В. С.
Взгляд отведя от воды, по которой черный
лебедь плывет, замыкая угол
пены серебряной, видишь снова
розовый рот говорящей: не то что покорны —
мы к ним относимся словно к слугам.
Небо над Ригою будто кусок иного
круга: светлее, чем здесь, и выше.
В паузах слышен
стук голубиных когтей о фарфор
блюдец со скользким кремом и чашек с кофейною гущей,
сахарный хруст на зубах у ребенка, сидящего рядом.
Кроме хрустальных, глядящих в упор
глаз и раскрывшихся губ, ничего здесь не сделаешь суше
или влажней. Полчаса, и идти уже надо.
И остановка трамвая у входа в пустой переулок
ближе на взгляд, чем окажется, если со стула
встать и стаканы картонные скомкать.
И становится твердым
камень, который казался бесцветнее дыма.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зренье ни капли сиянья не выплачет жидким потемкам.
В бледной Москве
проступил осязаемый город.
Видишь, как сумерками распорот
шов между светом и тенью на камне, коре, рукаве,
как разрезано имя
зданий, деревьев, соседки? Она говорит:
Спичек не будет? Спасибо. Я не была здесь лет пять —
Сын вот родился, и все. А вы часто сюда? Не видали
Зебру, Дюймовочку, Старого? Ярче горит
черный табак, когда рот прекращает ронять
звуки и пепел – рука. Но слова пустоту освещали.
На красноглиняной тверди зажглись
желтые окна в глубоких квартирах,
синие лестниц пролеты с идущими вверх и вниз.
Так же поспешно звезда прибавлялась к звезде
на́ небе свежем в четвертый день
существования мира.
Светлые слезы углов, теневые улыбки улиц,
вызванные зарей, забывающие зарю,
маскою став, отвернулись
к ближнему фонарю.
Влага, однажды в зазор
между зрачком и сидящей напротив
влившаяся, застилает лица
мимоидущих, непрочный узор
ряби в пруду и бледные ногти
молча сидящей. И как чешуя на зеницах —
ветхая пленка потопа,
ставшая цветом и снов и улиц,
блещет на дне кругозора, взглянув в чью пропасть
вещи от края ее отшатнулись.
Поздно. От ветра качнулись
волосы, тополь,
облако в тверди воздушной и в каменном небе белье.
Ночь заменяет на краткий лед
влагу былого, глаза окружая чужою и нежной
кожей, не веками и не вещами, слов не оставив между
губ, их лишая и звуков и цвета,
взгляд отведя от воды до рассвета.
1986
Справа невидимая река.
Улицы гул по левую руку.
И муравей проползает по буквам
фразы: и царь, объезжая войска,
видел… Кленовая тень легла,
прорези неба легли на страницу.
Шелест послышится, и шевелится
плоский узор добра и зла,
спрятанный в книгу, если сквозь строк
поступь проникнет сандалий узких
в чередованье прозрачной и тусклой,
в шорох листвы о жесткий песок.
Лето 1986
Пододеяльник всё светлее,
всё громче голоса ворон.
Очередной пропущен сон,
и тонкий утренний огонь
по краю белой рамы тлеет.
Сны, не замеченные ночью,
как позапрошлый год, могли
быть чем угодно. Пыли, мглы
и сна еще полны углы.
О раковину била звонче
застенная вода до света,
дыханье близкое слышней
ловило темноту, и в ней
сквозили звезды, чьих огней
во вдохах освещенных нету.
Лето 1986
А. Н.
Скользкий кафель, известь цвета
легкого пепла изображают
скрытую ими
стужу снаружи, от стужи спасают,
как от лица чужого имя
или иней от света.
Кто не спит до зари, тот и скажет заря
иглам света в стекольном льду,
не о них, но о боли своей говоря
и о том, как отыскивал сон до утра
мнущий простыни, как в неувиденном сне
мну сухую траву сквозь снег,
и о том, как найду
то, что видел вчера,
то, что видят другие сейчас, —
череду оград
для чужих, для вчерашних глаз,
бесконечный ряд
оболочек ночи – белую розу.
Едкий как время воздух
шевелит ее, льется по венам,
шлет и тленье и шелест,
говорящий о тленьи,
розе, подснежной траве, человеку в постели.
Приблизит тленье ли к цвету летящего
в траву сухую снега сухую
траву?
Найти ли, глядя в себя глядящего
и как после смерти стекло целуя,
Москву
и в щель
между дыханьем и отраженьем
просунуть голубоглазое лезвие?
Связать нельзя ли лица разрезанных
на тыл и лица зрением, временем
вещей
и их чужой, вчерашний их оборот?
Произнесет ли не по-немецки рот,
стекло туманя: тот человек, тот год?
Которому вредно время.
Чем дольше взгляд, тем гуще темень
стекол, лгущих губным теплом,
заоконным снегом лица,
тем правдивей свет
стен в изразцах.
Нет, невозможно, нет.
Боль ли сделает из плоти близнеца
снега и успеет убелить былое,
меж собою и виною
пустоту переступить?
Нет, невозможно пить
воздаянье как воздух губами, глазами ли
губы измучив
стеклами ночи
и глаза пропущенными снами,
говорящими: не верь, время не пламя
и не спасет от пламени.
