Читать книгу «Конь бѣлый» онлайн полностью📖 — Гелия Рябова — MyBook.




 



– Нет, нет, мой славный, что ты… Только на время, здесь опасно теперь, ты же видел – какие злые лица стали у матросов, но ведь ты взрослый уже и, конечно же, понимаешь: я должен позаботиться о вас с мамой…

Он лгал и чувствовал, как иссякают силы. Он никогда прежде не говорил неправды, даже в самых крайних обстоятельствах. «Ложь во спасение», – пришло ему в голову, какая благоденственная мысль, утешение для слабых и глупых. «Но ведь я слабый теперь и глупый, чего уж там…»

На пороге появилась статная женщина с преждевременно поблекшим лицом, несколько мгновений она вглядывалась в лицо Колчака, словно ожидала найти ответ на свой горестный, невысказанный вопрос, но адмирал молчал с мертвым лицом, и она сказала:

– Слава, иди погуляй с Настей.

Появилась мармулетка, мальчик накуксился и ушел, стояли молча. Наконец Колчак подвинул стул:

– Сядем и поговорим спокойно.

– Что ж… – Она села, уставившись в одну точку.

«Как быстро она увяла, какое неприятное лицо…» – Он тут же устыдился этих мыслей, надобно было начинать тяжелый разговор, но слов не находилось.

– Зачем вы сказали мальчику? – Он раздражался от неправоты и бессилия и сознавал это.

– Вы полагаете, что ребенком можно играть точно так же, как и моими чувствами?

– Послушай…

– Зачем слова? Саша, я ведь уже все знаю. Ты уезжаешь. К ней. К Анне Васильевне. Любовь сильнее разума – я это поняла давно. Я не знаю, что скажет тебе Тимирев… Он вряд ли будет споспешествовать, вряд ли…

– Я перевел все деньги на твое имя. Послушай, мы взрослые люди и должны все обсудить спокойно. Я обязан обеспечить тебя и мальчика!

– Ты обязан следовать обету, который дал в храме. И Анна – она тоже обязана. Мы все обязаны. Браки заключаются на небесах, они нерасторжимы. Людьми.

– Хорошо. Тогда я говорю тебе: да сохранит Господь, – протянул руку, чтобы перекрестить, она отвела его руку:

– Не лицедействуй, не нужно. По вере теперь должно плакать, Александр Васильевич, слова же мертвы есть, – встала и прошла, будто не прикасаясь ногами к полу, и исчезла.

И здесь тоже все было кончено.

А в Петрограде ничего не изменилось – разве что хуже стало. Мелко, суетливо, бессмысленно; революция, которую все называли «великой» и «демократической», на поверку оказалась большой помойкой – кучи мусора на улицах, полиции нет, митинги с горлопанящими гражданами на каждом углу, и везде одно и то же: «Даешь», «долой», «Советы», «Ленин»… И, видимо, для разнообразия – «мать твою…».

Адмирал был в штатском – посоветовали опытные люди, военным становилось день ото дня опаснее, придирались, требовали «определиться» – с кем, почему, за что… Полинявший извозчик довез за пять николаевских от вокзала до Мариинской площади, здесь военный оркестр – солдаты в белесых гимнастерках – играл «Марсельезу», Колчак спросил насмешливо: «Как теперь называется? Площадь, дворец?» – «А как было, так пока и есть, – махнул рукой ванька. – Поговаривают, будто наименуют Февральскими бурями. Слух, должно». – «Я бы назвал: площадь Больших ветро́в, – без улыбки сказал Колчак. – Революционно и соответствует. Теперь из этого дворца идут ветры», – отдал деньги, направился к центральному подъезду, он был закрыт, работал боковой, слева, здесь стоял офицер охраны и с ним два волынца.

– Я к военному министру, – сказал Колчак. – Мне назначено.

– Вы…

– Адмирал Колчак.

Офицер смерил оценивающим взглядом:

– Черноморский герой… Что ж, господин адмирал, я вас помню – в газетах портреты были. Вы, говорят, за монархию?

«Спросить? – подумал он. – Ты же присягал, ты же в гвардии».

И, словно угадав, офицер пожал плечами:

– Да ведь он отрекся, ваше превосходительство. Он велел присягнуть Временному… Он нас отдал. Идемте, я провожу вас.

Поднялись по лестнице, около приемной офицер сказал:

– Здесь стоял революционер Балмашев в адъютантской форме. А отсюда вышел егермейстер Сипягин, министр внутренних дел. И был Балмашевым убит. Зачем?.. – спросил искренне, с собачьей тоской в глазах.

Они здесь ничего не понимали – в подавляющем большинстве. Зачем убили Сипягина, Плеве, Сергия Александровича, зачем царя свергли, зачем, зачем, зачем…

«А я – понимаю?» – Слова едва не вырвались, стали явью, стыдно-то как… Нет, если по совести – он тоже ничего не понимал. Кроме одного: идет война с тевтонами. Она должна вестись до конца, до победы. Это – главное.

Промысел Божий – в это он верил. Не во что больше верить.

Секретарь (или адъютант – он был в ремнях, скрипучих крагах, но без погон) вежливо проводил в огромную залу, видимо, для заседаний, здесь, среди зеркал и настенных орнаментов, громоздился длинный стол, для раздумий, наверное.

Первый раз в жизни оказался адмирал в этом дворце. Здесь – он знал это – хранилась картина художника Репина «Торжественное заседание Государственного совета». О ней много писали – как когда-то о «Последнем дне Помпеи» Брюллова, было любопытно – что увидел художник в монументальном зале с колоннами, наполненном высшими сановниками империи с Государем во главе. Гоголь утверждал, что портрет, написанный гениальным мастером, оживает. На фотографии можно прочитать судьбу запечатленного лица. Но можно ли прозреть судьбу огромной страны всего лишь на живописной работе – пусть и исполненной харизматическим художником?

Говорили, что лицо у Государя изображено отрешенно, будто совсем не до заседаний и решений Николаю Александровичу и гложет его страшное знамение, видимое ему одному, и все читается на лице. Царь-призрак, царь-мертвец среди таких же ряженых и ни на что не способных. Неслыханные перемены, невиданные мятежи – вот поэт угадывает, предчувствует, а художник утверждает непреложно.

Впрочем, все это скорее относилось совсем к другой картине – Серова, написавшего странный портрет Государя в тужурке: «Эмалевый крестик в петлице и серой тужурки сукно…» Колчак не был знатоком живописи и, вполне возможно, – перепутал. Но он был прав по сути, увы…

Сквозь открытое окно ветер внес в залу ненавистные звуки «Марсельезы», вдалеке, в глубине анфилады, распахнулись двери, взяли часовые на караул, и в сопровождении двух адъютантов двинулся навстречу адмиралу по бесконечной ковровой дорожке Керенский. Искусно расставленные по пути посты (они были совсем излишни, но казались необходимыми) стучали прикладами, троица приближалась, наконец двое солдат, украшавших залу ожидания, отбили шаг навстречу друг другу и назад, вошел Керенский, адъютанты замерли за его спиной с восторженными лицами, Александр Федорович величественно протянул руку, коротко, по-военному наклонив голову, потом повернулся к огромной золоченой раме без холста, здесь еще совсем недавно находился присутственный портрет Государя. Склонив голову к столу (это никак не смотрелось преклонением или даже уважением – скорее сочувствием сильного слабому), военный министр держал речь. Говорил он, естественно, не для Колчака, бывший командующий его совсем не интересовал, как вышедшая в тираж фигура, а для себя: это была как бы репетиция речи, которая почему-то может еще пригодиться.

– Он более не опасен. – Министр как бы всмотрелся в лицо царя, словно ища подтверждения. – Я полагаю акт его отречения искренним и вполне государственным… – покосился на адмирала, слова были для «них» для «всех», военных, монархистов неприемлемых, ну да ничего, скушайте, Александр Васильевич, с вашими взглядами сегодня не на что рассчитывать.

– Я убежден, что Государь отрекся под давлением негодяев… – тихо произнес Колчак. – Вы знаете: я не дал подтверждающей телеграммы.

– Но вы не можете возразить, адмирал, что управление столь огромными дистанциями…

– Да, – кивнул Колчак, – дистанция огромного размера, я согласен.

– Вот именно! – подхватил Керенский с энтузиазмом, похожим более на истерику. – Согласитесь, делатель обязан мыслить и осуществлять!

– Вы сказали: «делатель»?

– Да. Тот, кто делает дело. Он, – снова быстрый взгляд на пустую раму, – не мог этого никогда! Они все этого не могли!

– Петр, Екатерина… – неопределенно вставил Колчак.

– Оставьте, адмирал. Играет оркестр. Это гимн великих перемен. Я не имею в виду, что мы станем мстить, нет. Но – поделом, поделом! Вы же не станете защищать Ульянова и иже с ним?

– Мой флаг-офицер полагает, что Ульянов – это личность!

– Прокуратура ищет эту личность, чтобы предать суду. Пропагандировать на немецкие деньги! Интриговать против меня! Сколько злобы! Когда мы были юношами, мы учились…

– Господин министр, какую роль вы отводите мне?

– Да, да, конечно… – Керенскому надоело топтаться на одном месте, энергия требовала немедленного выхода. – Вы не возражаете – я отойду. – Замаршировал на другой конец залы, (адъютанты двинулись за ним), уперся кулаками в торец стола: – Верьте, мы не звери. Душа болит за него, за детей, Петроградский Совет строит козни, все висит на волоске. Послушайте, адмирал… Уезжайте, ради бога! Куда угодно! Мы – дали обет. А вам-то зачем? Знаете, я понял одну очень важную вещь… Мы пытаемся быть нравственной властью, но ведь это никому не нравится! Ульянов – против! Корнилов и Краснов – несомненно! А что нужно вам?

– Великая Россия. Мне все равно, кто будет ею управлять. Вероятно, монархия изжила себя…

– Вот видите? Но что такое «великая»? У него… – Колчак понял, что собеседник снова общается с рамой, – у него было свое представление. У вас – свое. У меня… Где истина?

– Я не политик. Сильная армия, сильный флот, сильная промышленность, сытый народ. Прощайте, господин министр… Ваши адъютанты стоят как парные часовые. Но по уставу это уместно только на похоронах.

Все это было совершенно бессмысленно. Чего здесь хотел найти?

Простились холодно, Керенский смотрел вслед уходящему адмиралу. «Нет, – думал он, – нет. Этот человек ни на что не годен. Плюсквамперфектум[1]. А все же, как ловко я в Александровском…»

И он стал вспоминать вчерашний день, когда явился с очередным визитом в Царское, проверить – как они там, под охраной? Выслушал жалобы на строгость солдат, стрельбу в парке и на то, что у наследника отобрали винтовочку. Чепуха какая… А вот датский фарфор у них – какая изумительная коллекция, как милы эти собачки, обезьянки – прелесть что такое…

Колчак тоже решил поехать в Царское, после разговора с Керенским тяжелые мысли усилились и совсем одолели. «Что-то надвигается, тяжкое, страшное… И судьба Семьи. В неясности ее настоящего, в темноте будущего – реальная угроза. Что делать? Что? Но ведь в России нельзя оставаться, чтобы давать кому-то советы, ждать… Нечего ждать, ничего не будет. Действовать? Но как? С кем?»

Въехали в парк, над деревьями болтался обрывок бело-желто-черного «Собственного» флага. Что тут праздновали, когда… Навстречу отбивала шаг рота, солдаты дружно пели про то, что не следует терять бодрость духа в неравном бою, и еще о том, что гибель отзовется на «поколеньях иных». Романтический бред «Народной воли».

Справа за решеткой, почти у озера, увидел группу людей и мальчика в солдатской форме. Мальчик бегал вперегонки со спаниелем. Невысокого роста полковник в гимнастерке с Георгием заметил Колчака и шагнул навстречу, но тут же унтер-офицер охраны – солдаты выстроились вдоль ограды – выскочил с винтовкой наперевес и яростно щелкнул затвором:

– Отойди, мать твою, стрелять буду!

Колчак стоял недвижимо, привычка к выходкам солдат и матросов образовалась давно, но здесь, в присутствии Государя… Он не был готов к такому. Казалось, у этих людей, стрелков Собственного императорской фамилии полка, должна была оставаться хоть искорка сочувствия и уважения к поверженному суверену… Мерзавцы, рабы падшие, вы никогда не восстанете, нет, потому что кто был ничем – тот и останется ничем во веки веков…

Сделал символический шаг назад – глупо ведь умереть на глазах Семьи столь идиотски. И дурак унтер удовлетворился, повернулся спиной и отошел.

А они так смотрели на него, так смотрели… Они милости ждали и помощи, но – несть помилуяй ю… Несть. Крест впереди. И страдание крестное.

Поехал к Плеханову. Думал: этот – главный в социал-демократии, этот авторитетен, известен, претерпел, опять же, – тридцать семь лет был в изгнании.

Встретились по-доброму, но бессмысленной получилась встреча. Плеханов ничего не знал и посоветовать не смог ровным счетом ничего. Сказал, усмехаясь: «Мы, старики и основатели движения, рассчитывали на то, что естественные стремления народа найдут поддержку у культурных последователей Маркса. Но нет… Выродилось, все выродилось в молодецкую ватагу Ульянова. Эти будут резать…» – «Но – правительство?» – наивно спросил Колчак. – «Оно ничего не умеет и ситуацией не владеет. Оно падет. Вместе с ним падут наивные идеалы. Потому что идеалы, не подкрепленные ничем, – звук пустой». – «Что же делать?» – «Босфор и Дарданеллы – горло России, она веками дышит этими проливами. Отказ от них – гибель. Но чтобы не отказываться – нужна сила, а ее у господ в Мариинском как раз и нет!»

Пустой вышел разговор, и то, что ранее было непонятно, – совсем ушло в туман.

Встретился с атаманом Дутовым – на Невском, на конспиративной квартире. Все это не вызывало доверия – не подпольем встанет Россия, а силой. Ума и оружия. Господа офицеры плели что-то о «чести, Родине и любви», «За веру и верность!» – надрывно произнес Дутов, протягивая Георгиевскую саблю – точно такую же, какая покоилась на дне Черного моря, это было мило, трогательно, вероятно, они надеялись, что его отказ подтвердить отречения послужит основой для консолидации… Но все более и более одолевали его сомнения: раз царь пал и даже добровольно отрекся – значит, промыслительно это, и разве должен смертный человек вмешиваться в Божественное предопределение?

– Я должен подумать, господа, – сказал на прощанье. Но думать было нечего и не о чем. Надобно было уезжать туда, где неразваленный фронт против немцев и сила оружия позволили бы внести свой вклад в общую, без России теперь – победу.

В Гельсингфорс – доживающую последние дни базу русского военного флота (Временное правительство «даровало» Финляндии свободу и право жить самостоятельно) – поезд тащил почти двое суток (раньше куда как быстрее было). Зачем он приехал сюда? Это было понятно: Анна Тимирева… Теперь, когда начиналась новая, неведомая жизнь, нужно было раз и навсегда выяснить практические отношения (он же всегда был человеком дела, неопределенности не терпел). В городе все было как всегда: магазины, наполненные продуктами, публика на улицах – сюда еще не докатилось революционное разложение. Респектабельный финн быстро довез до места; дом, в котором жили Тимиревы, можно было оценить сразу: хороший дом. Владелец получил от Временного правительства чин контр-адмирала, стал командиром бригады крейсеров, это была высокая должность. Но пьяные, разнузданные матросы, кои в изобилии встречались на пути, неумолимо свидетельствовали, что с большевистской пропагандой бороться невозможно. Что ж, то страшное, что пережил сам, вызывало сопереживание, сочувствие, но к тому делу, ради которого приехал сюда, все это не имело ни малейшего отношения.

Странно: между ними, двумя боевыми офицерами, стояла женщина. Могло ли такое прийти в голову за полярным кругом, когда искал экспедицию Бегичева?

И что сказать? И как сказать? Она должна ехать с ним. Она должна оставить мужа – не ничтожное понятие; здесь церковь, обет, желание, на которое Господь дал свое соизволение, как же отнять, увести? Сказано: «не пожелай жены ближнего своего…» Многие говорят перед смертью – слышал сам: «Я-де прожил жизнь честного человека, не крал, не убивал, жены чужой от мужа не увел…» С недавних пор, когда она вошла в его жизнь навсегда, – он знал это, – хотелось на подобную исповедь ответить так: «Да, все это есть незамутненный билет в Царствие Небесное. Но что мне, рабу Божьему Александру, Царствие это, если не будет рядом ее… И в Царствии, и сегодня, сейчас, и всегда – в жизни сей?» Что мог понять человек, который никогда не любил, но думал всю свою жизнь, что любит, любим? Это же скорбно и страшно, Господи, и Ты, который сказал, что любовь от Тебя, что только она одна останется, когда народы исчезнут и пророчества прекратятся, – Ты теперь простишь нас за единственную в этой жизни любовь.

Она была на веранде – сидела с рукодельем, увидела и медленно встала, точно не верила глазам своим:

– Саша, Господи, Александр Васильевич, я рада… Но проходите же, прошу вас. – Видно было, как хочет она шагнуть навстречу и мучается, не в силах найти достойный повод для этого.

– Здравствуйте, Анна Васильевна. – В его устах имя и отчество звучали слитно, просто именем, любимым именем, с которым не расстаются ни на мгновение. – Я пришел почистить ваши ботинки, – произнес слова, которые всегда произносил при встрече с нею. – Почистить ей ботинки – это же было той самой крайностью любви, физической ее крайностью, на которую никто и никогда не бывал способен, он знал это совершенно точно! Заветная формула, открывающая все двери к ней, и она услышала, рванулась, и слова пропали, лепетала что-то малопонятное, неразборчивое, но разве в этом было дело… Она любила его – это было главное.

– Писем нет, я ничего не знаю (что она хотела знать? – нелепая мысль), почему ты в цивильном? Ты не на флоте более? Это так странно, давай сядем, прошу тебя, ты не давал знать о себе, я не знала, что и думать, ведь безобразие это, матросы с флагами, так страшно за тебя, так страшно… Я так ждала!

Он искал ее губы, и, слава Богу, ложная ее стыдливость исчезла, пропала куда-то, она отвечала словно в забытьи; он подумал: Сергей…

– Я люблю тебя, люблю (бог с ним, с Сергеем, нет его – и так хорошо, так повезло, право слово…).

Она тоже вспомнила, отстранилась:

– Ты все такой же… Такой же неуемный! – Он подумал: разве кому-то надобны уемные и респектабельные в чувствах? Это же ложь. – Сядем, прошу тебя. – Она и в самом деле вспомнила…

Он перешел к делу – тому, ради которого приехал:

– Пароход уходит через три часа, я купил каюту. Ты едешь со мной.

Не сказал – «я прошу тебя». Или: «умоляю». Просто: «ты едешь».

Анна встала – там, на подоконнике, семейная фотография: Сергей Николаевич, она, мальчик. Сын. Подошла, посмотрела долгим взглядом. Как? Отказаться от них навсегда? Это же невозможно! Это никак невозможно, что он такое говорит? Он не подумал, это в его духе: военный натиск, атака, перед которой невозможно устоять. И, уже понимая, что не устоит, спросила слабым голосом:

– А… Тимирев? Но, помилуй… Как же так?

Он молчал, не отводя взгляда, и в серых его глазах, враз потемневших, как море перед штормом, прочитала – не приказ, нет… Призыв.

Но еще лепетала невнятно, сбивчиво:

– А… Софья Федоровна? Мы дружны, я не могу предать двух людей сразу, это бесчестно, это невозможно, Господь не велел предавать.

– А меня? – спросил он тихо.

Она защищалась:

– Сергей ничего не знает, я же не могу ему сказать – вот так просто – взять и сказать. Нет, – нервничала, едва не плакала, это было невыносимо.

– Сергей Николаевич примирится. Так же, как и Софья примирилась.

– Ты сошел с ума! Я и представить себе не могу – что будет!

– Ничего не будет. Ни-че-го.