Читать книгу «Живой мертвец» онлайн полностью📖 — Григорий Павленко — MyBook.
image

Глава 3. Помост

Крик она бы проспала: к крикам за эту дорогу все привыкли. Разбудила её тишина.

Тишина стояла во дворе — особенная, людная. Так молчат несколько человек разом, когда каждый ждёт, что скажет другой, а сказать нечего никому. Айра оделась быстрее, чем проснулась, — улица приучила — и вышла на крыльцо.

Двор был на месте. Колодец, коновязь, чужая пегая у яслей. Их лошадь делила с пегой ясли и жевала сено с честным утренним усердием. А там, где с вечера темнел последний возок, лежал утоптанный снег — и больше не лежало ничего.

Старший навис над этим местом с упряжью в руках. Упряжь он снял с гвоздя, надо думать, раньше, чем понял зачем. Он не кричал. Он даже не ругался — а по нему было видно, как дорого ему это обходится.

— Я же в нём ночевать просился, — выговорил он наконец, ни к кому. — С вечера просился. Не дозволили. Не положено, говорят, на казённом дворе — двор охраняемый. — Он посмотрел на пустой снег и повторил, взвешивая слово на руке: — Охраняемый.

Хозяин подворья вышел с фонарём, хотя давно рассвело. С фонарём он, видимо, чувствовал себя при исполнении.

— С казённого подворья не крадут, — сообщил он твёрдо.

— А это? — старший качнул упряжью на пустое место.

— Это, стало быть, недоразумение.

— У меня двор с надзором, — прибавил хозяин с достоинством. — Я ночью с фонарём выходил. Дважды.

— А промеж двух раз?

— Промеж — сон. Человек я казённый, спать мне положено по-людски.

Старший ничего на это не ответил: порядок был соблюдён, в соблюдённом порядке возок и уехал. Он повесил упряжь на плечо и посмотрел на их лошадь. Лошадь жевала. Живой её оставили по одной причине, унизительной для всех участников: она никому не понадобилась даром.

— Хоть бы заржала, — попросил старший без надежды.

Лошадь поглядела на него и взяла ещё сена.

Айре хватило двух взглядов. Полозный след уходил к воротам порожней мелкой бороздой, а рядом шёл чужой конский шаг: вор привёл свою лошадь, с упряжью, готовую. Пришёл затемно, впрягся, уехал. Ни следа беготни, ни одной лишней петли по двору.

Учись, тракт. Ни масок, ни атамана, ни грамоты с печатью. Пришёл, запряг, уехал. Столица работает без поэзии — за то и берёт дороже.

— Дядь, а лошадь-то чего ж не взяли? — Племянник смотрел на пегую и на их гнедую почти с обидой за них.

— Лошадь надо кормить, — объяснил Никандр с крыльца. Он был застёгнут, выбрит и невозмутим, будто третья кража входила в подорожную. — Возок кормить не надо.

Он оглядел двор, пустое место, старшего с упряжью — и продиктовал воздуху, который вёл его описи:

— Возок. Один.

Помолчал и закрыл опись насовсем:

— Описывать больше нечего. Разве что нас.

Ректор вышел последним, по своему обыкновению — к развязке. Оглядел пустое место без удивления: удивление у него, надо полагать, кончилось ещё на втором возке.

— Идём пешком, — решил он. — Это единственный ход, который у нас не уведут.

— Слушание, к слову, ставили на день нашего приезда. — Никандр оглядел двор в последний раз. — Мы приехали на сутки раньше. Единственное, что за эту дорогу у нас прибавилось.

Собрались быстро — после трёх краж сборы делаются короткими. Кошельки — оба, чужие — Айра забрала с собой: оставлять их в комнате на казённом подворье было бы нахальством даже по её меркам. Вдруг и их украдут. А красть краденое — преступление двойное.

Не сегодня, — повторила она вчерашнее, теперь кошелькам. — Сидите тихо. Вернуть вас мне некому, выбросить рука не поднимется — рука у меня в этом вопросе вообще не советчик.

