Читать бесплатно книгу «Наблюдения Михаила Ивановича» Глеба Ивановича Успенского полностью онлайн — MyBook
image

– Вот отчего! – продолжает он. – По тому случаю мы дураки, что прижимка, например, обдерка над нами была большая напущена! Вот чиновник-то орет: «Плохо жить стало!», а ведь этакую дубину мы прокармливали, мы ему, шалаю, сюртуки, манишки шили… Я это знаю; я видел, поверьте нашим словам! Потому я не в одной деревне претерпел от этого разбою, я и в городе его видел… Городской разбой пуще деревенского был… Тут простому человеку совсем дыхания не было… Привела меня тетка в город, нашлись добрые люди – мещане, взяли меня жить к себе. Девушка была у них одна… что за умница! Грамоте меня стала обучать, и, может, господь бы дал, в люди бы я вышел, человеком бы был (при этих словах Михаил Иваныч с особенною силою ударил себя в грудь, нагибаясь над сонным слушателем). Человеком бы-ы! Так ведь нет, – не дали! Словно они дожидались меня, сироту, потому только было я в тепло-то к мещанину попал, а уж из кварталу бежит скороход. «А где здесь заблуждающий мальчишка?..» – «А что?» – «А то – пожалуйте его в часть». А зачем? Что я преступил? А то, что солдату трубочки надо покурить, водочки хлебнуть, – вот он и волочет меня в квартал, потому, знает, придут, выкупят… Да еще что-о! Везет меня в квартал-то на извозчике, да и с извозчика-то колупнет: «Где билет? Был у исповеди, у причастия?» Да не на одном извозчике-то везет, а норовит от биржи до биржи, по закону, и со всех получит на свое прожитие; потому всем им, окроме мужика, не с кого взять. Без мужика-то им нечего старшому дать; а старшому тоже ведь надыть помазать квартального, а квартальному – частного… все на наш счет. Доброму человеку дня было не изжить. Вон мещанин-то мне пользу хотел сделать, добро – так они на него набросились, как скорпии!.. Подлая тварь! Пойми!.. Вот по какому случаю я чиновника-то ноне у Трифонова оборвал… Может, потому я и мучаюсь, что требовался ему каменный дом либо хомут новый: – и он меня в квартале томил и мещанина разорял… У-у! чтоб вам!.. А мало их было охотников-то трубочки покурить, сладкого кусочка пососать?.. Города строили! Что вы? Сделайте милость! С чего нашему городу быть?.. Кабы бабы наши кашей лакомились, небось бы не оченно-то много этак-то народу к осьмому часу к киатру разлетались на жеребцах… Н-нет, брат!.. Н-не очень! а то… «Эй, кричит, задавлю, мужик! Берегись, мол». Эво ли заг-гибают!. Не знают, на какой манер сытость свою разыграть, – а наш брат нищий и чумовой ходит! Я, брат, видел, как из кварталу меня господа чиновники Черемухины «вынули» на прокормление: тут я уведомился, сколь они с чужих денег ошалели, – пиры, да банкеты, да кувырканья – весь и сказ!.. Голодны они – мужик, простой человек, терпит, дает им корм, а накормит он их – опять тоже ему вред и от эфтого… Теперьче посуди: жил я у мещанина; жена у него померла; осталось у него три дочки… то есть, я тебе говорю, девушки… Что же, брат? Выбегут это на улицу погулять, ан уж тут с сытыми утробами погуливают разные народы… Вот и колесят. «Мы вас замуж возьмем, благородные будете»… А тем и любо! Потому благородными превосходнее быть, не чем этак-то, как они, по ночам иглой тачать, слепнуть… Ну – и… Теперь вон на! поди! глянь!.. ровно как рваные тряпки по лужам валяются! Полюбопытствуй – поди!.. Может, теперь бы у меня такая ли супруга-пособница была, коли б не сытость-то эта краденая. Я почесть полгода дорывался, чтоб она на меня, на чумарзого, взглянула; да по ночам ворочал на заводе в огне да в пламени, чтоб мне лишний рубь достать, ей купить гостинчика полакомиться… А чиновник-то налетел с мадерой, да с гитарой, да с шелковым платком – ан и взял!.. И шиш под нос! Наш брат ободранный человек песню-то поет, ровно режет ножом, потому голос-то наш в огне перекипел, а тот запоет песенку любо-два – ай-люли! Потому в огне он не горел, а больше нашего брата очищал… И бел он, и мадера, и на гитаре, примерно!.. А нашего брата по скуле! Он вон шваркнул ее, Аннушку-то, разорвал ее, словно собака тряпку завалящую, да и побег к осьмому часу к киатру, а наш брат только жилы свои в работе иссушил попусту; потому нам ее уж взять нельзя, Аннушку-то! уж нам невозможно этого! уж она набалована! Ей уж дай платочек шелковый… Он – шелковый-то платок – и нашему брату подходит к лицу, да нам об этом надо бросить думать… вот! Потому мы обязаны быть дураками, ошалелыми, коркой дорожить, по-собачьи жить, – потому наш хлеб другим надобился… Слышишь, рыжая ты шельма? Другие наш хлеб ели, бешеная ты собака!..

