Нежный красавец этот не так давно приглядел одного деятеля – заведующего плодоовощной базой. И решил «взять» его профессионально. С дружками своими устроил за ним плотную слежку, фотографировал машины с овощами, которые, по его расчетам, уходили «налево», словом, досье на него оформил, как в ОБХСС. В один прекрасный день является к заведующему домой, с ним двое в форме, понятых берут: обыск. Заведующий трясется, да куда денешься? Пока те двое ищут, Портвейн уселся хозяина допрашивать – документы, фотографии ему предъявляет: вы, мол, установленный жулик и доказанный расхититель соцсобственности. Заведующий покряхтел и – сознался, показания собственноручно записал и поставил подпись. Забрали у него разгонщики тысяч двадцать, вещей ценных два чемодана и удалились, отобрав подписку о невыезде с места жительства.
Все сошло гладко, но через некоторое время сосед-понятой стал по разным инстанциям жаловаться: дескать, жулика вроде разоблачили в моем присутствии, а он живет себе на воле и в ус не дует.
Уже в конце первого альбома Пачкалина остановилась на персонаже с удивленным лицом и ангельски невинными глазами, вопросительно посмотрела на Колю.
– Нет, нет, – уверенно сказал Коля. – Этот сидит. Рудик Вышеградский, он же Шульц, кличка Марчелло. Отбывает с тринадцатого марта по приговору народного суда Свердловского района.
Пачкалина понимающе кивнула и взяла другой альбом. Мало-помалу она увлеклась, и теперь, когда хоть на время забыла о своей беде, вид у нее был такой, будто пришла она в гости в солидный семейный дом и, пока хозяйка готовит угощение, коротает время, рассматривая фотографии подруги, ее друзей и любимых родственников.
Коля Спиркин, наверное, знал, что с его посетителями время от времени происходит такое, поэтому он сказал Пачкалиной вежливо:
– Вы, пожалуйста, от своего дела мыслями не отвлекайтесь, держите перед собой образ преступника. А то и запутаться недолго, если просто так разглядывать… – И ухмыльнулся: – Они ведь у нас красавчики…
Они и впрямь были красавчики – Бичико, Монгол, Шпак, Котеночек, Портной, Берём-Едем и многие другие, все как на подбор – симпатичные и приветливые лица, честные, доверчивые глаза. Это, конечно, неудивительно: ведь приятная внешность – их профессиональный «инструмент», своего рода отмычка, способ отбирать деньги без помощи грубой силы.
Разглядывая их, я подумал, что они здорово опровергают Чезаре Ломброзо с его теорией биологической предопределенности преступников. По его мнению выходило, что у преступников по сравнению с нормальным человеком обязательно искажены черты лица – разные там лицевые углы и так далее, и поэтому у них звероподобные, чисто «уголовные» физиономии, так называемый «тип Ломброзо». И я вспомнил, что, приняв у себя в Ясной Поляне Ломброзо, Лев Толстой записал в дневнике: «Был Ломброзо, ограниченный, наивный старичок».
Часа два мы рассматривали с Пачкалиной фотоснимки, приглядывались к похожим, сопоставляли их с данными картотеки, но ничего не нашли. Закрывая последний альбом, Пачкалина длинно вздохнула и сказала:
– Нет их здесь, значит… – И в голосе ее мне послышался укор.
Сегодня мне предстояло покончить еще с одним нудным делом. По плану значилось: «Выяснить истинную позицию Фимотина», и, хотя тащиться к нему чертовски не хотелось, отступать от принятых обязательств не в моих правилах.
Странное впечатление осталось у меня от первого разговора с Фимотиным. Как он в цвет, точнехонько, попал с красной книжечкой и пистолетом! Конечно, если допустить, что он встречал Позднякова «под градусом», тогда подобное предположение лежит на поверхности: действительно, что еще можно украсть у милиционера? Ну а если он, мягко говоря, преувеличивает? Если домыслил насчет пьянства участкового? Какую роль играет он в таком случае? Прорицатель, этакая пифия в олимпийском костюме? Или ординарный сутяга, профессиональный загрязнитель чужих репутаций? Или… Или… есть еще вариант – что он о краже удостоверения и оружия знает? Знает о том, что никому, кроме милиции и отравителя, не известно?
