Читать книгу «Симулякр» онлайн полностью📖 — Григория Викторовича Ряжского — MyBook.
image
cover



            



      

Так и уехали мы в тот год с Волги до срока: я – Гарькой-грузинцОм, он – Киркой-Гитлеркапутиным, получив это почётное звание за особые заслуги в побивании не камнями, но жёстко насаженными на жилистые руки кулаками под тихий свет пламени свечного фитилька.

Потом, в 87-м, кажется, Кирилл двинул куда-то то ли в юристы, то ли в спортсмены. Помню, много ещё рассуждал про разведчиков, так и сяк прикидывал. Говорил, самое оно, дело верное и за родину. Только не возьмут, наверно, мордой не сгожусь: им невидные нужны, чтоб в толпе затереться, если что. А я вон какой приметный, с лицом и повадками зверя. И ржал.

В ту пору так и не узнал я, куда он конкретно прибился, к чему. Кирка вообще с самого начала нашей дружбы имел структуру довольно грубую, не до конца понятную, и думаю, даже самое странное его решение меня бы не удивило. Но и вряд ли отвергло бы – даже если он и на самом деле в какой-нибудь КГБ угодил по недоразумению.

Так или иначе, но в наших отношениях возникла пауза, временная и вполне объяснимая. Тем более что и сам я в это время, став студентом, будущим актёром театра и кино, уже, считай, летал в иных мирах, в неведомых ранее эмпириях, уплывая в моря далёкие, океаны глубокие. Тогда я не знал ещё, что не выплыву, что, поскользнувшись в первой же луже, так до правильных глубин и не доберусь, а буду лишь скрести ладонями по мелкому дну, мешая себе стёртыми в кровь коленками и вечно думая о нехватке в моём организме левой почки. Другая, правая, пока что качала и очищала то, что чистить надлежит. Однако вердикт был малоутешительный – это вопрос времени и возможностей: как организма, так и личных. Ну вы же понимаете, при одной здоровой почке запас прочности – вполовину от нужного. А уж при одной дурной – что тут вообще говорить.

Снег закончился так же внезапно, как и начался, но только не унёс с собой боли в грудине. Я повернул налево и, едва волоча ноги, двинул по Спартаковской в сторону Нижней Красносельской. Успел подумать, одолевая последний, самый тяжёлый отрезок пути, что Спартак, скорее всего – «ихний», то есть «наш», в том смысле, что «свой», признанно авторитетный, поскольку освободитель и борец. Как, наверное, и Нижняя Красносельская – в названии этом явно поселены красные, приятные власти нотки. Да и «село» уже само по себе ароматит, сигналя всякому классово близким смыслом, и потому с моей родной улицей им придётся, видно, погодить, дав мне ещё пошагать по ней неперелицованной до тех пор, пока очередной героический назначенец не восполнит пустозвонким именем нехватку топонимики в когда-то любимом мною городе. Или если не вернут того-другого урода из списка прежних властительных именитостей.

Дома оказалось так же тоскливо, как и в сугробе, где я ухитрился побывать дважды за один вечер, каждый раз утыкаясь обнажённой головой в рыхлую снежную корку. Первый раз это имело место по собственной воле, а точнее, в силу моего же полного безволия, к которому я вплотную приблизился к своим тридцати трём христовым оборотам. Второй раз – в принудительном порядке, и это было обидно, хотя и терпимо. Но и уехать нельзя, Капутин перекрыл свободные выходы, подправив конституцию, – точно также, как и ввёл выездную визу и ограничил входы, заведя систему въезда в страну на строго персональное рассмотрение. Типа наказал граждан родиной. Мы-то думали, идиоты, что власть, какая ни приди, поднаторела в делах людских, нюхнула собственного пороху, и если не полная дура, то научилась мало-мальски опасаться площадных волнений, живого слова, критического отзвука мирового сообщества и всякое такое. В общем, вот вам бог, а вот парадное выходное отверстие – валите, мол, куда и как сумеете, берите воли сколько переварите, но только вне пределов: буяньте «за», ревите «против», меняйте империю с хлебом и квасом на такую же, но только с соевой колбасой и зловонной пепси из пожарного гидранта – переживём и отряхнёмся!