– Вон! – внезапно поднимаясь во весь рост, гремит громадная фигура целовальника, сообразившего, что причиною некоторого беспокойства, испытываемого им во сне, было непрестанное разглагольствование Михаила Иваныча. – У-дди! У-убью!

Перепуганный сжатыми кулаками и вытаращенными глазами целовальника, Михаил Иваныч пятится к двери, зажимая рукою рот, чтобы рассвирепевшим кашлем еще более не рассердить врага; и так как враг в скором времени выказывает намерение броситься к нему из-за стойки, то Михаил Иваныч и исчезает вон из кабака. Спустя минуту дрожки его дребезжат среди темной дороги к Жолтикову. Но необходимость высказаться не прекращается красноречивым внушением целовальника насчет молчания; Михаил Иваныч снова ищет слушателя, огонька, и снова, завидев его, погоняет свою лошадь, и везде, куда бы он ни привернул свою лошадь, в караулку ли при господском саду, на мельницу, к постоялому двору, – везде слышится его чахоточная речь.

– И очень великолепно, коли кого из этих грабителей чем-нибудь да припрут! Рад я! Душевно. Одна мне и утеха, что на это поглядеть. Потому ошалели мы от них, дураками и нищими стали… В прежнее время чиновник-то трифоновский – он бы меня в гроб вогнал ни за что… А теперича погодишь!.. И слава богу!.. Теперича еще и простой человек с ними, пожалуй, потягается… Да-а!..

И затем, в подтверждение слов о господстве в старое время прижимки над простым человеком, Михаил Иваныч приводил множество фактов из своей биографии. И действительно, фактов этих перебывало на его спине достаточное количество, потому что, в качестве сироты и простого человека, он отведал прижимку и в деревне, и в городе, где жил у мещанина, изнывал в квартале, побирался, и, наконец, в казенном заводе, в качестве рабочего. Результатом этой «прижимки», по объяснению Михаила Иваныча, было одурение и обнищание простого человека, что и можно видеть на нашем рабочем, на нашем простом мужике, немыслимых без «зелена вина». Если сам Михаил Иваныч ушел от этого отупения и умеет рассуждать о прижимке, то этому есть особенная причина, о которой Михаил Иваныч рассказывает не с злостью и негодованием, волнующими его при воспоминании о прошлом, а с какою-то необыкновенною нежностью и внимательностью.

– А потому, – говорит он, разъясняя этот вопрос, – что я имею просияние моего ума!.. Вот-с на каком основании я всю эту разбойничью механику понимаю и чувствую и злюсь! Простой мужик делается от этого балбесом, но я, по моему понятию, получаю чахотку… Вот-с на каком основании. В течение времени моей жизни встретил я человека, который по щеке не бил, но внедрил в мою душу понятие…

Михаил Иваныч любил понянчиться с этим воспоминанием из своей несчастной жизни и говорил не спеша, останавливаясь:

– Ну, в то же самое время, – продолжал он, – надо сказать так, что и этот человек, благодетель мой, в первое-начальное время нашего знакомства тоже по щеке меня щелконул довольно благополучно… для собственной моей пользы… Именно-с «для пользы», по той причине, что наш брат, простой человек, столь от разных народов за все про все наскулен, что и пользу ежели хочешь ему сделать, то и в ту пору без рукопашья не обойдешься… По этому случаю благодетель мой, Максим Петрович, в достаточной степени меня с печи за волосья сгромыхнул в первоначальное время знакомства… Такое было дело: докладывал я вам, что из части, когда мещанин помер, взяли меня на прокормление чиновники Черемухины. Бывши в побирушках, в нищих, с холоду да с голоду да с кварталу очень мало я в ту пору на человека сходствовал, потому что, живши в квартале, коротко и ясно можно потерять человеческий лик и получить собачью манеру. По этому случаю, когда меня ввели в черемухинскую кухню, то стал я хватать съестное, например, съедобное. Стал рвать, набросился. Кухарка назвала меня в ту пору «волчий рот». И так я набрасывался, так набрасывался, до забвения доходил. Отъедался, отъедался я тут быстро, поспешно; вся прислуга у них очень торопливо отъедалась и щеки нагуливала, потому мужики всего натащат, не жалко – ешь! Хорошо. Как только привык я к сладкому куску, стал я свою бедность вспоминать, и стало мне страшно: ну-ко да выгонят отсюда, – что тогда? Страшна мне корка собачья показалась!.. Стал я об себе думать… И делаю такое замечание, что у всех народов идет грабеж. Кухарка и кучер с мужиков, барин и барыня – с мужиков, всё, повсюду, повсеместно идет ограбление человеческое… Думаю: мужик мне не даст, с кого мне?.. Думал-думал, затруднялся в мыслях, глядь – бежит ко мне на печку барчук махонькой, черемухинский сынок: «Скажи сказочку…» Изволь. Сказал. Он и повадился ко мне на печку шататься сказки слушать. «Э, думаю, друг-приятель; надо быть, тебе в хоромах хвост-от присекают, что ты во мне, в мужике, получаешь нужду…» Подумал так-то. Бежит барчук: «Скажи сказку…» – «Дай копейку!» Эдак-то резанул. «Дашь – скажу, нет – не будет рассказу. Я и то, мол, язык весь отколотил, рассказываючи тебе». Припугнул его таким манером, и стал он мне пятачки да грошики таскать, и стал я их попрятывать… И так было ловко научился я поколупывать с него; ан тут-то и подвернись ко мне человек… Максим Петрович… семинаристик, племянник черемухинский. Часто он к нам в кухню хаживал, дожидался, пока дяденька, сам Черемухин-то, проснутся, – полтинничек у него попросить… Когда тверез – тихий такой… «На сапоги», говорит… А Черемухин. «То-то, говорит, на сапоги?..» И сердито на него смотрит, а тот боится. Это когда тверез. Ну, а коли ежели да пьян, так уж тут никакого страху для него нету… Тут уж он кричит, бунтует… И дяденьку-то так-то ли поливает… «Взяточники, разбойники!.. Докуда вы разбойничать будете?. Провались вы и с полтинниками…» Раз зимой скинул с себя полушубок и шваркнул его обземь. «Подавитесь вы им!..» и ушел. Бывало так, что и стекла он выбивал в дому и ворота исписывал ругательскими словами. Вот я на этого человека и наскочил… От него я и получил вдохновение, например. То есть сначала-то он меня за виски отворочал, а потом уж объяснил мне существо… Лежу я с барчуком на печке и делаю с ним подлый поступок: продаю ему кошелек, а в обмен требую с него серебряную цепочку… Кошельку цена копейка, а цепочка стоит пять серебром. Желаю я ее получить. Барчук ничего не смыслит: взял да и поменялся, а потом рассмотрел – и в слезы… «Отдай!» плачет. А я ему: «Нет, говорю, не отдам, потому что ты видел, что покупал. Назад не ворочают. Где у тебя глаза были?..» По-базарному поступаю… Максим Петрович пьяный сидел-сидел, слушал-слушал, да шарах меня за волосы с печи… «Мошенник! вор!.. С каких лет мошенничаешь!.. И без тебя много мошенников!..» Да за ухо… за ухо… Тут он меня щекотурил…. Цепочку отнял, шваркнул: «Краденую воруешь!..» С этого дня стал я его бояться… Страх почувствовал; боюсь встретиться; ан раз несу водку господам из конторы, он – валит с приятелями пья-а-аный. «Что такое? стой! Куда? Водка!.. Неси к нам… Там, брат (у дяди-то), за другой четвертью пошлют… Там есть на что выпить…» Тут они меня поволокли в свою квартиру: бедность непокрытая, тараканы… Я сижу, боюсь. «Чего ты? Холуй! Раб!.. С каких лет мошенничаешь!..» Поругали вторительно, а потом сжалились. «Поди сюда, – говорит Максим Петрович. – Ты зачем мошенничаешь? Жить надо? Так нешто грабежом-то хорошо будет?.. Давайте книжку, я его обучу… Как ты думаешь, грамота лучше грабежу?» И сейчас стал меня учить. Тут я ничего не понял, потому пьяные они были; мало-мало погодя и сам к ним пошел… «Обучите», говорю. Там их много кутейников[2]-то было: кто слово покажет, кто так что-нибудь… Я и нахватался, и не умею вам сказать, каким манером, только что стал я тут понимать, почему это наш брат в дырах, в лаптях, например. И в первый раз в голову мне влетело: «за что же, мол, этак-то?..» Разговоры ли ихние, Максим Петровича, или грамота, уж верно не могу объяснить, а что страсть сколько я разбойников вдруг увидал! И, может, господь мне и больше понятия бы дал, только что пошло вдруг во всем расстройство…

