивного слушания дела был освобожден благодаря необъяснимому заступничеству некоего генерала СС, который, будучи на десять лет младше, лишь мягко пожурил его (Реку уже исполнилось шестьдесят) и которого Рек в своих последних записях называет “генерал Дтл”. Рек вернулся домой и успел описать в дневнике свой тюремный опыт.
Снова его арестовали 31 декабря, и теперь обвинение звучало еще более гротескно: “оскорбление немецкой валюты”. Видимо, поводом стало письмо к издателю, в котором Рек жаловался, что из‐за высокой инфляции его авторские гонорары значительно обесценились. На сей раз таинственный “генерал Дтл” не появился и не помог арестованному выйти на свободу, а 9 января Река отправили в Дахау, где бушевали эпидемии и где он очень скоро заболел. Некий голландский узник, сидевший вместе с ним, оставил воспоминания, описав Река как жалкого и растерянного старика, издерганного и ослабевшего от голода, которого ничему не научили пережитые им события. У меня в памяти накрепко засела банальная подробность – из тех, что почему‐то лучше запоминаются: Рек был одет в коротковатые брюки и итальянскую военную куртку зеленого цвета без одного рукава.
В свидетельстве о смерти говорится, что Фридрих Рек умер от тифа 16 февраля, но, согласно другим источникам, на самом деле в этот день его убили выстрелом в затылок, и, возможно, это была та самая пуля, которую сам Рек в сентябре 1932 года не истратил на мерзавца, похожего на мелкого чиновника. Тогда проголодавшийся Гитлер от выстрела спасся – вероятно, потому что показался слишком карикатурным персонажем его возможному палачу, недальновидному и снисходительному.
Нельзя быть недальновидным и снисходительным, нельзя упускать удачный случай, поскольку другой, как правило, уже вряд ли представится, и не исключено, что ты жизнью заплатишь за свою совестливость, или за свои сомнения, или за жалость, или за боязнь получить несмываемое клеймо: “однажды я совершил убийство”; в идеале хорошо было бы уметь заглядывать в будущее и заранее узнавать, что когда‐нибудь совершит и кем станет тот или иной человек. Но если мы так мало знаем даже о том, что уже произошло, как поверить мутным предвидениям? А раз Рек-Маллечевен не решился выстрелить в фюрера в ресторане, то уж тем более не был бы способен убить австрийского мальчишку по имени Адольф у дверей школы в Штайре, училища в Линце или, когда тот еще и в школу не ходил, швырнуть в реку в крепко завязанном мешке, набитом камнями, – как поступают с ненужными котятами, – или придушить подушкой в колыбели в Браунау, где тот родился. Рек-Маллечевен не был бы на такое способен, даже если бы ему подвернулся подобный шанс и если бы он, естественно, был гораздо старше. Нет, такое ему и в голову не пришло бы, какие бы знаки ни посылали ему небеса и сколь полную картину грядущего ни нарисовал бы ему Всевышний. Убить мальчишку или младенца из крошечного австрийского городка на границе с Германией, откуда этому мальчишке или младенцу и выбраться‐то будет нелегко; убить, ссылаясь на то, что, выжив, тот уничтожит миллионы, завоюет и зальет кровью огромные территории, – задумай Рек такое, все приняли бы его за сумасшедшего, или за религиозного фанатика, или за маньяка-душегуба, да он и сам бы так решил, несмотря на открывшуюся ему картину и надежное знание того, какие жуткие вещи вызревают внутри у этого невинного ребенка и какую кашу он заварит, оказавшись в Мюнхене, Нюрнберге и Берлине.
Однако теперь‐то нам уже очевидно, что в убийстве нет ничего из ряда вон выходящего, трудного и беззаконного, если известно, какие преступления этот человек совершил или способен совершить, от скольких бед будут избавлены люди, сколько невинных жизней можно спасти благодаря одному-единственному выстрелу, одной петле или трем ножевым ударам: несколько секунд – и готово, кончено, сделано, а жизнь продолжается – жизнь почти всегда продолжается; иногда таких упреждающих мер хватает надолго, ведь полностью ничто и никогда не останавливается; бывают случаи, когда люди с облегчением переводят дух и сделанное одобряют, понимая, что с их плеч сняли чудовищный груз, люди испытывают благодарность и ликуют, получив свободу ценой убийства, – иными словами, они хотя бы на время почувствуют себя счастливыми.