Ан нет, выкуси – «этот» порешил иначе, мой пионерский друг. Умён. Понял, что неволя мучительна, и ничто так не управляет душой человека, как поиск выхода. А там, где выход, уже уготовлен тупик, как и раньше, но по новому закону. На то воля его Госсовета, какой сам же и назначал. Мучайтесь, злитесь, негодуйте. И остывайте постепенно, братья унд сёстры, пересаживайтесь на родимые ВАЗы, влезайте в отечественный драп, выращивайте злой лучок, пишите стихи про родину, тащите шифер со складов, поленья с лесов, гвозди и колбасу – с местных производств, образовывайте деток в родных институциях и восстановленных ПТУ. Ничего, проживём. Вы же злобствуйте, господа, – глядишь, в ней же сами и утонете, в злобной жиже дурных заблуждений. Деспот и тиран чем отличаются от жёсткого лидера нации? А тем, что помимо пользы получают ещё и попутное удовольствие от мучений собственных подданных. А лидер – что? Лидер, как правило, мучается сам, хотя вред от него такой же настоящий, живой и не придуманный.

Ну а тогда, в счастливом промежутке между путчем 91-го и днём моего изгнания из Гитиса, незадолго до отбытия в Новозыбков в электротехническую роту электризуемых заграждений, где меня и отмудохали до потери левой почки, мы сидели с друзьями в одном из первых кооперативных ресторанов «Сергей», что размещался в роскошно обставленном подвале на Камергерском, ныне – переулке Демьяна Бедного. Выпивали и не верили себе.

– Смотрите, друзья, – говорил я товарищам моим, подкладывая и подливая, – раньше в этот подвал свозили покалеченную тару со всего центра, сам видал. Потом завозили доски, её же починять. Но всякий раз спустя полгода-год то и другое, окончательно догнившее и никому не нужное, вывозили прочь. И всё это для того, чтобы через какое-то время вновь наполнить подвал хламом и отбросом жизни. И снова вывезти, и бросить. В лучшем случае сжечь. И так годами, повсеместно и неустанно. И все были довольны, заметьте. А теперь тут «Сергей». И все мы. И сейчас нам принесут грибной суп и, заметьте, не из сыроежек, и сметана будет неразбавленной, это точно.

– И чего? – равнодушно пожал плечами кто-то из своих, друг друзей. Кажется, Хорьков. И вроде, Владик. – Те ведь были довольны, которые свозили-вывозили, к тому же при зарплате. Но и эти, – он обвёл рукой зал, – то есть мы с вами, тоже ведь вполне удовлетворены, правда? Хотя, если посчитать, суп-то золотой окажется, в прямом смысле. Но мы-то с вами не рабы, рабы-то не мы. Мы же не станем мастерить калькуляций, мы выше мелочей, потому что впереди маячит будущее, и мы не хотим знать, как станем с ним бороться.

– В смысле? – не понял я. – Считаешь, нет особой разницы?

– Считаю, толку не будет, – пожал плечами друг моих друзей Хорьков. -На самом деле разницы, в общем, никакой, если говорить о массах, о народе, о толпе. Счастье народа – понятие очень и очень относительное. А вот конкретная удача и процветание каждого – вещь поинтересней, если не возражаете, но тут работают совсем иные законы, порой вовсе не связанные с общим благом. Я, братцы, мои, кто не в курсе, в спецорганах какое-то время послужил. Очень скажу я вам, отрезвляет, хотя я там и не совсем прямым делом занимался. Но даже в этом случае считываешь окружающий мир с таких любопытных ракурсов, что мало не покажется.

– Когда же ты успел? – удивился я. – Тебе лет-то сколько?

Мы уже прилично набрались, но плюнули, раз такое дело, и налили ещё, под интересный разговор.

– Ну постарше, постарше… – добродушно признал Хорьков, – потому, наверно, и возникаю.

– А сейчас чего делаешь? – поинтересовался я, – как ловишь счастье своё, через что?