«С войны это расстройство пошло[3]… Целые дни, бывало, стоишь на улице, смотришь, как везут на войну пушки да сабли. «Эдакие, – дивовался народ, – на человека страсти припасены!» Пошли тут наборы, мужики, бабы ревут, голосьба по всему городу. У Черемухиных идет огребанье невиданное, пьянство, жранье – боже мой!.. «Господи! – помню, жена Черемухина плачется: – когда это все кончится!..» Ан скоро и кончилось… Прошла война, налетели ревизоры, всех взяточников повязали… Тут пошло швырянье – упаси бог! Один – вор; другой ополченцам сапоги на кардонной подошве делал; третий в рекруты забривал без закону… Стали кидать, швырять подлецами: один вниз, другой вверх, третий торчмя головой… Черемухина выгнали в другую губерню. Максим Петрович так-то ли поспешно в Питер ускакал. «Прощай, говорит, помни. Выпишу». Однако же не выписал. Стал я у Птицыных жить, у генералов, и там пошло все врозь. Все сыновья ворами оказались. Плач идет между грабителями. Поглядел, поглядел я, вижу – не до меня им: надел картуз, пошел своего хлеба искать. В ту пору на казенный завод[4] стали принимать людей со стороны, не казенных, стало быть, – я и попал в завод… В лесу страшно, когда ежели гром да молонья, а тут в заводе еще страшней. Потому в лесу – дело божье, непонятное, там страх берет, а тут злость – потому видишь, из-за чего гром-то идет, из-за чего молота молотят, ножницы разеваются и наш простой человек недоест, недопьет, а в огне горит… Пить бы надо – слаб! не мог, а все больше злился, потому которые я получил от Максима Петровича мысли, то никаким родом они у меня из головы не выходили. Злился-злился я, бесился-бесился, да однова подгулял и махнул в арендателя камнем[5]… Спасибо, скрось колесо камень прошел, а то б в каторге быть. Да еще то облегчило, что ночью дело было, не могли вызнать, кто такой, так что собственно по подозрению шесть месяцев высидел… Вышел из заключения, вижу – везде я: бунтовщиком оказываюсь, никто не берет, и на частные мастерские не допущают… Остался я один; на кого надежда? Окроме Максима Петровича кто ж мне защитник? Дай обладят чугунку… Я на него надеюсь… Нонче, брат, и им тоже очень мало готовых кусков: не то время идет. И рад я, коли ежели кого из них припрут, рад… Купец-то вон: ох-хо-хо, кряхтит! хорошо! отлично!..»

Бесплатно

0 
(0 оценок)

Читать книгу: «Наблюдения Михаила Ивановича»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно