В такой ситуации сразу становится ясно, насколько сложной и плавающей будет дискуссия между психологией грезы, основанной на наблюдениях за мечтающим, и феноменологией творческих образов, нацеленной на то, чтобы пробудить даже скромного читателя к новаторскому действию языка поэзии. В более общем смысле вполне понятна, мы полагаем, целесообразность определения феноменологии воображаемого, где воображение ставится на свое – первое – место, в качестве принципа прямой активации психического становления. Воображение заглядывает в будущее. Подталкивая нас к легкомыслию, отрывает от прочного основания. Мы увидим, что иные поэтические грезы – это воображаемые жизни, которые раздвигают границы нашего существования, позволяя почувствовать себя увереннее во Вселенной. По ходу изложения мы приведем многочисленные свидетельства обретения этой уверенности. В наших фантазиях рождается мир, это наш мир. И этот выдуманный мир показывает нам возможности расширения границ нашего бытия во вселенной, нашей вселенной. В любом воображаемом мире есть устремленность в будущее. Жоэ Буске[6] сказал:
Человек может стать кем угодно в созданном им мире[7].
И если взять поэзию во всём неистовстве человеческого становления, на вершине вдохновения, несущего нам новое слово, то что толку от биографии, которая рассказывает нам о прошлом, тягостном прошлом поэта? Будь у нас хоть малейшая склонность к полемике, какое досье из бесполезных биографических фактов мы могли бы собрать! Приведем лишь один пример.
Полвека назад один король литературной критики поставил себе задачу объяснить поэзию Верлена, которая ему не нравилась. Да и как любить стихи поэта, обретающегося на задворках образованного общества:
Его ни разу не видели ни на бульваре, ни в театре, ни в салоне. Он где-то на окраине Парижа, пьет плохое вино в дальнем углу какой-нибудь лавки.
Плохое вино! Какое унижение для божоле, которое в то время подавали в маленьких кафе на холме Святой Женевьевы!
Тот же критик добавляет последний штрих к характеру поэта, описывая его шляпу. Он пишет: «Даже бесформенная шляпа, казалось, вторила его унылым мыслям, обрамляя тревожное лицо своими вялыми полями наподобие черного ореола. И что за шляпа! Временами она игрива и капризна, как жгучая брюнетка, а то кругла и наивна, как у ребятишек из Оверни и Савойи, порой напоминает треснувший тирольский конус, лихо сдвинутый набекрень, а то забавно-ужасна: этакая ухарская бандитская шляпа, один край глядит вниз, другой вверх, спереди козырьком, сзади прикрывает затылок»[8].
Найдется ли во всём творчестве поэта хоть одно стихотворение, которое можно было бы объяснить этими художественными вывертами шляпы?
Насколько сложно соединить жизнь и творчество! Может ли нам помочь биограф, сообщая, что такое-то стихотворение было написано Верленом в тюрьме Монса:
В тюрьме! Кто в минуты меланхолии не чувствует себя в тюрьме? В своей парижской квартире, вдали от родной земли, я предаюсь верленовским грезам. Над каменным городом простирается небо прошлого, и в моей памяти звучит вокальный цикл Рейнальдо Ана на стихи Верлена. Эмоции, грезы и воспоминания в полную мощь разворачиваются передо мной над этими стихами. Именно «над»: не под ними, не в той жизни, которой я не жил, – дурно прожитой жизни несчастного поэта. Разве для него, внутри него творчество не было выше жизни, разве творчество – не искупление для того, кто жил дурно?
Как бы то ни было, именно в этом смысле поэзия может собирать грезы, связывать воедино мечты и воспоминания.
Литературная критика психологического толка ведет нас к иной цели. Ее занимает не поэт, а человек. Но великие образцы поэзии по-прежнему заставляют нас задуматься: как человек, невзирая на жизнь, становится поэтом?
Однако вернемся к нашей простой задаче – показать созидательный характер поэтической грезы и, чтобы подготовиться к ее решению, спросим себя, действительно ли греза – это всегда явление расслабления и забытья, как это нам внушает классическая психология.