– В прошлый раз вы говорили, Виссарион Эмильевич, о неблагополучии в семье Позднякова. Я бы хотел остановиться на этом подробнее.
Нынче был Фимотин что-то не в настроении, принимал меня далеко не так радушно, как в прошлый раз, настойкой заморского гриба не угощал и вообще был явно удивлен моим повторным визитом.
– Позволю себе не поскромничать, я, так сказать, свой гражданский долг выполнил, – говорил он, теребя рыжеватые свои усы. – О своих объективных наблюдениях вам подробно доложил… – И весь его вид свидетельствовал о недовольстве и некотором даже возмущении: человека спросили, он все честно, как надо, объективно доложил, а теперь его снова беспокоят, как свидетеля какого-нибудь, допрашивают до ногтя, дорогое пенсионерское время транжирят. – Ваша теперь забота – выводы делать.
– Так в том-то и дело, Виссарион Эмильевич, что у нас для выводов фактов не хватает. А за выводами дело не станет.
– Какие же еще вам факты нужны? – удивился Фимотин.
– Ну, вот хотя бы насчет неблагополучия в семье. Помнится, вы так буквально выразились: «Неподходящая, по моим сведениям, у него дома обстановочка».
– Я и сейчас подтверждаю…
– Вот-вот… Я насчет сведений этих: нельзя ли поподробнее?
Фимотин задумался, потом сказал медленно, растягивая слова:
– Вы уж прямо на словах ловите, товарищ инспектор. Я ведь не то что там имел в виду официальную какую-то информацию…
– Да боже упаси. Просто меня факты интересуют.
– Понимаете, факт факту рознь. Для наблюдательного человека маленький штришок какой-нибудь, деталька – уже факт, почва, так сказать, для умозаключений…
Я с интересом посмотрел на него:
– Что-то я никак вас не пойму, Виссарион Эмильевич.
– Да тут и понимать нечего, – сердито сказал Фимотин. – Белые пуговицы к сорочке черной ниткой пришиты – это ведь пустячок. Офицер милиции в полной форме несет к себе домой пельмени либо микояновские котлеты готовые – пустяк? А большей частью в столовой обедает – ерунда? Ага. Но кто не слеп, тот видит: дома или там семьи у человека нет. Нет! – с торжеством закончил он.
– Но я тоже домой пельмени покупаю, – с недоумением сказал я. – Это же еще ничего не значит.
– Вы себя с Поздняковым не равняйте, – возразил Фимотин. – Вы человек молодой, и супруга ваша, надо полагать, еще готовить не обучилась, все, как говорится, впереди…
– У меня и правда все впереди, – заметил я, – поскольку я еще и супругой не обзавелся.
– Тем более! – Фимотин воздел палец. – А Поздняков обзавелся. Да еще какой! Анна Васильевна человек настоящий, ученый, можно сказать, и связалась с этим… Э-эх! Я вам вот что скажу: когда у генерала жена ничтожная, она все одно генеральша. А когда у профессорши, вот, скажем, как у Желонкиной, муж милиционер, то и она, выходит, милиционерша!
– И что ж в этом такого?
– Стыдится она его и жить с ним не хочет, а надо…
– Да откуда вы все это знаете? – спросил я сердито.
– Знаю, и все… – Фимотин походил по комнате, досадливо кряхтя и вздыхая, остановился передо мной, взял меня за пуговицу. – Сын мой с ихней дочкой знаком.
Вон что! Ну, это другое дело. С Дашей Поздняковой я уже разговаривал: симпатичная девчурка, горячо любит отца, защищала его как могла. Прилежная студентка, мать свою очень уважает, удручена семейной ситуацией, хотя разобраться в ней по молодости еще не может…
Достав из портфеля бланк протокола, я протянул его Фимотину:
– Напишите, пожалуйста, все, о чем мы с вами говорили.
Фимотин отказался наотрез:
– С какой стати я еще чего-то писать обязан? Разве моего слова недостаточно? – И съехидничал: – Или вам на слово не верят?
– У нас делопроизводство по закону – в письменной форме, – улыбнулся я. – Да что вам стоит написать? Вы же не отказываетесь от того, что видели Позднякова нетрезвым?