– Ну пока в рекла-а-аме…– задумчиво протянул Хорьков, – возглавляю Агентство рыночных коммуникаций. Кадры ещё люблю. Как принцип. И как оружие. А ещё как способ и, главное, как основная задача. – Он махнул свою рюмку, но лишь наполовину. Поставил, задумчиво покачал головой, таинственно вздохнул. – Ну а через какое-то время, думаю, создам Объединение рыночно-кредитных организаций. Или что-то в этом роде – как-то так или около. Хотя – повторюсь – лучше б всего этого не было, пацаны, богом клянусь, как поэт, честное слово. Мы же немного не так слышим, верите? – Теперь мне уже казалось, что всё это время, проведённое с нами в подвале, он прислушивался: не слишком заметно, но прицельно, рассчитывая выловить нечто своё, едва уловимое. Хорьков же лишь обречённо махнул рукой и медленно выцедил отставленное. И пояснил: – А перевернуть мир обратно, вернуть его к естественному истоку – лишь выиграем все, но только никто этого не понимает, ну просто совсем, ну вообще никак.

– Так ты что, и стихи пишешь? – пьяно изумился я, втайне надеясь, что рифмует он лишь проходное говно, и скорей всего полное.

– Я поэт, Гарик, – подтвердил Хорьков, – и потому, разумеется, пишу. И песни заодно. Только не печатаю, отвлекает от задачи. И не исполняю. Потому что постоянно взвешиваю, считаю, обнуляю. А потом заново калькулирую, а по результату отбираю. И решаю, как с этим быть. Так устроен успех, понимаешь? И любое искусство в нём на предпоследнем месте. Кроме искусства расставлять фигуры, используя нечётко прописанные законы.

– И кто же на последнем? – нетрезво воткнулся в разговор кто-то из наших. И громко икнул.

– На последнем – ваши иллюзии, – объяснил Хорьков и трезвым взором глянул на часы, – И наши общие заблуждения. Или, может, только ваши. Мои – несколько иного свойства, не связанные с привычным образом морали. И это не саморазоблачение, братцы, это всего лишь иная философия жизни. Жизни и судьбы, как у Гроссмана, но без крови и без войны.

– А почитать можешь? – я уже не мог успокоиться, потому что что-то было не так, как я ждал, как должно быть по совести, по логике. По уму. Что-то не сходилось, разламывалось, не собиралось в удобопонятную картину обновлённой жизни с прицелом на необратимое счастье. Потому что один мой друг привёл другого, Хорькова, и тот всё поломал парой мимоходом брошенных фраз, упавших на незанятое место, то самое, где не хватало почки. На пустующую полость внутри прочей моей пустоты.

Хорёк встал, помолчал. Начал сдержанно, но ближе к середине не выдержал, ушёл в распев, заметно посветлев лицом. Включился, заработал внутренний механизм, теперь уже неостановимый, и в эту секунду меня посетила смутная догадка, что этот человек лукавит. Если даже просто не откровенно врёт, всё про всё, используя добрые русские слова и манипулируя сознанием доверчивого, расположенного к нему слушателя. Например, меня. Да и остальных, таких же как я, не сильно вовлечённых в лукавые игры с совестью.

А стихи эти, какими Хорь одарил пьяную компанию нормальных мужиков, просто убили, насмерть. В этом и состояла, как я догадался уже потом, великая ложь – та самая, что чаще не выглядит обманом. Хочешь контролировать людей – лги им. Лги беззаветно, лги как можно больше, лги со вкусом. И лучше, если ложь будет мутной и сладкой ушам твоим, милой сердцу, спасительной душе, потому что жизнь как текла, так и течёт, размывая следы, но только эта ложь, придуманная во спасенье, вновь наделает их, натопчет для тебя новых, глубоких, как шахта с неразведанным горизонтом, высоких, как извечно безоблачный космос. Я ведь чую её, хоть по-актёрски и бездарен, настоящую поэзию, ту самую, за какую, если что, можно и туда, где ни дна у ямы, ни крышки у неба.

Время бездарное, тлен и рассадники,

Только не пой, только не пой,

В двери стучат, это вражьи посланники,

Видно, за мной, видно, за мной.

Всё, не успел, но не стоит задумчиво

Ладить петлю, ладить петлю,

Выйду и путь освещу себе лучиком,

Свет намолю, свет намолю,

Пусть они злятся, пугают, хохочут,

Точат свой нож, точат свой нож,

Я оторвусь, я найду этой ночью

Правду и ложь, правду и ложь.

Буду бежать, без оглядки, без роздыха,

Лишь бы успеть, лишь бы успеть,

Только хватило бы силы и воздуха

Хоть бы на треть, хоть бы на треть.

В прошлом останутся грех и сомнения,

Дом и друзья, дом и друзья,

В небе увидишь ты след от парения,

Это был я, это был я…

Из дневника Киры Капутина, ученика средней школы Рабочего Посёлка.

