Генрих Карлович, по всей видимости, решил не давать мне возможности произнести мою речь, достойную церемонии вручения оскара, потому как время шло, а в палате он не появлялся. Скорее всего, Генрих Карлович сейчас копается в моих анализах или стоит над душой какого-нибудь лаборанта, который не видит ни одного из пациентов снаружи, но каждый день изучает, как они устроены внутри.
Делать мне совершенно нечего: хвост не работает, права рука с правыми пальцами работает сама по себе и во мне не нуждается, голова работать отказывается. «То тридцать с лишним дней от тебя ни слуху, ни духу, – обидчиво заявляет мне моя (бывшая братова) голова, – то думай беспрерывно о всякой чепухе». Это она хвост чепухой называет. Как мою голову называет мой же хвост, я не знаю, потому что воображение – это часть головы, а она, как вы уже поняли, объявила забастовку на предмет шевеления извилинами. Нужно её чем-то развлечь.
Радио в палате нет, телевизора тоже. Могли бы поставить хотя бы чёрно-белый ящик, в традициях, так сказать, заведения. В поисках мало-мальского развлечения шарю по палате глазами, которые обрели, наконец, приличную чёткость зрения, и понимаю, что все стены моего то ли прибежища, то ли узилища, оказывается, увешаны картинами. Точнее, плохими копиями одной и той же картины. Не трудно догадаться, что это чёрный квадрат Малевича. Что это за клиника, в которой чёрные стены украшают чёрными квадратами? Это всё, что я успеваю подумать, застав свою голову врасплох. Она быстро выкарабкивается из расплоха и снова отказывается думать. Приходится ублажать её газетами и журналами, которые я нахожу на тумбочке. В основном это профессиональная медицинская литература, пестрящая длинными (трудночитаемыми) словами, короткими (латинскими) словами, аббревиатурами (преимущественно англоязычными), фотографиями (мелкими), графиками (крупными) и прочей околонаучной символикой. Что примечательно, даже в журналах нет цветных картинок. Вся медицина в этой клинике выдержана в строгих, чёрных тонах. Самым интересным среди этой макулатуры оказались некрологи в одной из газет. В них были написаны понятные простому смертному слова о том, какими прекрасными специалистами были те, кто нынче примеряет ангельские крылья. А как же иначе? Ведь они были не только прекрасными медиками, но и заботливыми матерями, добрыми отцами, радушными сёстрами, внимательными братьями. Читаю и удивляюсь. Почему бог, который, как говорят, любит немедленно призывать в своё царство лучших из лучших, не забрал их к себе раньше (большинство газетных мертвецов перешагнули семидесятилетний рубеж), если они были такими замечательными людьми? Или они стали таковыми только после смерти и только на страницах специализированных газет? Пожалуй, так и есть, ведь бог не может ошибаться, даже если его вдруг нет. Моя голова, утомившись от медицинской терминологии, вернулась в стан размышляющих. Кому нужно это враньё в некрологах? Тем, кто умер, всё равно, что о них прочитают там, где их нет. Возможно, я просто не в курсе, и газеты с некрологами доставляются на небеса? Я думаю, что если я проведу ещё дней пять в палате с плохо сделанными квадратами Малевича, то точно это узнаю. А пока неплохо было бы что-нибудь съесть. Часов в палате нет, и я понятия не имею, сколько времени я предавался размышлениям о своём хвосте и о прочих, таких же бесполезных вещах. Но этого времени хватило, чтобы я проголодался.
Я пытаюсь встать с кровати, чтобы отправиться на поиски столовой, но не могу. Резкое движение вызывает к жизни тьму мошек, которые с остервенением пляшут у меня перед глазами. Я отступаю перед этой мельтешащей двукрылой ордой и проваливаюсь то ли в сон, то ли в беспамятство.
