Однако вместо того чтобы с повинной выйти из-за кустов, рыжий мальчишка остался на месте. Конечно, он знал, что подслушивать папины разговоры дурно (враги – другое дело!), но любопытство оказалось сильнее. Папа собирается плыть на Большую Землю? Или, наоборот, не собирается? Его кто-то пригласил? Может быть, удастся разузнать еще что-нибудь интересное?
Герои, вострите уши!
Самое смешное, что этот призыв помогал мне в жизни не раз и не два…
– Причину-то придумать – сущие пустяки. Болезнь, торговые дела – да мало ли что может потребовать присутствия басилея Итаки на его острове? Дело в ином: за этим приглашением обязательно последует другое, третье… На них басилей Итаки также ответит отказом?
– Думаю, что да, мой предусмотрительный Алким. Отказом. Я не намерен более покидать остров. Я так решил. Ты, наверное, хочешь знать причины?
– О некоторых из них я догадываюсь. Возможно, есть и другие. Если мне позволено будет…
Конечно, папа – басилей, он самый главный на Итаке. Но разве у него есть тайны от дамата Алкима? Ведь папа Ментора не только его советник, но и друг! А от друзей тайн не бывает!
Жаль только, что дядя Алким в детстве свою маму не слушал. В него за это Артемида-Тавропола, в честь которой жены у мужей надрезают кожу на горле, серебряной стрелой выстрелила. Не убила – наказала. Заболел дядя Алким, и левая нога у него теперь – сухая и тоненькая, как палка. Ходить-то ходит, смешно заваливаясь набок и подпрыгивая, но воин из него… Наверное, поэтому папа тоже все время дома сидит, на войну не едет.
Не хочет дядю Алкима обижать.
– Догадываешься? ну-ка, ну-ка, изволь объясниться!..
Вроде бы басилей с даматом слегка подтрунивают друг над другом. Только почему рыжему сорванцу вдруг расхотелось быть героем? почему прочь едва не бросило?
– Большая Земля в раздрае, мой басилей. Все грызутся со всеми. Сгорел Иолк; Элида бурлит, как забытый на огне котел; Спарта бряцает оружием. Поход Семерых на Фивы умылся кровью. Геракл – сам великий Геракл! – двинул войска на скрягу Авгия. Эрис-Распря, мать Бедствий, парит над Большой Землей на медных крыльях; цены на рабов упали ниже Тартара, а цены на золото пляшут, словно обезумевшие менады. В этой Ареевой каше недолго и самому угодить в Аид раньше срока. Нарваться на стрелу или со скалы ненароком упасть…
– Ты тоже слышал? про Тезея-афинянина?
– Не слышал, мой басилей. Донесли. Верные люди донесли. Я же, в конце концов, твой советник.
Лаэрт вытер ладонью раннюю лысину и ничего не ответил.
Лишь рукой махнул: садись, мол, в ногах правды нет!
– Думаю, – продолжил Алким, неуклюже опускаясь на скамеечку и вытягивая вперед больную ногу, – у итакийского басилея Лаэрта-Садовника найдется достаточно недоброжелателей. Пускай, не в обиду будь сказано, и поменьше, чем у богоравного героя Тезея…
Рыжий соглядатай заметил, что оба при этих словах усмехнулись: и папа, и дядя Алким. Словно дамат остроумно пошутил. А что тут смешного? Тезей Афинский подвигов насовершал – лопатой не разгрести! Ясное дело, кучу врагов нажил. А папа… нет, он, конечно, папа… самый лучший…
– После смерти Автолика кое-кто подумывает, что неплохо было бы прибрать к своим рукам чужое дело. И на суше, и на море.
– Дело покойного Автолика?
– И дело ныне здравствующего басилея Лаэрта, – твердо ответил Алким. – Вот только пока мой басилей изволит здравствовать…
– Ты, как обычно, предусмотрителен, мой Алким. Мой остров – моя крепость. Любой подосланный убийца – чужак! – здесь будет у всех на виду, а из местных никто не рискнет головой ради грязного дела. Не брать же Итаку с моря, приступом?
Оба сдержанно рассмеялись.
Маленький Одиссей и раньше замечал: странные люди – взрослые. Ничего смешного нет, а они смеются. Зато ткнешь поросенка шилом в задницу, пустишь в мегарон, когда там почетный гость с папой…
Нет, не понимают истинно смешного.
– Тебе не кажется, мой Алким, что мы с тобой, будто шмели – жужжим, жужжим, да на цветок все не сядем?
Одиссей затаил дыхание. Сейчас папа скажет что-то очень важное. Мальчишка ждал, притаившись за олеандровым кустом; и дамат Алким тоже ждал, пытаясь удобнее устроить больную ногу.
Дождались.
– Пусть сказанное останется между нами, мой Алким. Нет, клясться не надо, особенно святыми именами. Я тебе верю. Должен же я хоть на кого-то полагаться до конца под этим небом?
На миг Одиссею сделалось не по себе. Он очень пожалел, что не ушел (вернее, не уполз) отсюда раньше. А теперь было поздно. Сейчас отец откроет дяде Алкиму Страшную Тайну – и он, Одиссей, ее тоже услышит!
Под этим небом… неужели у папы есть в запасе иное небо?
– Скажи, мой Алким: куда смотрят Глубокоуважаемые?!
– Мой басилей… мой бедный мудрый басилей…
И совсем другим, теплым и участливым голосом:
– Иногда, Лаэрт, я счастлив своей искалеченной ногой, приковавшей меня к одному месту. Ногой – и еще тем, что в моих жилах течет кровь… только кровь. Я всегда подозревал…
– Вот и подозревай дальше, догадливый Алким. А вслух не говори.
Алким молча, понимающе кивнул.
Некоторое время царило молчание, и мальчик старался дышать как можно тише, чтобы не обнаружить своего присутствия. А еще он боялся, что его выдаст бешено колотящееся сердце. Он ничего не понял в папиной Страшной Тайне, но сердцем – тем самым, которое билось пойманным в ладонь птенцом! – чувствовал: сегодня он невольно прикоснулся к запретному.
Насколько запретному – этого рыжий соглядатай даже не подозревал.
– Итака – маленький островок, – вновь заговорил басилей Лаэрт. – Сюда не докатится война. Сюда не доберутся наемники с Большой Земли. Разве что Глубокоуважаемые обратят свой взор на Итаку – но это будет слишком уж много чести для козьего островка. Поверь, Алким: у меня есть некоторые основания так думать. Но если я объявлюсь на Большой Земле, затесавшись в общую бучу…
– Я понял, мой басилей. Я найду способ отклонить приглашение Нелея так, чтобы никого не обидеть. И все последующие приглашения. Ведь они могут исходить не только от врагов?
– Хорошо. Составь мне ответ к вечеру.
– Да, мой басилей.
По тропинке прошелестели шаги. Две пары шагов. Затихли в отдалении. Лишь тогда рыжий мальчишка наконец поднялся на ноги и начал сосредоточенно отряхивать хитон.
Саднил ободранный бок; и стоял поодаль вернувшийся Старик.
Итака полнилась слухами.
О кораблях, запертых в безопасных гаванях, – купцы, даже бесстрашные сидонцы, просоленные куда круче вяленой скумбрии, не решались вывести груженые суда в море. Говорили: проще отплыть на десяток стадий[10] от берега, вывалить все добро в воду и вернуться обратно. Проще и безопасней. Ибо теперь, при явном попустительстве Владыки Пучин, кроме старых добрых пиратов, умеющих различать своих и чужих, воды кишели военными кораблями, сшибающимися друг с другом, подобно бродячим псам. А в промежутках доблестные мореходы, отупев от безделья, грабили всех, кто попадался под руку, – сдавая добычу за бесценок в тех же безопасных гаванях.
Об оракулах, знамениях и прорицаниях – взаимоисключающих, спорных, опровергающих друг друга. О передравшихся пифиях, скандалах между птицегадателями, без того прославленными дурным нравом; и удивительных, похожих на Зевесову эгиду, пятнах на кишках жертвенного быка в Додоне.
Пятна аукнулись срывом III Истмийских игр.
О походах и битвах, о гибели героев и падении городов. О резне под Писами – местечком, которому пропасть бы без вести во тьме веков, когда б не эта резня! – где силами союзников была наголову разбита армия Геракла (конец света! великий Геракл отступает?!!); о нелепой гибели Ификла Амфитриада, Гераклова брата, от рук чудовищных близнецов-Молионидов.
О… кстати, большинство разговоров начинались именно с этой, самой многозначительной буквы. Кто-нибудь воздевал палец к небу и провозглашал: «О! вы слышали?..» Выяснялось, что не слышали, а если слышали, то не прочь послушать еще раз.
Намекали даже на возможный потоп и указывали точную дату: середина мемактериона[11]. Ну, в крайнем случае, начало посейдония[12].
Тогда я еще далеко не все понимал (да что там «не все»! – ничего не понимал, ничегошеньки!), и далеко не все разговоры доходили до ушей рыжего сорванца – но, если верить маме, ночами я беспричинно плакал и рвался из рук няни.