– Что значит – не отказываюсь… – пробормотал Фимотин. – Я ведь сказал, что думал… А вдруг он не пьяный был, вдруг мне показалось? Я вот так, за здорово живешь, напраслину на человека писать не буду.
– А сказать инспектору вот так, за здорово живешь, можно?
– Я только о своих наблюдениях вам сообщил… Ну, неофициально, что ли.
– Ну конечно… Может, это и не наблюдения вовсе ваши, а предположения были? А? Так же, как и «прозорливость» ваша? Ведь вы же не то чтобы догадались, или предвидели, или почувствовали, что Поздняков в пьяном виде на газоне заснет и у него удостоверение и оружие вытащат. Вы это знали – вам сын рассказал!
Фимотин круто повернулся ко мне, сказал резко:
– Ну и сын! Ну и знал! И что с того? Неправда, что ли? Напился и валялся, как свинья. Я и знал, что так будет!
– Откуда же вы знали?
– А оттуда, что Поздняков ваш – хамло, жлоб! Милиционер – он милиционер и есть, все они пьяницы! Анна Васильевна, – голос Фимотина неожиданно переломился, стал умильным, почтительным и сочувственным, – вот человек, профессор, а этот хам жизнь ей заел… Дурочка она, давно надо было в руководящие инстанции писать, гнать его в три шеи с квартиры!
Сдерживая душившую меня злость, я сказал вежливо и тихо:
– Вы себя интеллигентом считаете. И Желонкина вам импонирует, тем более что почти профессор она, и квартира у нее трехкомнатная – есть где сыну с молодой женой поселиться, ваш покой на старости не ломать. Одна только преграда – Поздняков там проживает. А тут случай сам в руки катит. Отчего же не накапать, втихую этак, ядовитенько и безответственно. А? Позднякова из милиции выгонят, глядишь, и Желонкина от него избавится, вам ведь такой свояк – в чёботах – не нужен? Только не получится по-вашему, не надейтесь… – Я перевел дух и закончил: – С Дашей я разговаривал, хорошая она девушка. Вашего парня, Виссарион Эмильевич, я не знаю. Но на одно надеюсь: что он совсем на вас не похож.
…На базарной площади, примыкающей к южной стене дворца герцога Альфонсо д’Эсте, я купил за тринадцать флоринов серого сухоногого осла с задумчивыми влажными глазами, выдающими нрав обжоры и лентяя, и получил в придачу ковровый седельный мешок, сильно истертый, но еще вполне пригодный. Прекрасную широкополую шляпу черного шелка, на алой подбивке, докторскую мантию и книги свои побросал я в мешок, а за девять флоринов приобрел свиные сапоги без рантов, неношеную хлопковую голубую рубаху, медные шпоры с дребезжащими звездчатыми колесиками и тяжелую резную трость, которая была хороша тем, что, потянув за ручку, можно было вытащить на свет божий два локтя булатного клинка.
В тратторию «Веселый каплун» я вваливаюсь с другими и кричу с порога пузатому трактирщику:
– Луиджи, носи на стол все лучшее, доктор Гогенгейм покидает тебя навсегда!
– За мой счет? – бурчит Луиджи, и не понять, рад он разлуке со мной или опечален ею.
– Сегодня плачу́ я! Ученые отцы не решились выпустить меня из города без гроша, краснея за мою нищету и за свою скупость!
И выстраиваются на дощатом, добела выструганном столе ровные ряды бутылок с вином фалернским и тосканским, мальвазией, запотевшие глиняные кувшины с душистым изюмным вином и смирненской настойкой. Принесли серебряные с чернью чаши и стаканы цветного дымчатого стекла венецианского, и велит хозяин слугам подать для прощального бала, что правит напоследок отправляющийся по белу свету молодой доктор Гогенгейм, дорогую посуду, из английского олова отлитую, и на тарелках этих, нарядно белых, сияющих, возлежат румяные цыплята, стыдливо светит прозрачными от жирка боками молочный поросенок и сочится кровью чуть прихваченная пламенем телятина.