Это состояние настолько захватывает меня, что я не слышу, как в палату входит медсестра в чёрном халате. Если бы я не был в ауте, я бы прочитал белые буквы на её бирке, которые гласили, что фамилия её Панова, а зовут её Верочка. Именно так, белым по чёрному, написано на её бирке, но я этого не вижу: я в отключке. Верочка подходит к моей кровати, ставит принесённый поднос с лекарствами на тумбочку поверх некрологов, которые развлекали меня некоторое время назад, и заботливо поправляет одеяло, пристально вглядываясь в моё лицо. Наверное, она видит перед собой человека, которого она так милосердно убила какое-то время назад. Вероятно, это решение далось ей нелегко, но ещё труднее ей смотреть на мою физиономию сейчас. Что она думает, глядя на пациента, которого она отправила к праотцам, будучи уверенной, что никогда больше не увидит его глаз. Глаз, которые молили её об облегчении страдания. Глаз, которые так явно опровергали просьбу об убийстве, неоднократно произнесённую опухшими губами. Глаз, которые верили, что она в состоянии им помочь, и найти иной путь, чем путь к могиле. Что она могла предложить этим глазам? Она, которая не была ни господом богом, ни святой, ни даже врачом? Что она могла сделать, чтобы не видеть эту мольбу, на которую она не могла откликнуться ничем, кроме доброго слова, ибо только это и было в её силах. Ах, да. Я забыл о лошадиной дозе транквилизаторов. Вот выход для человека, который больше не может страдать от собственного сострадания. Что поделаешь, если некоторые медсёстры слишком чувствительны для своей профессии?
Что она могла поделать, если она не могла больше выносить этих взглядов, полностью состоящих из одной отчаянной мольбы. Ведь больше за душой у её пациента ничего не осталась. Только надежда и вера в то, что такая милая сестричка в чёрном халате сможет сотворить чудо, на которое не способны лучшие доктора местной клиники. И она его совершила. Она нашла способ избавить себя от страданий. Она поверила в то, во что не должна была верить, но во что не верить у неё не хватило духа. Она поверила в слова измученного болью человека, который не знал, как выразить словами то, что так ясно показывали его глаза. Словами он говорил одно, глазами – другое. И она поверила словам. Ведь это было куда проще, чем каждый день сталкиваться с тем, что ты не можешь помочь ближнему своему. Она корила себя за слабость, убеждая себя, однако, что это была вовсе не слабость, а самое настоящее мужество. Верочка Панова корила себя за то, что у неё хватило мужества убить человека, взгляды которого она больше не могла выносить. Пусть она будет проклинать себя до конца своих дней, зато она смогла помочь человеку, которому никто, кроме неё, помочь не мог. Пусть ей будет больно от того, что к ней навсегда приклеится ярлык «убийцы», но эта боль не идёт ни в какое сравнение с той болью, которую она испытывала, глядя на страдания моего брата-близнеца. И разве можно её судить за то, что из двух зол она выбрала меньше. Меньшее для себя. Чем было это зло для моего брата можно только гадать. Но я уверен в том, что он не хотел смерти, несмотря ни на что. Даже на то, что его голова мне так пригодилась. А у медсестры Верочки Пановой совсем другое мнение. Она смотрит на меня и видит моего брата-близнеца. Она боится того момента, когда я открою глаза и снова посмотрю на неё. Она панически боится опять увидеть мою мольбу и понять, что её мужественный поступок оказался напрасным. Она, по сути дела, пожертвовала собой, своим спокойствием, чтобы спасти меня, и она не готова увидеть в моих глазах то, что для меня значила эта жертва. Поэтому Верочка Панова берёт с подноса шприц и со знанием дела колет. Она очень хорошая медсестра.
Я просыпаюсь и вижу перед собой Верочку Панову. Она смотрит на меня добрым взглядом всё понимающей и всё принимающей медсестры. Ни тени любопытства, смущения или вины. До того, как она открывает рот и я слышу её голос, я успеваю заметить, что никакого шприца в её руках нет.
– Как Ваше самочувствие? – спрашивает Верочка.
Её голос полностью соответствует её взгляду – никаких эмоций, кроме явно выраженного участия к пациенту.
– Нормально, – коротко отвечаю я, усаживаясь на кровати.
Человек, который помог мне заполучить новую голову, а моему брату – новый гроб, не кажется мне подходящим для бесед о моём хвосте. Уж лучше я обсужу его с голубчиком Генрихом Карловичем. Верочка не делает даже попытки помочь мне с посадкой. И мне это нравится, нашей семье она уже помогла более, чем достаточно. Теперь она может отдыхать.
– Я принесла Вам обед, – говорит медсестра.
