Все-таки странно:
дочь ее, Елизавета,
вырастет дурнушкой,
а сама она – красавица писаная.
Я знаю,
что ее ждет,
но между нами широченная пропасть,
которую не перепрыгнуть.
И я кричу на ту сторону:
– Спасите!
Спасите Анну Болейн!
Она же погибнет!
Но ветер времени
относит мой голос
и какие-то испанцы
кричат из шестнадцатого века:
– К чертям!
К чертям Анну Болейн!
Пусть погибает!
Как известно,
Фридрих Барбаросса утонул в речке.
Кольчуга была тяжелой,
а Фридрих был навеселе.
И вот результат:
храбрый Фридрих Барбаросса
утонул в неглубокой речке.
Но все же
как могло случиться,
что отважный Фридрих Барбаросса
утонул в какой-то паршивой речушке?
Трудно себе представить,
что грозный, рыжебородый Фридрих Барбаросса
утонул в какой-то жалкой канаве!
Нет, просто невозможно себе представить,
что сам бесподобный Фридрих Барбаросса
утонул в какой-то грязной луже,
так и не добравшись до гроба господня!
В ту ночь мы слегка выпили.
– Вот послушай! – сказал Альбий. —
«Паллы шафранный покров, льющийся к нежным стопам,
Пурпура тирского ткань и сладостной флейты напевы»[1].
– Неплохо, – сказал я, —
но ты еще не нашел себя.
Скоро ты будешь писать лучше.
– Пойдем к Делии! – сказал Альбий,
и мы побрели по темным улицам Рима,
шатаясь
и ругая раба
за то, что факел у него нещадно дымил.
– Хороши! – сказала Делия,
встретив нас на пороге.
– Нет, ты лучше послушай! – сказал Альбий. —
«Паллы шафранный поток, льющийся к дивным стопам,
Тирского пурпура кровь и флейты напев беспечальный».
– Недурно, – сказала Делия, —
но, пожалуй, слишком красиво.
Раньше ты писал лучше.
В ту ночь у Делии
мы еще долго пили хиосское,
хотя я не очень люблю сладкие вина.
Под утро Альбий заснул как убитый.
– Ох уж эти мне поэты! – сказала Делия.
– Брось! – сказал я. —
Разве это не прекрасно:
«Паллы шафранные складки, льнущие к милым коленям,
Пурпура тусклое пламя и флейты томительный голос!»?
Я еще не слышал чакону Баха,
и нет мне покоя.
Сижу в сквере на скамейке,
и какая-то бабка в валенках
говорит мне сокрушенно:
– Касатик,
ты еще не слыхал
гениальную чакону Баха,
это же великий грех!
Подхожу к пивному ларьку,
встаю в очередь,
и вся очередь возмущается:
– Этот тип
не слышал
грандиозную чакону Баха!
Не давать ему пива!
Выхожу к заливу,
сажусь на парапет,
и чайки кружатся надо мной, крича:
– Неужели он и впрямь не слышал
эту удивительную чакону Баха?
Стыд-то какой!
И тут ко мне подбегает
совсем крошечная девочка.
– Не плачьте, дяденька! —
говорит она. —
Я еще тоже не слышала
эту потрясающую чакону Баха.
Правда, мама говорит,
что я от этого плохо расту.
Сажусь в метро
и еду в подземное царство
в гости к Сизифу.
Проезжаем какую-то мутную речку —
вроде бы Ахеронт.
У берега стоит лодка —
вроде бы Харона.
В лодке бородатый старик —
вроде бы сам Харон.
На следующей остановке
я выхожу.
Сизиф, как и прежде,
возится со своей скалой,
и грязный пот
течет по его усталому лицу.
– Давай вытру! – говорю я.
– Да ладно уж, – говорит Сизиф, —
жалко платок пачкать.
– Давай помогу! – говорю я.
– Да не стоит, – говорит Сизиф, —
я уже привык.
– Давай покурим! – говорю я.
– Да не могу я, – говорит Сизиф, —
работы много.
– Чудак ты, Сизиф! – говорю я, —
Работа не волк,
в лес не убежит.
– Да отстань ты! – говорит Сизиф. —
Чего пристал?
– Дурак ты, Сизиф! – говорю я. —
Дураков работа любит!
– Катись отсюда! – говорит Сизиф.
Катись, пока цел!
Обиженный,
сажусь в метро
и уезжаю из подземного царства.
Снова проезжаем Ахеронт.
Лодка плывет посреди реки.
В лодке полно народу.
Харон стоит на корме
и гребет веслом.
У богоматери
было очень усталое лицо.
– Мария, – сказал я, —
отдохните немного.
Я подержу ребенка.
Она благодарно улыбнулась
и согласилась.
Младенец
и впрямь был нелегкий.
Он обхватил мою шею ручонкой
и сидел спокойно.
Подбежала служительница музея
и закричала,
что я испортил икону.
Глупая женщина.
Шел медленный крупный снег.
Я ждал долго
и совсем окоченел.
Она пришла веселая
в легком летнем платье
и в босоножках.
– С ума сошла! – закричал я. —
Снег же идет! —
Она подставила руку снежинкам,
они садились на ладонь
и не таяли.
– Ты что-то путаешь, —
сказала она, —
по-моему, это тополиный пух. —
Я пригляделся, и правда —
тополиный пух!
– Ты просто волшебница! —
сказал я.
– Ты просто ошибся! —
сказала она.
Помимо всего остального
существует весна.