И огонь во рту от баранины по-лангедокски гасим мы бокалами белого, розового и алого вина, и веселье наше вздымается над пиршественным столом, как дым над полем битвы. Присоединяются к празднеству голодные студенты, и случайно забежавшие знакомые, и не случайно обретающиеся в траттории незнакомые побирушки. А я кричу гулящим девицам, собравшимся журчащей стайкой в уголке:
– Эй, вы, чертовы монахини, невесты Люцифера, идите за наш стол! Только благодаря вам я не удавился здесь за шесть лет занудства! Любимые мои цветочки, сладкие плоды садов греховных, идите, чтобы я мог вас обнять всех сразу!
– Рук не хватит всех обнять сразу! – смеются девицы. – Лучше, мессир доктор, по очереди…
– Хватит! – кричу я, счастливый и хмельной. – Хватит рук, чтобы обнять вас всех, и хватит ног, чтобы обойти мир, и хватит сердца, чтобы раздать всем страждущим, и утробы моей хватит, чтобы пировать во всех застолицах добрых людей…
– А хватит ли денег, чтобы пировать во всех застолицах? – шипит прибившийся к столу человек с зеленоватым трусливым лицом фискала.
С хохотом отвечаю ему:
– Об этом пусть заботятся те, у кого коротки руки и слабы ноги! Те, кто тратит сердце только над расстегнутым кошельком…
А пьяненький трактирщик Луиджи, поглаживая меня по плечу, говорит:
– Дня на три в дорогу я тебе еды дам. А потом как будешь?..
– Сказано в Евангелии от Матфея: «Взгляните на птиц небесных – они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, и Отец ваш Небесный питает их». И меня пропитает милостью своей…
– Первый раз слышу, чтобы ученый доктор подавался в бродяги и на милостыню нищенскую уповал, – говорит с досадой и злостью фискал.
– Дурак ты, братец, – отвечаю ему. – Я не на милостыню нищенскую уповаю, а на благодарность людскую за ум свой быстрый, руку твердую, глаз верный – главных помощников милосердного сердца лекарского!
– Это еще неизвестно, каким ты будешь лекарем, – уныло и упрямо бубнит фискал, и на лице его – гнев и зависть оттого, что никто никогда не провожал его так добро и весело в дорогу, и не поднималось за всю его жизнь столько заздравных чарок, и не висли у него на шее девицы, лаская не за деньги, а искренне и горячо, и никогда за всю жизнь не удалось ему узнать столь много, сколь знает этот молокосос, а главное – что никогда не возникало желания уйти от порога своего постылого дома дальше чем на двадцать лиг. И поэтому он с нарастающей злостью повторяет: – Неизвестно, каким ты будешь лекарем! Может быть, станут тебе благодарностью плевки, хула и поношения…
Не дал я ему закончить, бросил в него обглоданным куренком:
– Замолчи, злопыхающий глупец! Запомни этот вечер – пройдут годы, и повторите вы за мной слова Писания: Я есмь хлеб жизни, приходящий ко Мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда…
– Ты святотатствуешь!.. – вопит жалкий и злой человек, но Луиджи уже несет его на своем необъятном животе к дверям.
Музыканты пришли, согрелись вином, дружно загремели их мандолины, рожки, флейты, виола да гамба и немецкий роммельпот. Зажгли масляные плошки, и их дымный свет пятнами прыгает по красным, потным лицам, все кричат, поют и хохочут одновременно, всем очень весело. Я ношусь по траттории в обнимку с девицами, и пляшу лучше всех, и пою громче всех, и зову налить еще бокалы:
– Веселитесь, пойте и пейте, пока мы топчем эту прекрасную, солнечную, зеленую землю, потому что потом ввергнут грешников в печь огненную, там будет плач и скрежет зубовный. А мы с вами все, слава богу, грешники…
Восходит солнце; половина гуляк вповалку спит на лавках и по углам, остальные сонными мухами ползают между столами и стойкой, остужая кислым вином неутолимый похмельный жар. Я вышел во двор, умылся прозрачной ключевой водой; я свеж и бодр, будто выспался безмятежно в пуховой постели. Отвязал осла, сложил в седельную суму снедь на дорогу и пошел к городской заставе, на север, туда, где за альпийскими перевалами живут в довольстве, сытости и покое немцы, многоученые и недвижимые, как крепостные камни…
О проекте
О подписке