Эта живая трапеза мне показалась настолько ни на что не похожей, и я немного обеспокоился судьбой, ждавшей меня в компании людей, так жаждущих крови; но они сами поднялись, и, пока зажигали кто сигары, кто сигареты, слуги освободили стол и в мгновение ока подняли к потолку все, в том числе и подушки. Зал оставался свободным от мебели, и трубачи отправились играть с четырьмя слепыми виолончелистами, которые исполняли модные мелодии в современном духе, для тех, кто приглашал танцевать молодых людей. Но это действие не длилось больше, чем четверть часа, после чего они направились в другую залу.
Дверь осталась открытой, и, крадучись, словно волк, я пошел вперед, видя, о чем они рассуждают; редкая мебель вокруг них, казалось, самым странным образом и без музыки танцевала. Мало-помалу эта мебель надувалась и раскачивалась, как поэт в салоне, возвышаясь и поднимаясь и скачкообразно увеличивалась. Вдруг приняла вид удобной мебели, кожаные кресла и диваны имели вид грибов, покрытых кожей, как и остальная обстановка.
Как только мебель приняла благородный вид и перестала качаться, незнакомцы уселись в кресла и продолжали курить; четверо из них расселись вокруг стола и начали партию в бридж, которая вызвала сразу самые неприятные споры. В этот момент один из них положил на стол свою горящую сигару, и, когда, споря, красный от гнева, ударил своего противника, стол вдруг взорвался, лопнув от контакта с сигарой, как немецкий дирижабль, нарушив порядок карточной партии. Негр побежал поднимать пневматический стол, взорвавшийся от контакта с сигарой, который лежал на земле, как мертвый слон. Слуга предложил принести другой резиновый покрытый кожей стол, так как это была новая мебель, по желанию надуваемая и перенадуваемая, и, следовательно, не очень громоздкая и мобильная. Но эти господа объявили, что они больше не желают играть, и негру ничего не оставалось, как спустить мебель, свистевшую, как русский слуга, шипящий перед своим господином. Все разом вдруг покинули курительную комнату, и негр погасил электричество.
Я обнаружил себя вдруг в темноте, уткнулся в стену, пошел наощупь, по звуку удалявшихся голосов. Шаря, я уткнулся в лестницу, под которой открылась дверь, ведущая в узкий коридор, вырытый прямо в скале, в стенах скалы я увидел выгравированное или написанное карандашом или углем самое странное и непристойное граффити. Приведу то, что запомнил, но завуалированную грубость некоторых терминов привести не берусь. Двойной ужасный знак украсил начальную М следующей надписи:
Микеланджело – причина яркого удовольствия
Ганса фон Джагофа.
Это было написано карандашом.
Подальше – сердце, пронзенное стрелой, окруженная аспидом, и надпись такого содержания:
Клеопатра для жизни
Эрудит представит готический характер пожелания, изумившего меня, сообщенное Грозвицем, драматургом:
Мне бы хотелось заниматься любовью
с абатиссой Гандершейм.
История Франции вдохновила анонима, восхищавшегося 18 веком, на самые неистовые изъявление чувств:
Мне нужна мадам Помпадур
Эти надписи на стенах были нацарапаны металлическими остриями. И вот набросок трех крылатых выражений разного размера:
У меня была в один и тот же вечер
Одна и та же тирольенская красавица 17 века
В возрасте 16, 21 и 33 лет
И я смогу еще потом ее иметь
В свои семьдесят лет, но
Я иду под руку с Николаем
Англоман простучал полным категоричного признания синим карандашом:
Неизвестный англичанин времен Кромвеля
Стерпит всё
Подпись: Вилли Хорн
Надпись, широко намеченная углем и почти стершаяся местами, мерещилось, взрывалась саркастическим смехом, который мне показался почти неприличным на этом невообразимом графическом кладбище.
Мне досталась вчера графиня Терниска
в возрасте 17 лет, которая
и в 45 будет хорошо звучать.
Х. фон М.
Наконец я не смел поверить слишком дерзновенному сообщению, по сравнению с предшествующими граффити и, несмотря на всю невероятность предположения, страстному и полному искренности признанию фаворита короля Генриха III:
Я люблю Келюса до безумия
Эти многозначные и странные записи мне показались удивительными. Пронзенные сердца, сердца пламенные, сердца сомневающиеся, и еще другая эмблема: волосатые крылья или голые, безбородые или мужественные, гордые или униженные фаллосы, неуклюжие или умеющие летать, одиночные или сопровождаемые спутниками, украшали поверхность любого герба, причудливого и двусмысленного.
Я решительно подошел в коридор, где имелась дверь, и вошел без стука, дверь была наполовину закрыта тяжелым гобеленом; я видел того, кто прошел через залу, пол которой был мягким, покрытым коврами, подушками, подносами (последние были нагружены прохладительными напитками). На стенах достаточно низко располагались несколько умывальников, возвышался кран, двигавшийся в форме носа, которые могли использоваться как таз или чашу. Юная команда, за которой я до сих пор следовал и перемещался, укрылась в комнате. Молодые люди возлежали там. На матрасах, которые покрывали землю, мы видели еще несколько деревянных коробок. Молодые люди находились один подле другого и ничем не были заняты. Один из них разместился рядом с дверью, где я прятался.