Сегодня мама сказала, что она мне плохая мать, но зато хороший отец. А я это уже знал. Она там у себя на высоте, а только мне за неё не страшно, потому что говорит, это привычка. Я один раз пробрался на материну стройку, дождался пока все уйдут, и залез на её кран, до самой кабины дошагал, а внутрь зайти не сумел, заперто было. И только тогда я первый раз посмотрел вниз, уже с высоты. И понял, что мне тоже не страшно, нисколько. Но когда засобирался обратно к земле, руки поначалу не разжались, они были белые, как у мертвяка, и будто прилипли к железным поручням. То есть самого страха вроде и не было, если снаружи, но внутри он всё равно имелся, тайный ото всех, никак не связанный с глазами и с головой. Я потом понял почему – он у меня хоронился где-то в животе, в глубине, куда самому никак не добраться, чтобы одолеть его или чуток поубавить. Я, когда на твёрдый грунт спрыгнул, то меня отпустило, но пронесло прямо там, у первой ступеньки, ведущей на мамину верхотуру, – едва успел штаны сдёрнуть и присесть на раскиданную у рельсов щебёнку. И никакой бумаги, даже обрывка. Я тогда, помню, песочком – сгрёб ладошкой какой помельче и осторожно потёр им в заднице. До сих пор не забыл это ощущение: то ли было в этой придумке моё временное спасение, то ли опозорился перед самим же собой и перед мамой, которая мне отец и мать одновременно. Она, помню, когда я закончил первый класс, сказала, что никогда не врёт, потому что другим безотцовым мальчикам матери говорят, что папа был лётчик, но разбился. Или же утонул в подводной лодке в штормовую непогоду. А какая под водой непогода, сами подумайте! Моя же мама играть со мной не стала – просто сказала, что отца у меня не было, никогда, никакого, вообще. Так получилось. Что родила меня сама, без никого – выносила и выкормила, и так тоже бывает, когда женщина хочет мальчика. А если девочку, то без отца уже не получится, она просто не родится вообще, а если и случится, то помрёт ещё в материнском животе.

Она врала мне, конечно, моя мама, иначе как это у «них получилось»? У кого, у них? Меж кем и кем?

Из дневника Киры Капутина, ученика средней школы. Продолжение.

Мы с мамой снова живём скромно. Едим в основном щи и блины. Иногда котлеты с жильного мяса, хлебного мякиша и, если есть, из несортных кабачков. А по праздникам и выходным мама печёт пирожки с рисом и капустой, но не как на улице, пережаренные, а настоящие, из духовки, с корочкой, высокие, на пышных дрожжах. Вчера, когда уезжал на тренировку по самбо, мама сунула мне три штуки с собой, потому что далековато ехать в спортзал от нашего Рабочего посёлка до другой окраины. Два я съел по дороге, а третьим угостил тренера по самбо, Старцева Дмитрия Иваныча. Все зовут его почему-то Ионычем, а почему не знаю. Он хороший человек и хорошо показывает борьбу на защиту и атаку. После тренировки подошёл ко мне, в глаза заглянул, потрепал за ухо, не сильно, а больше так, по-отцовски, и спросил, знаю ли я, что сегодня умер генеральный секретарь нашей партии. Я не знал, потому что, когда тот умирал, я ещё, наверно, ехал в электричке на борьбу. И дал ему пирожок, уже в раздевалке. Сказал, мама спекла специально для него, на пробу. Соврал от растерянности, из-за того, наверно, что умер главный в стране начальник и полководец. А занятия в тот день отменили сразу после нас. Дзюдоисты как пришли, так и ушли пустые, без тренировки. А их тренер поначалу уходить не желал, стал отмахиваться и орать, что это тут ни при чём, что все его ребята собрались и уже переоделись, и что на носу городские соревнования, и что это просто тренировка, а не поминки какие-то. Тогда Ионыч, в чём был, подошёл к нему, улыбнулся, мягко так, по-тигриному, подсел под него, дзюдоиста, и разом опрокинул на ковёр. И так ловко прижал все его члены, что тот уже ни продохнуть, ни дёрнуться не смог. Только ногой слабо шевелил и глазами, прося пощады. Тогда Ионыч отпустил его, помиловал и, приобняв меня за плечи, повёл из зала. А пока шли, объяснил, что никакое японское никогда не сравнится с нашим, родным, отечественным – будь то борьба, а хоть и совесть, или даже самая последняя честь. У них, сказал, только машины лучше и прокладки для кранОв. И девки распущенней и косоглазей. Остальное – обман.

После капустного пирожка и мёртвого генсека мы с Ионычем подружились, можно сказать, насмерть. В смысле, не он задружился со мной, а больше сам я его сильно зауважал, несмотря что мама всегда была против любой драки и борьбы, хоть нападать, а хоть бы и защищаться.

Из дневника Киры Капутина, ученика и спортсмена.

Сегодня наш день. Нет, ночь, ясное дело. Не знаю, как Гарька, но я к этому готов, точно знаю. Вообще, по правде говоря, он размазня, Дворкин. Странно даже, что мы с ним так мордами похожи. Я в зале у Ионыча, можно сказать, не продыхаю – броски там, понимаешь, общая подготовка, качка мышц, мостик, перевороты, захваты, всё такое. А этот, дедушкин внук по еврейской научной линии ни хрена, смотрю, не делает с собой, не говоря уже, что и сам дух не поставлен как надо. Но фигурой не сильно при этом отличается – почти такой же, как я. Трицепс даже чуть интересней моего, если смерить. Мама бы увидела, охнула б наверняка. Тем более что там тоже отца нет. Да и матери. Дед у них только, знаменитый этот профессор, и, кажется, мачеха, но не Гарькина, а старого Моисея. Всё вот думаю, а чего он такой русый, Гарик-то, причём больше в светлое уходит, без малого намёка на любую темноту, если они из евреев. Путаница получается, неясность, неопределённость человека как такового. А на выходе – чистый обман, подмена ожиданий и понятий всего обо всём. Про это Ионыч любит погутарить, хлебом не корми. Про понятия, про то как следует жить, вообще, в принципе, от чего отталкиваться, на чём настаивать. Я ведь только в мае узнал, что он вышел незадолго перед пирожком с капустой. А до этого 5 лет чалился, говорят, за изнасилование. А ещё до того, ну если совсем уж давно брать, то червонец тянул, за вооружённый грабёж среди бела дня в составе группы лиц. Не знаю, как там было и чего, но только он мне всё равно нравится, как никто. Как отец, наверно, если б такой имелся. Или даже как учитель, но не школьный, а по жизни, по судьбе, что намного больше любого учебного предмета, как его ни учи.

Короче, пришли мы с Гарькой к ним в палату, свечь запалили. Кругом ночь, страшная и тихая. Но только не для меня. Выискали нашего, который у них за главного. Гарька за освещение отвечал и слегка придерживал урода. Но, вижу, без особого желания, без нужной делу ненависти, просто из дружеского чувства. Ну а я сначала рубанул ему в подбородок, спящему, чтобы надёжней вышло со всем остальным. Ну а дальше уже, как Ионыч учил до и после тренировок: вынул нож, кулак, прут – неважно – бей! Умеешь – не умеешь, стой на своём, волком, волком стань: впереди – всё: степь, жратва, воля, стая. Позади – ничего, пусто, выжженный ковыль, иссохший водопой. А если что, пей кровь, по крайней мере, не сдохнешь, продержишься, выдюжишь. И глаз не отводи по-любому: смотри прямо, без улыбки, ресницей не дёргай – это всегда заметно, кто видит…

Кстати, это ведь он отправил меня на Волгу, в этот самый лагерь для отпрысков всяких академиков и доцентов. Как-чего, не знаю, а только матери в барак наш позвонили, и в трубку коротко сообщили, куда и когда. И как фамилия. Всё.

А с Гарькой мы сфоткались перед отъездом. Не знаю, что там на будущий год, выйдет нам снова сюда или как. Так что я на всякий случай новенький ФЭД у одного доцентского писюна отжал. И опять же на всякий случай не вернул. На него мы с Гарькой и щёлкали.

2.

Они пришли ранним утром, около шести, когда ещё толком не рассвело. Сначала внизу грохнули дверцей Уазика, чадящего слабо-фиолетовым. Движок не заглушали, и потому дым из выхлопной трубы, в считанные секунды просочившись через оконные щели, распространился по всему жилью. Газ был не просто вонючим – от него несло крематорием, работающим из-за нехватки природного газа на топочном мазуте.











...
9