На тумбочке около кровати действительно стоит поднос с едой, среди которой я замечаю мясо. Оно и проснувшееся чуть позже меня чувство голода примиряют меня с Верочкой. Я беру чёрный поднос и устраиваюсь так, чтобы ничто, включая мой хвост, не отвлекало меня от пищи. Но у Верочки другие планы. Она протягивает мне какие-то таблетки.
– До еды Вы должны принять вот это.
– Кому? – спрашиваю я и разворачиваю вилку и нож, кем-то заботливо упрятанные в чёрную салфетку.
– Себе, – не моргнув глазом, отвечает Верочка.
Видимо, она привыкла иметь дело с капризными пациентами и ничто не может её заставить изменить своему долгу.
– Себе я точно ничего не должен, – говорю я и отрезаю солидный кусок мяса, – я сегодня это проверял.
Верочка останавливает меня.
– Не бойтесь, это просто витамины и иммуномодуляторы, их нужно принимать до еды.
– Я не боюсь, – говорю я не совсем правду, – я просто очень хочу есть.
Откуда мне знать, что в этих небольших чёрных пилюлях? Вполне возможно, что сестра Панова решила повторить свой подвиг и предлагает мне то, что не доел мой брат.
– Я Вас понимаю, но если Генрих Карлович прописал Вам эти таблетки, Вы должны их принимать, это для Вашей же пользы.
Верочка продолжает свободной рукой удерживать меня от мяса. Борьба с женщинами мне не доставляет никакого удовольствия, поэтому я решаю наплевать на то, что содержится в чёрных капсулах и опробовать Верочкину заботу на своей шкуре. Я глотаю то ли витамины, то ли иммуномодуляторы, то ли ещё какую гадость, запиваю это водой и кладу, наконец, в рот отрезанный кусок вожделенного мяса. Еда доставляет мне удовольствие, но не долго. Верочка, исполнившая свой долг по впихиванию в меня пилюль, не удаляется, а продолжает сидеть у моей кровати, наблюдая за тем, как я справляюсь с обедом.
– Хотите присоединиться? – спрашиваю я её.
– Нет, – качает головой Верочка, – но я хочу убедиться, что процесс приёма пищи идёт нормально.
– Очень мило, – говорю я, – но Ваше внимание не добавляет ему нормальности. Я не люблю, когда за мной наблюдают в процессе приёма пищи.
– Я не наблюдаю, – не соглашается Верочка, – я присутствую.
«Она от меня не отвяжется, сожри я хоть все таблетки на свете», – раздражённо думаю я. Так и будет смотреть за моими процессами, не моргая своими невинными глазами.
– Вы полагаете, я нуждаюсь в Вашем присутствии, чтобы хорошо переваривать пищу? – мой тон не оставляет сомнений в том, что мне очень не нравится, что она на меня пялится.
Верочка, наверное, не знает такого слова как «пялится», используемого исключительно в разговорной речи необразованных слоев населения, к которому Верочка, безусловно, не относится. Поэтому она не понимает или делает вид, что не понимает, что её присутствие меня страшно бесит. А может быть, она и этого слова не знает. Забив свой желудок мясом, я немного отвлёкся от голода, и моё раздражение начало плескать через край.
– Конечно, нет, – Верочка разговаривает со мной не как с больным, а как с больным ребёнком, – но контроль Вашего состояния является неотъемлемой частью Вашего лечения. Ведь Вы хотите выздороветь как можно скорее?
– Я больше не съем ни крошки, пока Вы не уйдёте, – говорю я, понимая, что обед мой мясом и ограничится.
– Не нужно капризничать, – уверяет меня Верочка, – так Вы сделает хуже только самому себе.
– Зато это буду я сам, – отвечаю я, ни капельки не жалея о том, что поданная к мясу цветная капуста так и останется на тарелке.
– Самоистязание до добра не доводит, – говорит Верочка ничуть не смущённая тем, что лишила меня половины обеда.
– Я в курсе, – говорю я, имея в виду самоистязания моего брата, которые довели его до могилы, а меня до новой головы.
– Тогда к чему это детское упрямство? – спрашивает Верочка.
– Понятия не имею, – говорю я, старательно вытирая рот салфеткой и давая Верочке понять, что она может убираться ко всем чертям.
Но Верочка и про чертей не в курсе: она продолжает сидеть и смотреть на меня.
– Я советую Вам закончить трапезу, – говорит медсестра.
И в каком только медучилище её научили трапезничать? Могла бы просто есть как все нормальные люди.
