Франция, несмотря на слабую промышленную базу, оставалась серьезным конкурентом, поскольку была второй по величине империей мира. Колониальные споры часто вызывали трения с Лондоном и порождали опасения по поводу войны. В 1898 году Францию вынудили отступить в конфликте из-за Фашоды (современный Южный Судан), когда стало понятно, что у нее нет шансов взять верх в морском противостоянии. Но приверженность «двухдержавному стандарту» для поддержания паритета с пополнявшимися французским и русским флотами начинала негативно сказываться на британском бюджете[209].
Соединенные Штаты Америки тем временем сделались континентальной державой и начали угрожать британским интересам в Западном полушарии (подробнее см. в главах 5 и 9). При населении почти вдвое больше, чем у Великобритании, при мнившихся неисчерпаемыми природных ресурсах и с учетом неутолимого стремления к расширению, Америка, пожалуй, удивила бы весь мир, не сумей она опередить англичан в промышленном развитии[210]. Экономика США обогнала английскую (пускай не экономику империи в целом) около 1870 года и больше не сдавала позиций. К 1913 году на долю Великобритании приходилось всего 13 процентов мирового объема производства – в сравнении с 23 процентами в 1880 году; доля США, напротив, выросла до 32 процентов[211]. Опираясь на свой модернизируемый флот, Вашингтон начал вести себя все более агрессивно в Западном полушарии. Лондон и Вашингтон оказались на грани войны из-за спора о границах Венесуэлы в 1895 году (см. главу 5), а британский премьер-министр сказал министру финансов, что война с Соединенными Штатами Америки «в недалеком будущем перестала быть фантазией; и в свете этого мы должны пересмотреть бюджет Адмиралтейства». Он также предупредил, что война с США «гораздо более реальна, чем грядущая русско-французская коалиция»[212].
Наконец, еще один промышленный гигант с растущими морскими амбициями располагался намного ближе. После победы над Францией и объединения «имени Бисмарка» Германия стала самой могущественной сухопутной державой Европы, а ее сила зиждилась на прочной экономике. Немецкий экспорт жестко конкурировал с британским, и это обстоятельство превращало Берлин в серьезного коммерческого соперника. Однако до 1900 года Британская империя воспринимала эту угрозу как, скорее, экономическую, чем стратегическую. Более того, ряд высокопоставленных британских политиков высказывался за союз с Германией, а кое-кто даже пытался заключить такой альянс[213].
К 1914 году планы Лондона радикально поменялись. Великобритания обнаружила, что сражается вместе с бывшими соперниками Россией и Францией (позже к ним присоединились и США) против Германии, дабы помешать той завладеть стратегическим господством в Европе. История того, как это произошло – как Германия выделилась из массы конкурентов и стала главным противником Великобритании[214], – это история страха правящей силы перед крепнущей силой, угрожающей безопасности первой. В данном случае этот страх вызывали прежде всего размеры германского флота, корабли которого, по мнению англичан, предназначались именно для столкновений с Королевским флотом.
История возвышения Германии и ее решения создать военно-морской флот, столь напугавший англичан, во многом проста. Это история страны, которая пережила быстрое, почти головокружительное развитие за очень короткий срок, но увидела, что путь к мировому величию ей преграждает держава, действующая, как она посчитала, несправедливо и в угоду собственным корыстным интересам.
С тех самых пор как Бисмарк объединил лоскутное одеяло десятков королевств и княжеств в единую Германскую империю после победоносных войн с Австрией (1866) и Францией (1870–1871) Германия сделалась экономическим, военным и культурным феноменом, доминирующим на европейском континенте. Немцы перестали быть частью истории других народов и принялись создавать собственную историю национального величия.
Как позже отмечал величайший американский стратег времен холодной войны Джордж Кеннан, ловкая дипломатия Бисмарка гарантировала, что всякий раз, когда доходило до лавирования между конфликтующими интересами и союзами стран Европы, Германия всегда присоединялась к большинству. Бисмарк сделал то, что требовалось, чтобы изолировать мстительных французов, и остался в хороших отношениях с Россией[215]. Русский царь по-прежнему располагал наиболее многочисленной армией в Европе, зато Германия могла похвастаться самыми подготовленными боевыми силами[216].