Мне снились черные крылья. Просто крылья; без их обладателя. С обладателем было бы проще: страх, определившийся формой, названный по имени, перестает быть страхом. Мы гораздо больше боимся ожидания казни, чем собственно казни. Безотчетная тревога и тягостное предчувствие грядущей бури витали во дворце, сгущались, копились по углам облачками мрака; от них спирало дыхание почти реальной духотой.
Но была еще одна сторона происходящего – и того, что могло произойти, – о которой я-маленький не задумывался. Лишь теперь я начинаю понимать, что время от времени мелькало в глазах отца с матерью, когда они украдкой глядели на меня, думая, будто я не замечаю их взглядов.
Многих семейных сцен я вовсе не слышал, но простор воспоминаний хорош главным: он позволяет возвращаться по своему усмотрению даже в удивительные места, где раньше не довелось побывать – домысливая и представляя недостающее. Как оно было. Как не было. Как могло бы быть. А потом, когда нам окончательно повезет вернуться, мы стоим на малознакомом берегу, озираясь и исподволь начиная верить в собственные домыслы…
Теперь и навсегда это – прошлое.
Самое настоящее прошлое.
Сотворенное нами самими внутри нашего личного Номоса.
Но о Номосах – позже.
…Может быть, этого разговора никогда не было. Возможно, он состоялся, но был не совсем таким, или совсем не таким. Возможно…
Все возможно.
Если ты возвращаешься – возможно все, даже невозможное.
– …Что скажешь, Антиклея? Я плохо знаю твоих братьев – думаешь, они удержат наследство Волка-Одиночки?
Тихий вопрос итакийского басилея Лаэрта, известного меж людьми под прозвищем Садовник – так его покойный тесть Автолик прозывался Волком-Одиночкой, – вплетается в отдаленный шепот ночного прибоя. Кажется, с женщиной говорит само море, над которым нависли бесчисленные глаза-звезды великана Аргуса.
Вот-вот покатятся под безжалостным серпом.
– Удержат, Лаэрт. Конечно, волчата не чета покойному отцу, они плохо умеют расширять и приобретать… Но доставшуюся им добычу из рук не выпустят. Иногда, хвала Гермию, Сильному Телом, хватка способна заменить предусмотрительность!
Низкий грудной голос Антиклеи сливается с шорохом ветра в листве, и теперь кажется: море спросило, а ветер ответил.
Ночь.
Море разговаривает с ветром.
Наверное, это очень красиво со стороны. Надо только уметь видеть и уметь слышать.
Надо уметь возвращаться.
– …Это хорошо. Я бы предпочел иметь дело с ними, а не с посторонними людьми. Как-никак родичи… Многим сейчас снится новый передел Ойкумены, тайный и явный. Еще в Калидоне, в позапрошлом году, когда я увидел, как боевые друзья готовы вцепиться друг другу в глотки из-за шкуры вонючего вепря!.. Поколение обреченных, Антиклея. Поколение обреченных… Они ведь не просто режут друг друга, вспарывают чрево сестрам, травят детей и отцов – навалившись плечом, они пытаются сдвинуть камни старых границ. Любой ценой. Сдвинуть. Перекроить. Сдвинут, не сдвинут – при любом раскладе им самим не найдется места в новых рубежах. А Глубокоуважаемые смотрят сверху, не понимая, что глядятся в зеркало. Или понимая – что еще опаснее. Но если ты уверена в своих братьях…
– Я уверена, Лаэрт.
Ветер еле слышно выводит нежную мелодию, вторя неумолчному шуму прибоя. Кифаред и флейтистка. Им обоим никогда не надоедает вечный дуэт.
– Я рад это слышать, Антиклея. Впрочем, твой отец… твой покойный отец, – скрытая боль всплывает на поверхность моря и вдребезги, в брызги пены, расшибается о береговые скалы, – он знал, что делает, когда три года назад приехал на Итаку.
– Его привезли, Лаэрт. Уже тогда он почти не ходил.
– Он приехал. Ты понимаешь, о чем я? Надо плохо знать Волка-Одиночку, чтобы сказать: его привезли. Он приехал. По своей воле. Зная, что мой отец уже умер; что у Одиссея остался всего один дед. И взял нашего сына на колени не для того, чтобы сделать ему козу. Самый распоследний скорняк в глуши Лаконики знает: дед берет внука, объявляя о его принадлежности к роду.
– Я слушаю тебя, Лаэрт…
В шорохе ветра явственно пробивается тревога.
– Одиссей – наследник. Мой наследник, дважды признанный Автоликом: при жизни и в смерти. Лук – подтверждение для тугоухих. Пускай наш сын слышит неслышимое и говорит с несуществующим; важно, что он наследник по закону! Я пристально наблюдаю за ним – и сам, и через слуг. Надеюсь, с возрастом он станет яснее различать, в каком мире живет. Но в любом случае Одиссей – наследник. Твой отец всегда знал, что делает.