И все равно – трудно сделать первый шаг: ни Торндайк в истории выдуманной, ни Рек в истории реальной в нужный момент не нажали на спусковой крючок, хотя оба уже хорошо знали, что могут уничтожить нечто ужасное и безумное, нечто смердящее и гнилое – с “круглым как луна лицом цвета какой‐то серой студенистой мерзости, воплощение кошмара и зла”. Да, они это понимали, но ведь еще не случилось самого худшего, невообразимо худшего. Мы никогда не учимся на ошибках: надо, чтобы зло перешло все границы, – и только тогда мы рискнем начать действовать; надо, чтобы кошмар стал необратимым, – и только тогда мы примем решение; нам надо увидеть поднятый топор или топор, чье лезвие уже падает на людские шеи, – и только тогда мы осознаем, что пора уничтожить тех, кто держит топоры в руках, доказать, что те, кто казались палачами, – они и на самом деле палачи, а их жертвами неизбежно станем мы сами. То, что еще не произошло, вроде как не заслуживает внимания и не внушает страха, и мало что значат прогнозы и неотвратимость преступлений, ведь никто никогда не слушал пророков, нам нужны доказательства в виде кошмарных фактов, когда уже поздно что‐то предпринимать, когда нельзя ничего исправить и повернуть ход событий вспять.
Вот тогда, как это ни абсурдно, вспоминают о наказании или мести, хотя решиться на них еще труднее и они имеют совсем иную окраску, поскольку речь идет уже не о предотвращении грядущих бед или гнусностей, что в огромной степени помогает оправдать убийство, то есть сам акт убийства (помогает уверенность, что ты предотвращаешь рецидив, повторение, останавливаешь новые трагедии). Правда, тут возможен и другой вариант: а вдруг тот, кто совершил преступление, предательство или выдал своих соратников, впредь не намерен никому и никогда причинять зла; вдруг он больше не опасен, а в прошлом действовал под влиянием страха или помутнения рассудка, слепо идя у кого‐то на поводу, то есть жестокость не была свойственна ему изначально? Если речь идет о мести, убивать заставляют принцип око за око, жгучая ненависть, гнев или нестерпимая боль; если же речь идет о наказании, то это скорее расчетливое предупреждение для других: терпеть подобное впредь мы не намерены. Так действует мафия, никогда не прощающая даже мелких прегрешений и долгов, чтобы не создавался прецедент, чтобы все понимали, что подчиняться следует беспрекословно, нельзя врать, нельзя предавать, нельзя воровать у своих – мафию надо бояться. И точно так же, по сути, действуют государство и государственное правосудие, но они, как правило, все‐таки соблюдают узаконенный ритуал и узаконенные церемонии, хотя иногда ими пренебрегают – в крайнем случае, когда все нужно провернуть в тайне. Суд выносит приговор тому, кто уже совершил преступления, и тем самым предупреждает других о неотвратимости кары.
Я получил задание именно такого рода – наказать или отомстить, а вовсе не предотвратить некое единичное преступление или крупный теракт (по крайней мере в ближайшее время ничего подобного не ожидалось), и поэтому мне было так трудно его выполнить. Если в данном случае речь и шла о мести, то ничего личного я бы в нее не вкладывал. Я получил задание, вернее приказ – а в структурах, построенных на строгой иерархии, приказы привыкаешь выполнять без обсуждения: с самого начала службы ты готов к этому, какие бы сомнения или даже отвращение приказ у тебя ни вызывал (ты в праве и то и другое чувствовать, но ни в коем случае не должен демонстрировать свои чувства и делиться ими с кем‐то). Сегодня многие, оглядываясь назад, с беспечной легкостью судят самого мелкого из пехотинцев, не понимая или не считая нужным подумать, что стало бы с этими пехотинцами, откажись они выполнять приказы. Любого постигла бы не менее жестокая участь, чем их предполагаемых противников, особенно во время войны, а на место бунтовщика мгновенно поставили бы другого, и другой выполнил бы задание, то есть результат получился бы тот же. Бывают смерти, которые уже “предрешены” на небесах, а может, и в преисподней, как сказал Рек-Маллечевен о страданиях немцев. В периоды мира – или перемирия – легко высокомерно изрекать из настоящего, которое с презрением взирает на любое прошлое, из “сейчас”, которое считает себя лучше любого “прежде”: “А вот я бы отказался это делать, я бы взбунтовался”, – и чувствовать себя честным и порядочным. Легко осуждать и клеймить позором того, кто накинул на другого удавку, нажал на спусковой крючок или пустил в ход нож, но люди не желают задуматься, а кем был убитый и сколько невинных жизней такое убийство спасло или сколько невинных погибло по его указке, после его пылких речей и злобных проповедей (такие типы, как правило, сами рук в крови не марают, а грязную работу перекладывают на своих верных приверженцев, на тех, кому по капле вводят в душу яд, а этого достаточно, чтобы заставить их действовать и совершать дикие преступления). Правда, не все и не всегда рассуждают именно так.
О проекте
О подписке
Другие проекты