Январь – март 1987
Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурь
о духоте, клонящей в сон меня.
И яви ни в одном глазу.
Мне трудно дышать тобою, лжецом таким.
Но солнце ест глаза,
словно оно – дым
от иного огня,
который будет гореть и уже горит.
Оно наклоняет мой взгляд в предлежащий прах,
словно оно – споткнуться страх,
словно оно – стыд.
1988
Счастлив говорящий своему горю,
раскрывая издалека объятья:
подойди ко мне, мы с тобою братья,
радостно рыданью твоему вторю.
Сторонится мое и глаза прячет,
а в мои не смотрит, будто их нету.
Чем тебя я вижу? И нет ответа,
только тех и слышит, кто и сам плачет.
Сентябрь 1989
М. К.
Слабая какая перепонка делит
разведенный спирт и теплый вечер,
то гримасничает, то чепуху мелет.
Чем же ей потом оправдаться? Нечем.
Всё потом, потом – кто поставил в судьи
бедному сейчас невинное после?
Стыд заискивает перед тем, что будет,
будто чище спирт будет завтра розлит.
Август 1990
– Посмотри, не мелькнуло ли да
в как всегда опоздавших глазах?
– Нет, там карий закат, иногда
светло-карий же страх.
– Дай пройти ее тихим слезам,
фразам, паузам, пережидай,
как не тех, поднимавшихся там,
пропускал, пропускай.
– Но пока оно не раздалось
и пока я не встретился с ним,
от не тех, от молчанья, от слез
разве я отличим?
– Оттого-то с нее не своди,
словно с лестницы, пристальных глаз:
не блеснет ли оно посреди
снизу хлынувших нас?
– Ты как будто имеешь в виду,
что и клятва клянется придти
в сердце пообещавшей приду
около девяти.
– Для меня и для медлящих клятв
нету этого сердца милей:
так прилежнее, жалобней взгляд:
с ними свидимся с ней.
– Но привыкнув к навеки, к навек,
им и жизнь проволынить не жаль:
мил – не мил, что для них человек,
вздохи или печаль?
– Ждать и жить – это только предлог
для отвода неведомо чьих,
чтобы ты не спускать с нее мог
глаз невечных своих.
Сентябрь 1990
– Что это за звук, за дробь рассыпная
гремит в долине так рано, рано?
– Просто солдаты идут, дорогая,
бьют барабаны.
– Что это за свет, так больно сверкая,
вспыхивает всё ярче, ярче?
– Просто штыки блестят, дорогая,
блестят на марше.
– Смотри: одна колонна, вторая —
зачем собралось их так много, так много?
– Просто ученья идут, дорогая,
а может – тревога.
– Зачем они взяли дорогой другою,
слышишь: шаги их всё четче, четче?
– Наверно, приказ. Почему, дорогая,
ты шепчешь Отче?
– Они поворачивают, забирая
к доктору в дом, правда же, правда?
– Нет: ведь не ранен никто, дорогая,
из их отряда.
– Им нужен священник, я догадалась,
именно он – я права ли, права ли?
– Нет: ведь они и его, дорогая,
дом миновали.
– Значит, к соседу, живущему с края
нашего сада, нашего сада!
– Нет: они входят уже, дорогая,
в нашу ограду.
– Куда ты? Останься со мной, умоляю,
клятву нарушить нельзя ведь, нельзя ведь!
– Я клялся любить тебя, дорогая,
но должен оставить.
К дверям подходят, замок сломали,
по коридору скрипит кирза,
половицы гнутся под сапогами,
горят глаза.
<1990>
Холодно и людно. Сказав прощай,
некуда уйти. Перемена поз —
вот и вся разлука. Перенимай
призрака привычку глядеть без слез
(все равно невидимых, лей – не лей)
в те глаза, где сам он не отражен:
только лица чужих и живых людей,
неподвижный поезд, скользкий перрон.
Сентябрь 1990
Д.
За рекою делают шоколад.
На реке начинается ледоход.
И мы ждем от реки, но пока не идет
не троллейбус, но призрак его пустой —
свет безлюдный, бесплотный, летящий вперед
под мотора вой
и под грохот рекламных лат.
Нам не холодно, жди себе, стой.
Небо синее, и фонари горят.
Каждой новой минуты как призрака ждать,
для него одного наводить марафет,
пудрить светом лицо – плохо держится свет,
а без этого грима ты неотличим
не от множества лиц, но от прожитых лет,
словно звезды далеких и легких как дым.
Но от сладкого дыма, от славы небес,
как от книги, на миг подыми
заглядевшиеся глаза:
как звезда ни сияй, как завод ни дыми,
у всего есть край: золотой ли обрез
или облака полоса.
Отвернувшись от свадеб чужих и могил,
не дождавшись развязки, я встал
и увидел огромную комнату, зал,
стены, стены, Москву и спросил:
где тот свет, что страницы всегда освещал,
где тот ветер, что их шевелил?
Поздно спрашивать: каждый бывал освещен
и распахнут на правильном сне
для расширенных, точно зеницы, минут,
невредимых, как дым или сон:
прилетают, блестят, обещанье берут:
помни, помни (прощай) обо мне.
1992
О проекте
О подписке