– И ты боишься…
– Да, я боюсь, Антиклея. Боюсь, и мне не стыдно в этом признаться! Слишком многим Итака с ее влиянием на море – будто кость в горле! Слишком многие хотели бы ее сперва выплюнуть, а потом хорошенечко разгрызть и проглотить заново… Вчера я отказался плыть в гости к Нелею Пилосскому. Прав я или нет в своих подозрениях – я не поплыву на Большую Землю. Ежедневно видеть море и быть прикованным к жалкому клочку суши… что может быть больнее?! – но мужчина в первую очередь отвечает за свою семью. Пусть герои взваливают на плечи ответственность за судьбы Ойкумены! – я давно уже не герой. У меня семья. Никто из них не в состоянии сказать: у меня семья. Жены, дети – да! но не семья. Ты можешь себе представить обремененного заботами о семье Геракла? Персея Горгоноубийцу?! Тезея Афинского?! Язона-Аргонавта?! Даже у Орфея – не получилось…
Тишина.
И коротко, ясно:
– У них есть слава и нет семьи. А у меня – наоборот.
– Ты хочешь сказать, муж мой…
– Если, не приведи Гадес, я погибну, тебя на следующий день возьмет в осаду армия женихов. Все соседние острова, от Зама до Закинфа, а днем позже – и Большая Земля. Вдова Лаэрта-Садовника… они будут убеждать всю Ойкумену, что мечтают о твоей красоте! они будут пить, жрать и врать так громко, что им поверят. Допускаю, среди них даже сыщутся один-два восторженных юноши, кто на самом деле полюбит тебя. Как любят символ. Но большинству будет нужен трон Итаки вовсе не из-за твоих чар. А Одиссей…
– В лучшем случае его оставят прозябать во дворце. Время от время бросая подачки, словно шелудивому псу. – В посвисте ветра прорезалась отточенная черная бронза. – В худшем…
– Ты умница. Ты сама все понимаешь. Поэтому я больше никогда не покину острова. Есть и другие причины, но даже этой вполне достаточно. Впрочем, я все равно смертен. А ты знаешь проклятие «порченой крови», лежащее на моем роду: в каждом поколении – только один мальчик. Наследник. И если, волей случая или злого умысла, он не выживет…
– Ты допустишь это?! – гневным эхом взрывается ветер. – Ты?! допустишь?!
– Хотел бы я сказать: «Не допущу!»… А еще больше хотел бы поверить собственным словам. Во всяком случае, с завтрашнего дня я приставлю к мальчику своего человека. Храброго, как лев, и преданного, как собака.
– И глупого, как осел? Чтобы его нельзя было подкупить или переманить? – Ветер едва заметно улыбается, игриво шелестя в серебристых листьях олив.
Ветер, он такой… вспыльчив, но отходчив.
– Ну, осел – это, пожалуй, слишком! – Прибой делает вид, что обижен, ухмыляясь в седую пену усов. – Но в твоих рассуждениях есть резон. Думаю, наш новый свинопас Эвмей подойдет в самый раз.
– Свинопас? – брезгливо морщит ветер гладь лужи, сбивая в складки отражение луны-Селены.
– Ты же знаешь, какие у меня свинопасы, – смеется прибой, облизывая подножия утесов. – Кроме того, Эвмей – свинопас от роду-племени. Можно сказать, родился при этом деле! Что ему приглядеть за лишним свиненком?.. надо лишь проследить, чтобы они с Эвриклеей… ну, ты понимаешь, о чем я! Молодой горячий пастушок – и бывшая кормилица…
– Эвриклея по сей день хороша? не правда ли, мой басилей?
– Да. Она хороша по сей день.
– И ты так ни разу не возлег с ней на ложе? хозяин – с рабыней? служанки не соврали мне?!
– Что ты хочешь услышать, о многомудрая жена моя?
– Правду.
– А если мне, как мужчине, стыдно признаться в такой правде? Мужчинам привычнее хвастаться подвигами… даже если они их не совершали.
– Не мужчинам. Героям. А ты просто мой басилей… мой смешной басилей…
Сейчас я горжусь своим отцом, хотя мало кто способен найти в этом причину для гордости. Впрочем, пусть их. Папа, они ничего не понимают. Они дураки. Горделивые дураки, которые избыток силы зовут бессилием и пытаются подкинуть дрова разнообразия в угасающий костер. Даже я, твой сын…
Папа, я люблю тебя.
Но тогда вам с мамой было невдомек, что один хранитель-соглядатай у меня уже имеется.
Мой Старик.
О проекте
О подписке