Если поглядеть на нее,
то можно подумать,
что она спортсменка —
она худощава,
длиннонога
и, судя по всему,
вынослива.
Если поговорить с ней,
то можно убедиться,
что она неглупа —
она никому
не верит на слово
и обо всем
имеет свое мнение.
Если же последить за нею,
то можно заметить,
что у нее мужские повадки —
она охотница
и любит густые дикие леса,
где отощавшие за зиму медведи
пожирают сладкую прошлогоднюю клюкву.
Она приходит
под барабанный бой капелей,
и тотчас
весь лед на Неве
становится дыбом,
и тотчас
все девчонки выбегают на улицу
и начинают играть в «классы»,
и тотчас
происходит множество прочих
важных
весенних событий.
Поэтому весна
необычайно популярна.
В начале весны
появляется неодолимая потребность
бедокурить:
щекотать
гранитных львов,
дразнить
гипсовых грифонов,
пугать
мраморных лошадей
и дергать за ногу
бронзового графа Орлова,
восседающего у ног
бронзовой Екатерины Второй.
В начале весны
возникает намеренье жить вечно.
Но как осуществить
это безумное намеренье?
Спросил гранитных львов —
они не знают.
Спросил гипсовых грифонов —
они тоже не знают.
Спросил мраморных лошадей —
и они не знают.
Спросил бронзового графа —
он и понятия об этом не имеет.
Я говорил ей:
не мешайте мне,
я занят важным делом,
я влюбляюсь.
Я говорил ей:
не отвлекайте меня,
мне нужно сосредоточиться —
я же влюбляюсь.
Я говорил ей:
подождите немного,
мне некогда,
я же влюбляюсь в вас!
Мне надо здорово
в вас влюбиться.
– Ну и как? – спрашивала она. —
Получается?
– Ничего, – отвечал я, —
все идет как по маслу.
– Ну что? – спрашивала она. —
Уже скоро?
– Да, да! – отвечал я. —
Только не торопите меня.
– Ну скорее же, скорее! – просила она. —
Мне надоело ждать!
– Потерпите еще немножко, – говорил я, —
куда вам спешить?
– Но почему же так долго? – возмущалась она. —
Так ужасно долго!
– Потому что это навсегда, – говорил я, —
потому что это навеки.
– Ну, теперь-то уже готово? – спрашивала она. —
Сколько можно тянуть?
– Да, уже готово, – сказал я
и поглядел на нее
влюбленными глазами.
– Не глядите на меня так! – сказала она. —
Вы что,
с ума сошли?
Я решил тебя разлюбить.
Зачем, думаю,
мне любить-то тебя,
далекую —
ты где-то там,
а я тут.
Зачем, думаю,
мне сохнуть по тебе —
ты там с кем-то,
а я тут без тебя.
К чему, думаю,
мне мучиться —
разлюблю-ка я тебя,
и дело с концом.
И я тебя разлюбил.
Целый день
я не любил тебя ни капельки.
Целый день
я ходил мрачный и свободный,
свободный и несчастный,
несчастный и опустошенный,
опустошенный и озлобленный,
на кого – неизвестно.
Целый день
я ходил страшно гордый
тем, что тебя разлюбил,
разлюбил так храбро,
так храбро и решительно,
так решительно и бесповоротно.
Целый день
я ходил и чуть не плакал —
все-таки жалко было,
что я тебя разлюбил,
что ни говори,
а жалко.
Но вечером
я снова влюбился в тебя,
влюбился до беспамятства.
И теперь я люблю тебя
свежей,
острой,
совершенно новой любовью.
Разлюбить тебя больше не пытаюсь —
бесполезно.
В порыве невыносимого отчаянья
я схватил телевизионную башню
высотой в триста метров
и швырнул это сооружение
к ее ногам.
Но она и глазом не моргнула.
– Спасибо, – сказала она, —
пригодится в хозяйстве.
(Практична она
до ужаса.)
– А как же телевиденье? —
спросил я, слегка оробев.
– А как угодно, – сказала она
и улыбнулась невинно.
(Эгоистка она —
таких поискать!)
В порыве слепого отчаяния
я набросал к ее ногам
гору всяких предметов.
– Бросай, бросай! —
говорила она.
Я и бросал
Вспотел весь.
Утром она исчезла.
Дома ее не было,
на работе ее не было,
в городе ее не было,
в стране ее не было,
за границей ее не было,
на Земле ее не было
и в Солнечной системе тоже.
Куда ее занесло? —
подумал я со страхом.
Вечером она появилась
как не в чем ни бывало.
Где была? – спрашиваю.
Молчит.
Чего молчишь? – спрашиваю.
Не отвечает.
Что случилось? – спрашиваю.
Смеется.
Значит ничего не случилось.
Просто озорство.
Стоит мне захотеть, —
говорю, —
и я увековечу ее красоту
в тысячах гранитных,
бронзовых
и мраморных статуй,
и навсегда останутся во вселенной
ее тонкие ноздри
и узенькая ложбинка
снизу между ноздрей —
стоит мне только захотеть!
Экий бахвал! —
говорят. —
Противно слушать!
Стоит мне захотеть, —
говорю, —
и тысячелетия
будут каплями стекать
в ямки ее ключиц
и высыхать там,
не оставляя никакого следа, —
стоит мне лишь захотеть!
Ну и хвастун! —
говорят. —
Таких мало!
Тогда я подхожу к ней,
целую ее в висок,
и ее волосы
начинают светиться
мягким голубоватым светом.
Глядят
и глазам своим не верят.
О проекте
О подписке