Психология больше теряет, чем выигрывает, когда формулирует свои основные понятия исходя из этимологии слов. Так, этимология стирает самые явные различия между сновидением и грезой[10]. С другой стороны, психологи стремятся прежде всего найти специфическое, а потому изучают в первую очередь сновидение, удивительный ночной сон, и не очень обращают внимание на грезы, греза для них – не более чем путаное сновидение без структуры, без истории, без загадки. Нечто вроде обрывков ночной материи, случайно забытой при свете дня. Когда эта онирическая материя сгущается в душе мечтающего, греза переходит в сон, «приступы мечтательности», описанные психиатрами, удушают психику, мечтательная задумчивость переходит в дремоту, грезящий засыпает. Таким образом, переход из состояния грезы в сон неизбежно отмечен этим провалом. Жалка та греза, от которой клонит ко сну. Невольно задаешься вопросом, не ведет ли такое «засыпание» к затуханию бытия самого бессознательного. Бессознательное вновь примется за работу в сновидениях настоящего сна. Психология действует в направлении двух полюсов – ясной мысли и ночного сновидения, пребывая в уверенности, что охватывает таким образом всю сферу человеческой психики.
Но есть и иные грезы, они не относятся к тому сумеречному состоянию, где дневная жизнь сливается с ночной; и во многих отношениях дневные грезы заслуживают непосредственного изучения. Мечтание – духовное явление, слишком естественное, но и слишком важное для психического равновесия, чтобы рассматривать его как производное от сновидения, чтобы безоговорочно ставить его в один ряд с онирическими явлениями. Коротко говоря, чтобы определить сущность грезы, нам надо обратиться к самой грезе. Именно феноменология позволяет прояснить различие между сном и грезой, и определяющим критерием тут выступает возможное вмешательство сознания.
Встает вопрос, присутствует ли сознание в сновидении. Сны бывают такими странными, что кажется, будто сон за нас видит кто-то другой. «Мне приснился сон» – эта фраза ясно показывает пассивность субъекта в выразительных ночных снах. Мы должны снова пережить эти видения, чтобы убедиться, что они действительно принадлежат нам. Позже мы превратим их в истории о приключениях в другом времени, в другом мире. Добро тому врать, кто за морем бывал. Часто – нечаянно, неосознанно – мы добавляем красок, чтобы усилить драматизм своих похождений в царстве ночи. Вы когда-нибудь обращали внимание на выражение лица человека, который рассказывает свой сон? Он посмеивается над пережитыми злоключениями, над своими страхами. Его это забавляет; он хочет, чтобы и вы позабавились[11]. Рассказчик часто наслаждается своим сном как оригинальным произведением. Во сне он переживает заимствованную подлинность и бывает крайне удивлен, когда узнает от психоаналитика, что столь же «уникальное» и очень похожее приснилось кому-то еще. Уверенность человека в том, что он пережил во сне то, о чем рассказывает, не должна вводить нас в заблуждение. Это привнесенная уверенность, крепнущая с каждым новым пересказом сна. Субъект, который рассказывает, и субъект, который видел сон, безусловно, не тождественны. А потому собственно феноменологическое толкование ночных сновидений – трудная задача. У нас, вероятно, появились бы данные для решения этой задачи, если бы мы продвинулись дальше в развитии психологии, а следовательно, и феноменологии грез.
Вместо того чтобы искать сон в грезах, стоит поискать грезы в снах. В море кошмаров встречаются островки безмятежности. Вот что писал об этих наложениях грез и сновидений Робер Деснос: «Я сплю и вижу сон, не в силах точно разделить сон и грезу, и всё же сохраняю ощущение окружающей обстановки»[12]. Иными словами, в темной пелене сна спящему вновь открывается сияние дня. Он вновь осознает красоту мира. Красота мира грез на мгновение возвращает ему ясность сознания.
Так, греза являет покой бытия, греза являет благость бытия. Мечтатель и его греза душой и телом погружаются в субстанцию счастья. В одну из поездок в Немур в 1844 году Виктор Гюго вышел в сумерках «осмотреть диковинные песчаники». Темнеет, город умолкает, где же город?
Всё это не было ни городом, ни церковью, ни рекой, ни цветом, ни светом, ни тенью; это было грезой.
Я долго стоял неподвижно, чувствуя, как меня мягко заполняет неизъяснимое и нераздельное, безмятежность неба, тихая грусть. Не знаю, что творилось у меня в голове, и не мог бы этого передать, это было то невыразимое мгновение, когда чувствуешь, как что-то внутри тебя засыпает, а что-то просыпается[13].
Иными словами, когда грезы углубляют тишину внутри нас, вся вселенная содействует нашему счастью. Если вы хотите мечтать в полную силу, вот вам совет: вначале почувствуйте себя счастливым. Тогда греза может исполнить свое истинное предназначение и стать поэтической грезой: всё в ней, через нее становится прекрасным. Если бы мечтание было профессией, мечтатель превратил бы свою грезу в произведение искусства. И это был бы шедевр, ведь мир грез сам по себе грандиозен.
Метафизики часто упоминают «открытость миру». Но если их послушать, можно подумать, что стоит только отдернуть занавеску, не успеешь и глазом моргнуть, как вот он, Мир, – перед тобой. Сколько опыта конкретной метафизики мы бы получили, если бы уделили больше внимания поэтической грезе. Открыться объективному Миру, войти в объективный Мир, создать Мир, который мы считаем объективным, – небыстрые действия, которые может описать лишь позитивная психология. Но эти попытки путем бесконечных доделок создать устойчивый мир вытесняют из нашей памяти яркость первых открытий. Поэтическая греза дарит нам мир миров. Поэтическая греза – поистине космическая греза. Она открывает перед нами восхитительный мир, множество чудесных миров. Моему «я» она дает «не-я», которое есть идеал меня; «мое не-я». Это «мое не-я» завораживает «я» грезовидца, а поэты умеют разделить его с нами. Именно это «мое не-я» позволяет моему грезящему «я» проникнуться доверием к миру. Лицом к лицу с реальным миром мы можем обнаружить в себе тревогу, чувство, что мы заброшены в мир, отданы на волю его бесчеловечности, негативности, где мир – это небытие человека. Требования нашей функции реального вынуждают нас приспосабливаться к реальности, выстраивать себя как реальность, создавать произведения, которые являются реальностью. Но разве греза по самой своей сути не освобождает нас от функции реального? Если мы присмотримся к грезе во всей ее безыскусности, мы увидим, как в ней проявляется функция нереального, нормальная, полезная функция, которая оберегает человеческую психику от любых происков враждебного, чуждого «не-я».
В жизни поэта бывают часы, когда греза вбирает в себя саму реальность. И тогда всё, что он воспринимает, становится частью грезы. Реальный мир поглощается воображаемым. Шелли предлагает нам настоящую феноменологическую теорему, говоря, что воображение способно «побудить нас создать то, что нам грезится»[14]. Следуя Шелли, следуя поэтам, сама феноменология восприятия должна уступить место феноменологии творческого воображения.
Через воображение, благодаря тонким нюансам действия нереального мы входим в мир доверия, мир доверчивого бытия, собственный мир грезы. Дальше мы приведем немало примеров таких космических грез, соединяющих человека, который мечтает, с его миром. Это объединение – идеальный объект для феноменологического исследования. Познание реального мира потребовало бы сложных феноменологических изысканий. Вымышленные миры, миры дневных грез в состоянии бодрствования поддаются поистине элементарной феноменологии. Именно это рассуждение привело нас к мысли о том, что феноменологию следует изучать с помощью грезы.
Космическая греза в интересующем нас контексте – это феномен одиночества, явление, коренящееся в душе грезящего. Для того чтобы прижиться и начать расти, ей не нужно безлюдное пространство. Достаточно повода – не причины – и вот мы уже оказываемся в «ситуации одиночества», в состоянии мечтательного уединения. В таком состоянии воспоминания сами по себе складываются в картины, где декорации важнее, чем драматический сюжет. Грустные воспоминания по крайней мере обретают покой меланхолии. И в этом – еще одно отличие грезы от сна. Во сне продолжают кипеть тяжелые дневные страсти. Одиночество ночного сна всегда таит что-то враждебное, чужеродное. Это одиночество – не вполне наше.
Космические грезы уводят нас прочь от мечтаний о будущем. Они дают нам место в мире, а не в обществе. В космической грезе есть некое равновесие, спокойствие. Она помогает нам спрятаться от времени. Греза – это состояние. Заглянем в самую суть грезы: это – состояние души. В одной из предыдущих книг мы говорили, что поэзия дает нам материал для феноменологии души. Вся душа поэта раскрывается в его поэтической вселенной.
Выстраивать системы, проводить различные опыты, чтобы понять, как устроен мир, – задача разума. Уму пристало терпение, чтобы усвоить всё накопленное в прошлом знание. Прошлое души так далеко! Душа не живет по правилам времени. Она находит покой во вселенных, созданных грезой.
Полагаем, мы можем показать, что космические образы принадлежат душе, одинокой душе – душе, где рождается любое одиночество. Идеи оттачиваются и множатся в занятиях ума. Образы, во всем их великолепии, воплощают очень простое единение душ. Следовало бы составить два словаря: для изучения языка знаний и языка поэзии. Но эти словари не связаны между собой. Ни один словарь не помог бы в переводе с одного языка на другой. И язык поэтов возможно изучать лишь непосредственно, точно так же как язык душ.
О проекте
О подписке
Другие проекты