Город с утра пах хлебом и мокрым камнем — ночью, оказывается, было тепло, весна в столице приходила украдкой, как всё здесь. Пешком столица оказалась другой, чем из возка: из возка она была витриной, а пешком стала работой. Мостовая под ногами, а не под полозьями. Толпа не обтекала — толкалась. У лотков пахло горячим, и запах этот был честнее вчерашнего: с утра город ещё не наряжался.

Ряды открывались на глазах. Приказчики сметали с прилавков ночь, мальчишки разносили свежее, водовоз орал своё «па-берегись» с ленцой человека, которому уступает уже второе поколение. Город умывался — и, умываясь, был почти симпатичен: без позолоты, в исподнем, со вчерашней выручкой в зубах.

В толчее у горячего ряда её карман навестила чужая рука. Навестила чисто, между двумя толчками, под прикрытием корзины, — и ушла пустой: в наружных карманах у Айры отродясь не водилось ничего, кроме дырки, а кошельки лежали во внутреннем, у самого сердца, как всё чужое.

Рука была так себе: заход из-под корзины, на выдохе, по прописям. Мысленно Айра уже поправляла чужой хват — по дороге на собственный суд, даром, — и решила, что об этом она тоже думать не будет.

Столица, у меня для тебя новость, — сообщила она городу, не оборачиваясь и не сбившись с шага. — Это уже украдено. Опоздал — стой в очереди.

Никандр шёл впереди — дорогу он знал, как знал украденный овёс: до мешка. Ректор шёл рядом с ней, подстроив шаг, — когда успел, она не поймала, а ловить умела.

— Что считаете? — спросил он, не поворачивая головы.

— Шаги.

— Раньше вы считали деньги.

— Деньги здесь считать нечестно. У города их больше.

Ответил он не сразу. Столица ничего в нём не укоротила.

— Считайте шаги. До зала их меньше, чем кажется.

* * *

Зал Совета начинался, разумеется, с очереди.

Очередь просителей стояла на своём месте, у левых и правых дверей, обжитая и вечная, — заседания заседаниями, а прошения прошениями. Но сегодня поверх неё легла вторая, парадная: к главным дверям тянулись люди в сукне и мехах, и пристав у входа держал в руках список, а лицом — весь порядок мироздания.

— Поименованные — к главным! — повторял он поверх голов. — Прочие лица — в установленном порядке!

Прочие лица стояли, как стояли. Установленный порядок был им известен лучше, чем приставу: они в нём жили.

У стены, чуть в стороне от обеих очередей, обнаружился знакомый тулуп. Стояльщик занимал у стены места немного, но насовсем — и оглядывал парадную очередь с профессиональным сожалением: столько людей, и все стоят сами, вручную.

Её он узнал сразу — поклонился сдержанно, как своему.

— Дошло, выходит, дело.

— А вы же у площади стояли?

— Там нынче подручный. — Он качнул шапкой на главные двери. — Тут работа тоньше. Которые в зале заседают — они ведь тоже люди: у них прошения поданы, ответы подходят. Заседать заседай, а очередь-то идёт. Вот и держу. — Он поглядел на двери зала Совета с пониманием старшего родственника. — Все под очередью ходим.

— И как они узнают, что подошло?

— А человек ихний ко мне бегает. — Стояльщик произнёс это скромно, как говорят о заслуженном. — По два раза на дню: как, мол, стоится. Я докладываю. У меня не забалуешь: место — оно ведь зреет, его перестоять нельзя. Перестоял — начинай сызнова.

Тут к нему и впрямь подбежал человек в господской ливрее и что-то шепнул.

— Стоится, — ответил стояльщик, не оборачиваясь. — После полудня пусть сам.

Человек убежал с лицом гонца, несущего добрую весть.

Лорды внутри судят лорда. Очереди лордов снаружи стоят под лордом очереди. Ним бы не поверила. Ним бы пересчитала.

Пристав сверил их по списку. На слове «адептка» он поискал глазами кого-то повыше её, сверил её с бумагой, бумагу с ней, остался недоволен обеими — и пропустил.