Кроме того, качели, на которых раскачивались Германия и Великобритания, постоянно ходили то вверх, то вниз. К 1914 году население Германии (шестьдесят пять миллионов человек) уже вполовину превышало население Великобритании[217]. Германия сделалась ведущей экономикой Европы, обогнав Великобританию к 1910 году[218]. К 1913 году на ее долю приходилось 14,8 процента мирового производства, по сравнению с британскими 13,6 процента[219]. До объединения она производила всего половину британского сталепроката, зато к 1914 году уже выпускала стали в два раза больше. В 1980 году, еще до возвышения Китая, Пол Кеннеди задавался вопросом: «Найдутся ли иные примеры изменения относительных масштабов производительных сил – и, соответственно, относительных масштабов национального могущества – любых двух соседних государств, которые можно сопоставить, до или после их изменения столь замечательным образом при жизни одного поколения, с переменами в положении Великобритании и Германии?»[220]
Британцы ощутили промышленный рост Германии почти сразу, вследствие того, что немецкий экспорт начал вытеснять британскую продукцию дома и за рубежом. С 1890 по 1913 год британский экспорт в Германию удвоился, но по-прежнему составлял только половину немецкого импорта из Германии, который утроился за тот же срок[221]. Популярная книга 1896 года «Сделано в Германии» предупреждала британцев, что «гигантское коммерческое государство угрожает нашему процветанию и борется с нами за торговлю с миром»[222].
Германия обогнала Великобританию не только в тяжелой промышленности и в фабричном производстве первой Промышленной революции, но и в электротехнических и нефтехимических достижениях второй Промышленной революции. К рубежу столетий немецкая химическая промышленность контролировала 90 процентов мирового рынка[223]. В 1913 году Великобритания, Франция и Италия совместно производили и потребляли лишь около 80 процентов объема электроэнергии, производимого и потребляемого Германией[224]. К 1914 году Германия имела вдвое больше телефонов по сравнению с Великобританией и почти вдвое больше железнодорожных путей[225]. Немецкие наука и технологии опережали британские и стали лучшими в мире благодаря поддержке правительства и усилиям многих уважаемых университетов[226]. С 1901 года, когда состоялось первое присуждение Нобелевских премий, и до 1914 года Германия получила восемнадцать наград – более чем в два раза превзойдя Великобританию и вчетверо превзойдя Соединенные Штаты Америки. Только по физике и химии Германия удостоилась десяти премий – почти в два раза больше, чем Великобритания и США вместе[227].
Несмотря на быстрое экономическое развитие и внушительные национальные достижения, многие немцы чувствовали себя обманутыми. Будущее, по их мнению, принадлежало не европейским «великим державам», а так называемым «мировым державам», то есть сверхдержавам, размеры, население и ресурсы которых позволяли им доминировать в двадцатом столетии. Америка и Россия считались державами-континентами. Великобритания владела обширной заморской империей, оберегаемой огромным флотом. Чтобы конкурировать с ними, Германии требовались собственные колонии, а также способы их приобретения и защиты[228].
В ту эпоху многие страны, включая Японию, Италию, Соединенные Штаты Америки и даже Бельгию, встали на имперский путь. Однако применительно к Германии поражает сочетание желания изменить колониальный статус-кво, колоссального национального могущества, позволявшего осуществить эти изменения, и острого чувства обиды (поскольку она опоздала к стремительному разделу земного шара, то ее обделили, лишив «причитающегося»)[229].