Они внимательно смотрели какие-то альбомы, которые имелись в изобилии, мне показалось потом, что это были альбомы с академическими фотографиями обнаженной натуры, мужчин и женщин. Эффект, ожидавшийся от этих фотографий, был создан, так что они рассматривали фотографии со всем возможным непристойным вниманием.
Они выставляли напоказ свою силу, открывали коробки и приводили в действие работавшие медленно приборы, в достаточной степени напоминавшие валы фонографа. Участники действа опоясались потом чем-то вроде пояса, который поддерживал конец прибора., и мне показалось, что все они напоминают Иксиона, когда он ласкает обнаженный призрак невидимой Юноны2. Руки молодых людей сбивались перед прибором, как будто они прикасались к мягкому и обожаемому телу. Их рты создавали ощущение воздушного поцелуя. Тотчас они стали более блудливы и резвы, и, казалось, сочетались браком с пустотой. Я был приведен в замешательство, как будто сопровождал их беспокойные игры и фаллические сумасбродства в колледже; из их ртов исходили звуки, любовные фразы, сладострастные стоны, древние имена, среди которых я узнал очень мудрого Гелиоса, имя некой де Лолы Монт, происходившей, я не знаю, с какой-то плантации Луизианы 18 века; кое-кто говорил о паже («о моем прекрасном паже»).
Об этой оргии мне рассказали вскоре надписи в коридоре. Я с большим вниманием прислушался к игривым терминам, присутствовал при исполнении всех желаний этих вольнодумцев, находивших наслаждение в руках смерти.
«Коробки, – сказал я себе, – это подобие урн, куда помещают останки влюбленных».
Мысль эта перенесла, транспортировала меня, я чувствовал в унисон с этими распутниками и, протянув руку, схватил у двери, возле которой никого не было, найденный там ящик. Я открыл его, потом сделал движение, подражая действиям молодых людей, опоясал себя ремнем вокруг поясницы, и это тотчас формировало перед моим восхищенным взором обнаженные тела, которые с наслаждением мне улыбались.
В коридоре мужские и женские граффити и прославленные имена исполнили меня отвращением, но гордость быть за пределами ужасного дома Тинтаридов, переполняла меня, и я почти не мог читать написанное карандашом:
Я наставил рога лебедю…
После чего, полный беспокойства, я не мог больше выдерживать атмосферу этого подземного дома, где ничего не было сверхъестественного, конечно, но где все было так ново для меня; я хотел вернуться к выходу, без встречи с кем-то, кто бы мог меня заметить. И мне это удалось, так как, вместо того чтобы вернуться в апартаменты, которые я пересек, я сразу обнаружил себя, всего дрожащего, в огромной зале, где на возвышении были три ступеньки и сидение со сломанными ножками, разновидность разобранного трона, позади которого висел ковер, с конусным щитом из серебра и лазури. На стене, где открывалась дверь, в которую я вошел, были повешены картины, представляя жизнь в цвете, с сиянием света.
В глубине органа сложена была стена, и рядом, как рыцари в латах, словно осуществляли надзор отполированные трубы. На органе закрытая партитура была богато отделана:
Подлинная партитура «Золото Рейна»
Зал был выложен медью и редким мрамором серпентином, добывавшимся в Италии и на Корсике. Имелись также прозрачные стеклянные плиты, сквозь которые проникал свет, то красный, то лиловый. Этот свет не сиял в одной точке зала, освещенного большими искусственными окнами; искусственное освещение шло сюда, как днем. На некоторых местах этих плит я видел пятна крови, и в углу находились театральные сваи из позолоченной меди, украшенные бисером.
Здесь настал самый волнующий эпизод моего путешествия, так как я хотел выйти оттуда и не осмеливался вернуться к своему месту; не создавая шума, я случайно открыл маленькую дверь рядом с органом. Было почти восемь вечера. Я кинул взгляд в большую залу, где не было меньше света, чем когда я стоял там, а весь воздух был пропитан ароматом роз.
Человек с юным лицом (а ему было почти шестьдесят пять лет) стоял там, одетый, как французский вельможа из свиты короля Людовика XVI. Его волосы, заплетенные, как у Панурга3 были слишком напудрены и напомажены. Как я мог заставить себя вернуться, когда читал сцену Ричарда Львиное Сердце, вышитую на его жилете и пуговицах двух дюймов диаметром, содержащих двенадцать стеклянных миниатюр, портреты двенадцати королей!
Вокруг залы выходили из стены большие медные павильоны.
Забавный персонаж, чья древность так резко контрастировала с металлической современностью этой залы, сидел перед клавиром и касался клавиш; он нажимал на клавиши, и они оставались запавшими; когда он вышел из павильона, я неотчетливо слышал странный шум и продолжение, прежде, не имевшее для меня смысла.