За дверьми был холод. Камень тут держали строгий, серый, без единой лавки и без единого лишнего гвоздя, — и в этом камне, посреди зала, стоял помост. Новый. Доски были свежие, светлые, и пахло от них стружкой — единственный живой запах на весь зал, и тот столярный.

— Помост ставили к этому заседанию, — уронил Никандр, проходя. — Заседание созывал Мат: разбирать собирались меня. — Он оправил рукав. — Помост пригодится ему самому.

Мата она нашла сама: второй справа, тяжёлый, широкий. Сукно на нём сидело, как своя кожа, — что дорожное тогда, что вечернее теперь, посадка та же. Зимой, в приёмной, он скользнул по ней взглядом, как считают мебель. Сегодня мебелью считали его.

— На него не смотрите, — Никандр не показал даже подбородком: у него и это выходило без единого лишнего движения. — Смотрите, кто на него не смотрит: это и есть его край. К вечеру они будут не смотреть на него ещё старательнее.

Дальше он ушёл вниз, к столу у помоста, а их с ректором развели: его — вниз, к скамьям домов, её — на галерею, к поименованным.

Галерея шла над залом подковой. Айра села с краю, у колонны, — и уже сидя обнаружила, что во внутреннем кармане стало тесней вчерашнего: кошельков там теперь было четыре. Когда, чьих — она не знала совершенно честно. Очередь была парадная, стояли тесно, на карманы она не смотрела, а рукам, как выяснилось ещё вчера, приказа не было.

Она сложила руки в рукава — от греха — и позволила себе то, что собиралась позволить один раз: посмотрела на зал по-своему.

Как в прорубь.

В академии прорубью был один Кессельроде — пять шагов глухого льда посреди чужих костров. Здесь льдом стоял весь зал. В полукруге сидела старшая кровь, дом к дому, кресло к креслу, и зрение глохло пятнами, как заиндевелое стекло: где посветлее, где вовсе бельмо. Нити не шли. Глаза давило изнутри — слабо, как перед снегопадом. Чарам тут не с чего было начаться.

Ну здравствуй. Смотреть не дашь, стоять заставишь. Ничего. Постоим. Есть у кого учиться.

Она отметила про себя, аккуратно, как убирают на полку: в таких залах её глаза наполовину слепы. Полка была та самая, с которой вещи потом возвращаются сами.

Ректор сидел внизу, среди домов, в самом глухом из пятен. Она видела его просто глазами — как все люди видят всех людей, без второго дна и без подкладки. Непривычно. И, оказалось, достаточно.

Свечей в зале горело — среди белого дня — на месячное писарское жалованье.

Богатые люди. То-то они наш овёс казённым золотом посчитали. По своим меркам мерили.

Заседание началось без торжества — буднично, как открывают лавку. Сухой голос из полукруга назвал дело, писари взялись за перья, и на помост, построенный для него, взошёл Никандр.

Листа он с собой не взял ни одного.

Дело Айра знала наизусть и изнутри — а отсюда, с галереи, оно звучало чужим. Большим, каменным, безлюдным. Не было в нём ни архива с приставной лесенкой, ни лекарской, ни отвара по чашкам — одни события, разложенные в порядке, который не оспоришь. Никандр говорил счётным голосом, каким перечислял украденный овёс, и зал слушал так, как её двор никогда не слушал глашатая: здесь за каждым словом кто-то мысленно платил.

Писари не поспевали. Он делал паузы — не для зала, для перьев: человек, всю жизнь диктующий воздуху, с этим воздухом работал бережно, у этого воздуха было три пера.

— Повторите последнее, — попросили от стола писарей.

— Могу всё, — предложил Никандр.

Из полукруга отказались.

Про академию он говорил «сведения академии». Про ночь в архиве — «посторонний задержан присутствовавшими». Ни одного имени сверх нужного. Она слушала, как из дела, у которого были руки, колени и разбитый нос, делают дело, у которого есть только даты. Так было надёжнее для всех, кого он не назвал.

— Совет пожелает выслушать поименованных? — спросили с кресел.

— В свой черёд, — отозвался тот же голос. — Сначала — взятый.

Черёд у Айры был: за тем и везли. Улики этой зимы нашла она — ей их при зале и подтверждать. «Сама повторю всё» — легко было обещать в трёх днях дороги отсюда.

По галерее прошло движение: несколько лиц из полукруга поднялись сюда — не вставая, глазами. Искали, надо думать, поименованных. Айра сидела скучно. Скучнее её на этой галерее была только колонна.

Всю зиму вы, господа, платили за приметы одной девицы. Вот они, сидят перед вами, вход бесплатный. Не узнали — значит, не ваша.

С дальнего края галереи, от колонн, тянуло знакомым — ладаном, тонко и дорого. Айра не повернула головы. День и так выходил расходный.

* * *

Кеониса ввели через нижние двери, при двоих стражи.

Выглядел он как человек, которого четвёртый день держали в порядке: выбрит, причёсан, застёгнут. Стража сдавала товар лицом. Шёл он спокойно, руки за спиной держал привычно, как держат своё, — и у стола писарей задержался на полшага.

— С одной «н», — попросил он.

Писарь моргнул. Кеонис не стал дожидаться и прошёл, куда вели.

Верен бы записал. Верен бы, чего доброго, поблагодарил.

Отвечал он как тогда, в архиве: буднично, вежливо, как отвечают у окошка, — только теперь окошком был зал. Про ключ: ключ выдали ему, бумагу на ключ он выписал себе сам. Тогда это звучало исповедью. Здесь — расписанием. Про списки: приметы присылал секретарь, он находил подходящих. Зал слушал по-разному — где как покупатели, где слишком тихо. Айра держала лицо. В архиве это слышали четверо, и у всех четверых было право слышать. Теперь это лежало посреди зала, на камне, при всех свечах, и каждый мог подойти и потрогать.

— Второй, — в полукруге листнули бумагу. — Тормар Кельв. Как вы вывели его из крыла ночью?

— Он вышел сам. — Кеонис отвечал в пол — вежливо, но не покаянно. — Голосом его было не взять: голосу ночью не верят. Я связал морок — знакомую ему спину — и пустил впереди, в темноте. За ней он и пошёл.

— Чью спину вы ему показали?

Пауза у Кеониса вышла короткая.

— Не назову. Морок был мой, вёл его я, другого живого там не было. В вашем деле этой спины нет, и я отвечаю за то, что делал я. Хуже моего положения — только его. Нам двоим уже всё равно, а третьего в этом деле нет.

— То есть помощь в стенах у вас всё-таки была, — заметили из-за кресла Мата, гладко, почти сочувственно. — Живая.

— Была, — согласился Кеонис. — Моя должность и была моим главным помощником. Другой не понадобилось.

Он не врал. Он просто оставил одно имя при себе.

На галерею он не смотрел. Ни разу, ни краем — с тем особым старанием, которое видно только тому, на кого не смотрят.

Полагалось съязвить — про себя, привычно: страх подходит — думай о ерунде. Ерунда не пришла. Впервые за всю столицу.

Руки в рукавах лежали как связанные. Она отыскала пальцами край обшлага — шершавый, казённый — и взялась за него, как берутся за прилавок. Помогало мало. Кошельки во внутреннем кармане к полудню потяжелели вдвое — теперь им хотя бы было с чего.

Айра сидела и слушала, как её спину, не называя, кладут в основание чужой смерти. Спина была её. Ночь была её. И дверь, которую она подёргала в пятом часу, была её, — но двери в этом зале не было. Никандр вычистил дело до дат, Кеонис — до себя. Двое, не сговариваясь, вынесли её из этого камня на руках, и поблагодарить ни одного из них было нельзя.

Возле одного кресла в полукруге было тихо. Весь зал шептался, наклонялся, скрипел — а там стояла тишина, выметенная дочиста: соседи говорили поверх этого кресла, не через него.

Лорд Тормар слушал не Кеониса. Один раз, длинно, он посмотрел вниз, на ректора. Ректор наклонил голову — не поклон, готовность. Тормар отвернулся, не взяв. Больше он не смотрел никуда.

Под конец поднялся Мат — с дозволения, неторопливо. Голос у него оказался негромкий, добрый, совсем не начальственный — самая дорогая вещь в этом зале.

— Мой секретарь распоряжался моим доверием шире, чем мне было известно. Вина моя: я подписывал не глядя. Меру этой вине назовёт Совет — я приму любую.

Он сел под одобрительный шелест своего края полукруга.

Красиво. Сам себе назначил цену — как товар, который боится оценщика. Заплатил секретарём. Куда пойдёт остальное — посмотрим.

— Перерыв, — сказал сухой голос. — Совет продолжит после полудня.

* * *

Кулуары встретили её гулом и сквозняком. Очередь просителей за большими дверьми не делась никуда — Совет ушёл совещаться, очередь осталась, и из этих двух учреждений увереннее выглядела очередь.

Пристав расчищал коридор:

— Дорогу поименованным лицам!

Очередь пропустила поименованных сквозь себя, не шелохнувшись. Дорога была — шириной в одно поименованное лицо, не шире.

Тут же, у левых дверей, решалось прошение: немолодой человек в потёртом сукне добивался, чтобы его вычеркнули. Не из бумаг — из очереди: он состоял в ней с прежнего письмоводителя, дело его за это время решилось само, дважды, в обе стороны.

— Я своё отстоял, — объяснял он. — Сил никаких нет. Вычеркните.

Его выслушали с сочувствием. И записали — в очередь на вычеркивание.

Он ушёл почти счастливый: та очередь, обещали ему, короткая.

Никандр нашёл её у колонны — со своей папкой, снова тонкой: всё толстое из неё сегодня было сдано.

— Дальше доиграют без нас. После перерыва Совет смотрит, кто где сидит. — Папку он переложил под другой локоть. — Сидите скучно. У вас выходит лучше всех в этом городе.

— Тридцать лет стажа, — отозвалась Айра. — Не мои, но я взаймы беру.

У Никандра случился короткий звук — тот, что у него значился смехом, — и куратор ушёл вниз, к столу.

Она вернулась на галерею одной из первых. Зал внизу стоял пустой и холодный, помост светлел свежим деревом, писари меняли перья, как меняют лошадей. Ректора внизу не было — скамьи домов разошлись вместе с Советом. Она отметила это один раз. Потом, для верности, ещё один.

Наполнялась галерея медленно: сукно, мех, шёпот.

У дальней стены — где не полагалось ни скамей, ни свечей, ни единой причины задерживаться, — стоял человек.

Серый, дорожный, никакой. Глаз брал его и тут же ронял, как роняют перила на бегу: мимо прошли двое приставов, прошла дама с письмом, прошёл человек со свечами — никто не задел его даже взглядом. Он никому не мешал. Его ни для кого не было.

Айра посмотрела второй раз — тем взглядом, который не отпускает. Этому взгляду её никто не учил: он окреп за одну ночь на мёртвом складе, при одной свече, и с тех пор не подводил.

Арден.

Человек её зимы. В списках этого мира его не было ни в одном, и в чужой памяти он держался не крепче: люди забывали его, пока смотрели. Она одна помнила — с первой встречи и накрепко. Зимой он ушёл из академии в снег, со своими, не простившись — если не считать подписи в одну букву.

Чашка дошла. Удивляться было нечему — она сама его звала. Уговор был её собственный, из одной чашки: увидел на подоконнике — значит, нужен. Перед самой дорогой она поставила чашку на лекарское окно и сказала снегу за стеклом, что он нужен ей не срочно — вообще. Ответа она не ждала. Ответ пришёл сам.

Он стоял лицом к пустому помосту, прибранный и терпеливый, и ждал — так, как в этом городе умели ждать только в одном месте.

Двери ему были не нужны — никогда и никакие.