– Я её уже закончил.
– Вы не доели гарнир и салат, – говорит Верочка.
Возможно, у меня есть проблемы с головой и хвостом, но проблем со зрением у меня нет. Я прекрасно вижу, что я недообедал. И я прекрасно знаю, почему это произошло. Это произошло из-за Верочки, и уступать я ей не намерен, поэтому я просто пожимаю плечами и возвращаю поднос с тарелками на тумбочку.
– Напрасно Вы так демонстративно встаёте в позу, – Верочку таким пустяком не прошибёшь, – раздражение и отказ от полноценного питания только удлинят процесс выздоровления.
Она мне надоела со своими назидательными разговорами, и я предпочитаю их не поддерживать, а сменить своё положение с сидячего на лежачее. Верочка делает ещё одну попытку меня накормить.
– Хорошо, сдаюсь, – говорит Верочка, – я сейчас уйду, а Вы доедите свой обед. Обещаете?
Не собираюсь ей ничего не обещать, даже если я сделаю этим хуже только себе самому. Своя рука и бьёт не так больно, поэтому я молчу.
Верочка не желает принимать мои правила игры в молчанку и уже в дверях говорит:
– Я Вас очень прошу, не поддавайтесь эмоциям и пообедайте.
Я посылаю её подальше. Даже если буду подыхать от голода (чего, конечно, даже в этом лечебном заведении, не будет), я не сделаю Верочке приятное и не доем этот обед. Я не собираюсь сдаваться. Единственное, что меня беспокоит, это то, что в этой чёртовой чёрной палате совсем нечего делать. Хвост и некрологи развлекли меня, позволив скоротать время до обеда, но чем мне заняться после него?
Минут через сорок я начинаю жалеть о том, что не был вежлив с Верочкой. Она, конечно, изрядная зануда и убийца, но она умеет разговаривать. А кроме того, она думает, что связана долгом помощи местным пациентам. Из этого можно извлечь нечто большее, чем сверхдоза транквилизаторов. Из этого можно извлечь продолжительную беседу, убивающую время не хуже, чем ящик, изобретённый то ли в прошлом, то ли в позапрошлом столетии. Если разобраться, то разговор, пожалуй, более изощрённое средство для убийства времени, чем телевизор. Ведь разговору уже не один десяток тысячелетий, а телевидению пошла всего лишь вторая сотня лет. За время своего существования разговор перестал быть исключительно средством выживания и приобрёл качества, необходимые при противоположном процессе. Телевидение же никогда не было средством продления жизни, а изначально было приспособлено только для сокращения продолжительности её сознательной составляющей. Именно эта узкая функциональность и делает ТВ отстающим звеном в связке с беседой, которая, будучи явлением многофункциональным, в состоянии предложить желающим утолить свою жажду быстрого течения времени больше вариантов для убийства в силу наличия возможности создания перекрёстков разных функций. Никто не будет спорить, что перекрёсток более предпочтителен, потому что он даёт больше вариантов для продвижения. Ты можешь пойти – поехать не только с юга на север, но и с запада на восток. А также с запада на север, или с юга на восток. Как только ты попадаешь на перекрёсток, число вариантов времяпрепровождения значительно увеличивается. Правда, это относится только к тем людям, которые предпочитают двигаться исключительно проторенными дорогами. Нормальному же человеку ничего не мешает свернуть с шоссе и пойти, куда глаза глядят, даже если они глядят буквой «зю», а не на стрелки компаса. Я как раз из этой породы людей, идущих по жизни неправильными зигзагами (а может быть, и правильными – кто эти зигзаги разберёт?).
Моя трудолюбивая фантазия заставляет меня больше любить слова, чем картинки, потому что слова, на мой взгляд, ставят меньше рамок, чем картинки. В них больше свободы, трепета и страсти, если, конечно, у тебя порядок с воображением. Думаю, у Верочки Пановой с воображением порядок, поэтому беседа с ней могла быть весьма увлекательной, но своим присутствием она вынудила меня заставить её удалится, от чего я, пожалуй, только проиграл. Но проиграл не так крупно, как мой брат-близнец, поэтому у меня ещё остались козыри в колоде и теперь самое время пополнить свою руку, прикупив пару козырных тузов. А на меньшее я не согласен.
О проекте
О подписке
Другие проекты