Одно мгновение незнакомец со вниманием вслушивался в эти шумы. Вдруг он поднялся, сделал жест, и женственный, и театральный, протянув правую руку, а левую положив на сердце. Когда шла процессия, он воскликнул:
«Королевский отшельник! О страна Спокойного Утра! Заря поднялась понемногу наконец на твоей территории, и уже в твоих монастырях монахи поднимаются с молитвами, которые доносит до меня этот точный аппарат в виде бормотаний. Я слышу шорох хлопчатобумажных замасленных одежд людей из народа, буря милости плачет средь сутолоки бедных людей. Я слышу также бронзовые колокола Сеула. В твоем голосе можно различить жалобу ребенка. Я слышу движение кортежа. Он следует со своим прекрасным синьором, великолепным господином Ланг Баном в седле. Если днем я еще надену бледный пурпур, который не подходит никому, кроме меня, Короля Луны, я посещу твою красоты и узнаю твои прелести и земли, о которых все говорят как о наслаждении.
И так как послышались слова того, кого я узнал, как Людвига II Баварского, я увидел, что популярное в Баварии мнение тех, кто думает, что их несчастный и безумный король не умер в темных водах Штарнбергзее, истинно. Но далекие возгласы, которые доносились из печального королевского уединения, слишком настойчиво звали меня, так что я мог покинуть свое место и двинуться к очарованию, которое вело меня на землю белых одежд; я чутко вслушивался в бормотание зари, и мне послышался шум прачек, без конца стучащих по белью и святым одеждам бесконечными ударами палок, утюгами для глажки, как если бы белая заря сама, как мы, стирала и гладила бы.
Потом августейший утопил шиньон в озере Штарнберг, уложив его одним прикосновением, и из дополнительных бормочущих слов короля я понял, что шумы, доносившиеся до нас, создают любовную атмосферу Японии в момент восхождения зари.
Совершенные микрофоны, которые король имел в своем распоряжении, позволяли слышать под землей самые далекие шумы земной жизни. Каждое прикосновение приводило в движение микрофон, настроенный на то или иное расстояние. Теперь это были отголоски японского пейзажа. Ветер дышал между деревьями, там должна была быть деревня, так как я слышал смех слуг, рубанки столяров и каскады ледяных фонтанов.
После другого прикосновения к прибору, спустившись, мы курили, восхищенные полным утром. Король приветствовал социалиста из Новой Зеландии. Я слушал свист гейзеров горячих источников.
Вдруг это прекрасное утро продолжилось на мягком Таити. Вот мы идем по Папейете, там бродят все неприличные женщины Нового Китира. Слышится их прекрасный гортанный выговор, кажущийся почти антично-греческим. Слышатся также голоса китайцев, которые продают чай, кофе, масло и пирожные, звуки аккордеонов и варганов…
И вот мы в Америке; без сомнения, прерия огромна, вокруг станции, откуда отправлялся вагон с концертирующим королем, внезапно вырастает город; я слышу свист поезда.
Ужасный шум улиц, трамваев, заводов; кажется, что мы в полдень в Чикаго.
И вот уже Нью-Йорк, где на Гудзоне поют корабли.
Горячие молитвы поднимаются перед статуей Христа в Мехико.
Четыре часа. В Рио-де-Жанейро проходит карнавальная кавалькада. Надувные шары вырываются из уверенных рук, сглаживаются с шумом перед лицами, отвечают запахом воды, как когда-то мавританские шары, плих, плюх, смех, ах! ах!
Шесть часов у Сан-Пьер-Мартиник, маски возвращаются с песнями в танцевальные залы, украшенные огромными красными цветами heliconia. Слышится пение:
Кто не знает
Прекрасной мулатки,
Кто не знает
Мулатки Робелы…
Семь часов в Париже. Я узнаю пронзительный голос М. Эрн. ст Л. Ж. н. сс., как вдруг микрофон, словно случайно, переносит нас в кафе на Больших бульварах.
Католический звон стоит в Мюнстере, в Бонне. Идя по Рейну, изменчивым двойным хором поют лодки, возвращаясь в Кобленс.
Потом это превращается в Италию, близ Неаполя. Звездной ночью кареты разыгрывают mourre, игру на пальцах, игру случая.
Потом приходит Триполитэнь, где вокруг огней бивуаков М. р. н. тт. упражняется в разговоре с маленьким негром, в то время как люди в его доме, в Савойе, охваченные воинственностью, готовы защитить хозяина в случае маловероятной агрессии, стреляя звукоподражательными огнями орудийных очередей, и с места на место проносятся через лагерь звуковые сигналы горнистов.
Минутой позже уже десять часов! Кто эти нищие, которые жалуются и рыдают с таким пылом? Король, слушая их, бормочет:
Это голос Испахана4, который пришел ко мне, выйдя из черной, как кровь павлинов, ночи.
И поскольку это был сон, я почувствовал воображенный мной запах жасмина.
Полночь! Бедный пастух закричал в ледяной пустыне; это ночная Азия, где распространяется в мире зло.
Слоны трубят. Час утра. Индия!
Потом Тибет. Мы слышим звон священнических колоколов.
Три часа: шум лучших лодок, сладостно сталкивающихся на берегу озера в Сайгоне.
О проекте
О подписке