Ургах из Тессама. Рыбак. Восемьсот лет.
Малхар говорил, стоя в десяти шагах от камня, и слова выходили из него так, как выходят камни из земли – тяжело, с усилием, с сопротивлением. Он не смотрел на неё. Смотрел на могильную плиту, на отпечаток собственной ладони в оплавленном песчанике, и голос его был ровным, низким, без интонации – как будто читал список.
– Тессам стоял на берегу. Рыбацкая деревня. Он чинил сети.
Иша стояла и слушала. Амбар лежал в пяти шагах, голова на лапах, уши повёрнуты к голосу – тяжёлые, плоские, как щитки, – ловили каждый звук. Утренний ветер нёс запах остывшего камня и чего-то, что напоминало морскую соль, – но моря здесь не было. Это шло от плиты. От того, что лежало под ней.
– Сети латал хорошо. Руки были… – Малхар замолчал. Пальцы его правой руки сжались и разжались – медленно, как будто вспоминали чужой хват. – Терпеливые руки. Мелкая работа. Это осталось.
– Осталось?
– После перековки. – Слово упало тяжело, как камень в колодец. – Стал дарагх. Но руки помнили. Узлы вязал – не верёвкой, цепью. Звенья сцеплял пальцами, как раньше – нитки.
Иша не перебивала – не кивала, не делала лицо, которое делают, когда хотят показать, что слушают, – просто стояла, руки вдоль тела, мешок за спиной, книга торчит из-под клапана, а ветер тянул прядь волос ей на лицо, и она не убирала.
– Восемьсот лет, – сказал Малхар. И замолчал.
Тишина была не пустая – она была как вода в колодце, та, что стоит в самом низу, неподвижная, тёмная, но занимает всё и давит одним тем, что она есть. Амбар вздохнул – длинно, с присвистом, и горячий воздух из его ноздрей поднял пыль у плиты.
– Сколько ты похоронил?
Он не ответил – стоял, огромный, тёмный, с трещинами на коже, которые в утреннем свете казались не красноватыми, а тускло-медными, руки вдоль тела, неподвижный, как камень, из которого вырастала его цитадель.
– Много?
Жёлтые глаза нашли её. Секунду. Две. Потом – ровно, без выражения:
– Всех, кто умер при мне.
Иша посмотрела на плиту. Серый песчаник, оплавленный, запечатанный. Отпечаток ладони – его – был втрое шире её собственной. Рядом с плитой из земли, из трещины в утрамбованном грунте, пробивался росток. Тонкий, яркий, того же неприличного зелёного, что и трава на дороге. Корень нашёл трещину – и полез. Как всё живое.
Она хотела спросить ещё. О Тессаме – где он стоял, далеко ли от моря, были ли у Ургаха дети. Но посмотрела на Малхара – на его руки, которые висели вдоль тела, и которые были единственной частью его, которая двигалась: пальцы сжимались и разжимались, медленно, ритмично, как будто мяли что-то невидимое – и не спросила.
Слова стоили ему. Каждое. Это было видно не по лицу – лицо было камнем. По рукам.
Амбар поднял голову и посмотрел на неё – оранжевые глаза, яркие, внимательные, – потом повернулся к Малхару, обратно к ней, как будто ждал, что кто-то из них сделает что-то, что он, наверное, и сам не знал.
– Спасибо, – сказала Иша.
Малхар не ответил. Развернулся и пошёл – к западной стене, к своим швам, к камню, который понимал лучше, чем слова. Его шаги были тяжёлыми – камень гудел под ногами, и каждый отдавался в стене коротким гулом. Воздух за ним дрожал – тонко, едва заметно, – и пах горячим кварцем.
Иша стояла у камня Ургаха и смотрела ему в спину – широкую, с трещинами, которые шли от лопаток к пояснице и мерцали тускло, как угли под пеплом. Он шёл ровно. Ни разу не обернулся. Почему ей хотелось, чтобы обернулся?
Рыбак из Тессама. Восемьсот лет. И он помнил – не число, не дату. Руки. Каким хватом Ургах вязал узлы.
– Пойдём, – сказала она Амбару.
Амбар встал – тяжело, с хрустом суставов – и ткнулся мордой ей в бок. Привычно. Как будто они делали это годами, а не третий день.
* * *
Цитадель днём была другой.
Не тише – громче. И не страшнее – нет, именно страшнее, но той странной жилой разновидностью страха, которая через полчаса превращается в привычку. Как жить на краю оврага: первую неделю не спишь, потом перестаёшь замечать. Потом бросаешь туда всякий мусор.
Чудовища работали.
Иша стояла на выступе у восточной стены – отсюда двор просматривался целиком – и смотрела. Два дарагх, огромных, с бугристой кожей и тяжёлыми лапами, волокли каменный блок от развалов к южной стене. Двигались синхронно – один толкал, другой направлял, и между ними не было слов, не было знаков, но они знали: сюда, не туда, левее. Как Бассамовы волы, которых запрягали вместе так долго, что они перестали быть двумя.
За ними – трое поменьше расчищали проход в нижние ярусы. Камень крошили руками. Без инструментов – просто брали, сжимали, и камень рассыпался, и мелкие кхаш подхватывали куски и тащили прочь, как муравьи тащат крошки. Пыль стояла столбом, красноватая, мелкая, от неё першило в горле.
Дальше – у южной стены – два иррадан делали что-то, чему Иша не знала названия. Один держал каменную плиту, прижав к стене, а второй водил по ней лапой – медленно, с нажимом, – и камень плавился. Не трескался, не крошился – тёк, как воск, как масло на горячей сковороде, и шов между плитой и стеной затягивался, тёмный, блестящий. Пахло горячим железом. Не от огня – от рук. Их руки плавили камень.
Иша смотрела на это, и в голове билось привычное, голодное: как. Как это работает. Откуда жар в их лапах. Почему камень течёт от прикосновения. Вопросы громоздились друг на друга, как камни в кладке, и ответов не было ни на один, и это было прекрасно. Прекрасно – потому что означало: ещё не всё увидела. С каких пор незнание стало радостью?
Кхаш были повсюду.
Мелкие, юркие, с тонкими руками и тусклыми круглыми глазами, они сновали между ногами дарагх, залезали в щели, откуда торчали только хвосты, волокли обломки руды, грызли камень на ходу – хруст стоял такой, будто кто-то жевал сухари размером с кулак. Один – тот, с рваным хвостом, которого она видела вчера у кормовой ямы, – крутился рядом с ней уже десять минут. Подбегал, замирал, смотрел снизу круглыми глазами, убегал. Возвращался. Замирал. Как ребёнок, который хочет подойти, но не решается.
– Привет, – сказала Иша.
Кхаш чихнул и убежал. Через минуту вернулся с куском кварца в зубах. Положил у её ног. Убежал снова.
– Спасибо, – сказала Иша куску кварца.
Амбар лежал у стены – в тени, хотя тень здесь мало что значила, всё равно было горячо. Голова на лапах. Один глаз открыт, следит за ней. Второй закрыт. Хвост – длинный, бронированный – иногда качался из стороны в сторону, задевая камень с тихим скрежетом.
Рваный хвост вернулся. На этот раз без подарка. Подкрался к её мешку, который лежал у стены, и сунул нос в открытый клапан.
– Эй, – сказала Иша.
Кхаш нырнул глубже. Из мешка донёсся шорох – мелкие пальцы перебирали содержимое.
– Эй! Там книга! Не трогай книгу!
Кхаш вынырнул. В зубах – засохшая лепёшка. Последняя. Иша шагнула к нему, и кхаш рванул – быстро, так что лапы заскребли по камню, – и в этот момент рык ударил по двору, низкий, утробный, от которого мелкие камешки на выступе запрыгали.
Амбар стоял. Оба глаза открыты, яркие, злые. Пасть – огромная, с клыками длиной в Ишину ладонь – была приоткрыта. Рык не кончался, а гудел, ровный, давящий, как гудит горн, когда раздувают мехи.
Кхаш уронил лепёшку. Присел. Попятился – задом, мелко перебирая лапами, – и юркнул в щель в стене. Исчез.
Иша подобрала лепёшку. Обтёрла о штанину. Посмотрела на Амбара.
Амбар закрыл пасть. Сел. Уши развернулись к ней. Выражение оранжевых глаз, если можно назвать это выражением, было до обидного самодовольным.
Иша рассмеялась. Негромко, с хрипотцой – горло сухое, фляга пустая, уже второй день, – но смех вышел настоящим. Звук прокатился по двору. Два дарагх, тащивших блок, остановились и повернули головы. Кхаш, который грыз обломок руды у ямы, замер с раскрытой пастью.
– Спасибо, – сказала она Амбару. – Но лепёшка всё равно последняя. Так что ты спас не столько еду, сколько мою гордость.
Амбар пыхнул. Лёг обратно. Закрыл один глаз.
* * *
Еда – проблема.
Иша сидела у водосборника – каменной чаши в северном дворе, – и считала. Лепёшка, которую она разломила на четыре куска, чтобы растянуть. Три финика на дне мешка, мятых, липких. Всё.
Чудовища ели руду. Камень. Огонь. Ничего из этого Иша есть не могла – пробовать не стала, но была достаточно уверена.
Вода тоже была проблемой. Водосборник – чаша, в которую стекала влага со стен. Вчера она обожгла пальцы: вода была горячей, почти кипяток. Сегодня попробовала осторожнее – опустила кончики, подождала. Горячая, но не обжигающая. Может, остыла за ночь. Может, привыкала. Может, Иша медленно превращалась в котелок. Мать бы оценила.
Иша зачерпнула ладонью, подула. Отхлебнула. Вкус – каменный, солоноватый, с привкусом горячей породы. Не хуже, чем из колодца в засуху. Пить можно.
Амбар подошёл и сунул морду в чашу. Пил долго, шумно, плескал. Когда поднял голову, с морды текло. Иша вытерла брызги с лица.
– Спасибо. Очень ценю.
Амбар облизнулся. Язык – длинный, тёмный, шершавый – прошёлся по морде и задел ей плечо. Мокрое и горячее.
– Фу.
Она встала. Утёрла плечо рукавом. Посмотрела за стену – туда, где пепельная земля переходила в склон, а на склоне, между камнями, пробивалась та самая яркая трава. Зелёная. Наглая. Там, где шла к цитадели, Иша видела среди этой зелени что-то, похожее на кусты. Низкие, с мелкими листьями. Может, ягодные. Может, ядовитые. Но она выросла в деревне, где умели отличать одно от другого: мать показала ей съедобные корни раньше, чем буквы; отец – наоборот.
– Пойдём, – сказала она Амбару.
За стеной мир был другой.
Цитадель – камень, жар, скрежет. Здесь – ветер. Настоящий, живой, с запахом земли, пепла и чего-то зелёного, острого, как сок молодых стеблей. Иша сняла сапоги – ступни саднили, два дня в горячем камне это не шутка – и пошла босиком. Земля под ногами была тёплая, но не горячая. Мягкая. Пепел, перемешанный с грунтом, из которого лезло всё, что могло лезть.
О проекте
О подписке
Другие проекты