Никто не олицетворял собой эту горючую смесь обиды и высокомерия нагляднее, чем новый немецкий император, кайзер Вильгельм II, взошедший на престол в 1888 году. В частной беседе Бисмарк сравнивал своего молодого монарха с воздушным шаром: «Если не держать веревку, не успеешь сообразить, куда он улетит»[230]. Спустя два года Вильгельм, так сказать, отвязался, уволив человека, который объединил Германию и сделал Берлин столицей великой европейской державы[231]. Его новое правительство похоронило тайный договор Бисмарка с Россией о неприсоединении последней к возможной агрессии Франции против Германии, и Париж вскоре воспользовался этим шансом покончить со своей изоляцией, заключив альянс с Москвой[232].
Желая видеть Германию мировой державой и окидывая жадным взором территории за пределами Европы, кайзер требовал от министров разработки Weltpolitik, то есть общемировой политики. В лето юбилея королевы Виктории он назначил министром иностранных дел Бернхарда фон Бюлова, сообщив, что «Бюлов будет моим Бисмарком»[233]. Бюлов сразу обозначил свои амбиции, заявил, что «дни, когда немцы отдавали одному соседу землю, другому море, а себе оставляли только небо, где царит вера, давно миновали». И добавил: «Мы не хотим никого загонять в тень, но требуем себе места под солнцем»[234].
Доктрина Weltpolitik распространялась как на внутреннюю политику, так и на международные отношения. Колониальные достижения Германии в последующие двадцать лет не потрясали воображение[235], зато картина мировой экспансии захватила тевтонские умы. В 1897 году Ганс Дельбрюк, один из наиболее известных немецких историков и редактор популярного журнала, от имени многих своих соотечественников заявил, что «в следующие несколько десятилетий поистине феноменальные территории будут поделены во всех уголках мира. Та страна, которая останется с пустыми руками, будет изгнана из рядов тех великих народов, что определяют контуры человеческого развития»[236]. Бюлов высказался еще прямолинейнее: «Вопрос не в том, хотим мы кого-то колонизировать или не хотим. Мы должны колонизировать, нравится нам это или нет»[237].
Все будущее Германии среди «великих народов» зависело от того, станет ли она мировой державой, как уверял Дельбрюк. Но на этом пути стояла одна страна. «Мы можем проводить [колониальную] политику как с Англией, так и без Англии, – писал Дельбрюк. – Если с Англией, то мирно; если без Англии, то через войну». В любом случае «не может быть никакого шага назад»[238]. Германия больше не согласна мириться с диктатом великих держав, она выдвигает собственные притязания. Бюлов поведал рейхстагу в 1899 году, что Германия больше не желает «позволять любой иностранной державе, любому чужеземному Юпитеру говорить нам, что и как делать, коли земной шар уже поделен. В грядущем столетии Германия будет либо молотом, либо наковальней». В речи при спуске на воду очередного броненосца в том же году кайзер тоже рубил сплеча: «Старые империи уходят, а новые формируются»[239]. Озабоченные статусом мировой державы, как пишет Майкл Говард, немцы «не интересовались расширением границ в рамках существующей и доминирующей мировой системы. Именно саму систему они считали несправедливой – и были полны решимости ее свергнуть и утвердить новую, равноправную»[240].
Мысль о том, что Германия способна столкнуть Великобританию с верхней позиции или хотя бы встать с нею вровень дарила кайзеру психологическое утешение. Вильгельм явно испытывал смешанные чувства по поводу Англии – это, в конце концов, была родина его матери, старшей дочери королевы Виктории (он неоднократно упоминал свою «проклятую семью»). С одной стороны, он свободно говорил по-английски и почитал свою бабушку, королеву Викторию. Ему чрезвычайно польстило, когда она сделала его почетным адмиралом Королевского флота, и он с гордостью надевал этот мундир, когда выдавался случай. В 1910 году он говорил экс-президенту Теодору Рузвельту, посетившему Берлин в ходе европейского турне, что война между Германией и Великобританией немыслима: «Я воспитывался в Англии… Я ощущаю себя отчасти англичанином, – сказал он пылко, а затем подчеркнуто громко воскликнул: – Я обожаю Англию!»[241]
При этом Вильгельм не считал нужным скрывать свое недовольство амбициями государства-соперника. Маргарет Макмиллан в отличной книге 2013 года «Война, которая покончила с миром» показывает подспудную неуверенность кайзера, характеризует его как «актера, который подозревает, что не соответствует той важной роли, какая ему выпала». Родовая травма обернулась тем, что до конца жизни он был вынужден мириться с укороченной левой рукой. Он возмущался утверждениями своей матери-британки, будто ее родина «исконно» превосходит Германию. Потому все его старания заручиться расположением британских родственников нередко оказывались напрасными. Хотя Вильгельма охотно приглашали на ежегодную регату Королевского яхт-клуба в Коусе, дядя (будущий король Эдуард) досадовал на его властные манеры и отзывался о племяннике как о «ярчайшем провале в истории». Чтобы уязвить родню, Вильгельм учредил собственную регату в Киле, с еще более сложными правилами, и принимал на ней европейскую аристократию, включая своего двоюродного брата, русского царя Николая[242]. Но, как отмечал Теодор Рузвельт, «глава величайшей военной империи своего времени столь ревниво воспринимал мнение англичан, как будто он был из тех мультимиллионеров-парвеню, что пытаются проникнуть в лондонский высший свет»[243].
Досадуя на хроническую, по его мнению, снисходительность Великобритании, кайзер все больше и больше стремился обеспечить Германии достойное место под солнцем. Впрочем, он пришел к выводу, что господствующая глобальная империя не окажет ни ему самому, ни его соотечественникам того уважения, которого они заслуживают, – если только Германия не продемонстрирует, что она вправе считаться ровней Великобритании, как в проведении лучших парусных регат, так и в строительстве грозного флота[244].
В 1890 году американский морской стратег капитан Альфред Т. Мэхэн опубликовал книгу «Влияние морской силы на историю». Опираясь прежде всего на пример Великобритании, он показал, что военно-морская сила является ключевым условием успеха великой державы, залогом военного триумфа, обладания колониями и национального богатства. Эту работу восторженно встретили в мировых столицах – от Вашингтона и Токио до Берлина и Санкт-Петербурга. У Мэхэна не было читателя прилежнее, чем сам кайзер Вильгельм, который в 1894 году сказал, что он «пытался выучить эту книгу наизусть». Кайзер распорядился разослать экземпляры книги на каждый корабль германского флота[245]. Рассуждения Мэхэна сформировала убежденность кайзера в том, что будущее Германии «связано с водой». Как пишет историк Джонатан Стейнберг, «для кайзера море и флот были символами величия Британской империи, величия, которым он восхищался и которому завидовал»[246]. Флот, способный соперничать с британским, не просто позволил бы Германии наконец-то обрести статус мировой державы, но и покончил бы с унизительной уязвимостью страны и необходимостью мириться с британским превосходством.
Кайзер ощутил, образно выражаясь, тяжелую руку Великобритании на своем плече, когда направил провокационную телеграмму вождям буров на юге Африки в 1896 году, намекая, что готов оказать им поддержку против британцев. Лондон, разумеется, возмутился. Как заявил высокопоставленный представитель МИД Великобритании послу Германии, любое вмешательство немцев обернется войной и «морской блокадой Гамбурга и Бремена». Кроме того, этот чиновник добавил, что «задача по прекращению немецкой торговли в открытом море будет детской забавой для английского флота»[247]. Увы, сей непреложный факт было трудно игнорировать. У Германии насчитывалось вполовину меньше линейных кораблей, чем у Великобритании. Как могла притязать Германия на глобальную роль в мировой политике, если британский флот легко мог принудить ее к подчинению? Венесуэльский пограничный кризис 1895–1896 годов с участием Вашингтона и Лондона лишь укрепил желание кайзера; как говорил он сам: «Только когда мы поднесем бронированный кулак к его лицу, британский лев попятится, как случилось недавно из-за угроз Америки»[248].
О проекте
О подписке
Другие проекты