Как бы там ни было, в прошлом году заключили мы с Александром договор, и начали войну. Магистр с лихвой отплатил Иоанну, схватив в Дерпте более двухсот московитских купцов, и поступил с ними также, как великий князь с ганзейскими торговцами. Наша ярость не знала границ! Мы хотели отомстить русским за все унижения, которые претерпевали многие годы. Наше войско истребляло всё вокруг их города Пскова, мы сеяли ужас и панику. Мы располагали четырьмя тысячами рыцарей, четырьмя тысячами ландскнехтов и четырьмя тысячами вооруженных крестьян. Русских же было сорок тысяч, и они долго не решались вступить с нами в битву. По правде сказать, не знаю, кого больше боялись их военачальники, нас или собственного князя. У московитов благородный человек мало чем отличается от простолюдина – Великий князь может с ним сделать всё, что захочет.
Наконец, они дождались указа от Иоанна и сразились с нами. Сошлись на берегу реки Серица. Магистр обрушил на русских град пушечных ядер. Дым и грохот так напугали бедолаг, что они потеряли строй и превратились в стадо баранов!
– Вы утверждаете, что, вступали в бой с сорокатысячной армией, будучи уверены в победе?
– Да нет же. Я никогда не уверен в победе. Не из тех я ротозеев, кои задирают нос перед сражением, но обращают к противнику спину, как только дело идёт не так, как они задумали. Я считаю каждую битву последней, впрочем…
– Итак, храбрый рыцарь, – перебил Пиркгеймер. – Вы не боитесь смерти? Странно, странно. Это ведь, в некотором смысле, противно человеческой природе. Правда есть души, поражённые недугом меланхолии – таковые намеренно ищут погибели. Уж не этого ли Вы сорта человек?
– Но друг мой Вилибальд, – укоризненно возразил Бегайм, – Ваш гость отнюдь не похож на несчастного, жаждущего распроститься с жизнью.
– Воистину так! – подтвердил Шварц. – Некогда я избрал путь счастья, пренебрегши стезёй благоразумия, а потому мое тело украшают шрамы, душа же до отказа набита прекрасными воспоминаниями, как сундуки Фуггеров золотом!
При этих словах лицо Генриха омрачилось, за выражением суеверного страха угадывалась некая тайна.
– Вилибальд перебил Вас, – сказал мастер, почувствовав близость разгадки. – Между тем, рассуждая о готовности к смерти перед каждой битвой, Вы произнесли слово «впрочем». Что означает сия оговорка?
– Ах, господин Дюрер, – смягчился крестоносец, оценивший проницательность мастера. – Хоть я и принимаю каждую схватку как последнюю, мне доподлинно известно, что последний бой ещё впереди. Вы, наверняка, испытываете похожее чувство, занимаясь своим божественным ремеслом. Не скрою, ожидая, пока гости соберутся, мы с Вилибальдом говорили о Вас.
– Весьма польщён!
– Вилибальд сообщил мне о своём восхищении той уверенностью, с которой Вы наносите изображение на поверхность бумаги или холста. Но при этом, как он уверяет, Вас часто терзают сомнения.
– Вы продали меня с потрохами, рыцарь! – расхохотался Пиркгеймер. – Я всегда считал благородных господ болтунами, и Вы прекрасно подтвердили моё предубеждение против дворян. Вы не умеете держать язык за зубами, чёрт возьми!
– Что правда, то правда. Сдержанность в речах – не дворянская добродетель, – согласился Конрад. – Так вот, в Вашей душе, дорогой мастер, одновременно обитают уверенность и сомнение, чувства совершенно противоположные. Подобное настроение испытываю я перед битвой. Я знаю, что могу погибнуть, и в то же время уверен, что сей час ещё не наступил.
– Я составлю для Вас гороскоп, господин Шварц, – воскликнул Бегайм. – Тогда Вы будете знать, если не день и час своей смерти, то хотя бы приблизительное время оной.
– Благодарю, мудрый каноник, но время отшествия в мир иной мне и без того известно.
– Неужели?
– Шутить изволите?
– Как можно?
Бегайм уставился на Конрада, мастер принял вид гончей, предвкушающей добычу, Пиркгеймер скептически посмотрел в бокал.
– Об этом позже, – ответил Шварц снисходительно. – Я ведь ещё не закончил свою повесть о прошлогодней кампании, то есть не пригвоздил окончательно умеренность к позорному столбу.
– Я весь во внимании, – поддержал Пиркгеймер, подавая знак служанке принести ещё вина. – Но, по правде сказать, не хотел бы я оказаться Вашим противником на поле брани. Ибо если Вы преследуете врага столь же упорно как избранную тему разговора, то горе Вашим врагам!
– Самое трудное, – продолжил крестоносец, – началось после битвы. Жители Изборска, которых подталкивала к ратному подвигу не жажда славы, а страх смерти, оказались храбрее воинов. Они зажгли предместья и на следующий день оказали нам решительное сопротивление. Мы же только раззадоривали их, сжигая дотла одно селение за другим. В день святой Регины в местечке Остров разом погорело четыре тысячи душ.
– Твоя откровенность, Конрад, – бросил гневно Генрих, – происходит то ли от великой добродетели, то ли от великой порочности, но эти свидетельства постыдной кровожадности стократно усиливают мою ненависть к ратному ремеслу.
– Оттого я тебя и люблю, братец, что твоя добродетель восполняет мою порочность.
Просвещённые бюргеры одобрительно захихикали, злорадствуя дворянской перепалке.
– Литовцы подошли к московитской крепости Опочка, чтобы оттуда вместе с нами двинуться на Псков, – рассказывал крестоносец невозмутимо. – Но тут приключилось нам великое несчастье, ибо от мерзкой пищи и нехватки соли мы начали оправляться кровью. Силы наши таяли. Кое-как добрались мы до своих за́мков и поспешили в них укрыться. Наступила осень, полили дожди. Мы надеялись, что московиты не пойдут по грязи, но на сей раз отмщения жаждали они. Их военачальник Даниил Щеня, очень храбрый воин, опустошил окрестности Дерпта, Нейгаузена и Мариенбурга. В плен к русским попало сорок тысяч душ. Нам ничего не оставалось, как отсиживаться в за́мках. Я укрылся в Гельмете. Опасность отдалилась, но от болезни и вынужденного бездействия мною овладели тяжёлые думы. Сомнения не давали покоя. «Не напрасно ли я покинул отчизну шесть лет тому назад, – думал я. – Неужто суждено мне бесславно погибнуть от жестокой болезни тут, на окраине мира, в окружении дикарей?»
– Хоть раз в жизни светлая мысль посетила твою железную голову! – воскликнул Генрих, поднимая кубок, словно желал предложить тост за столь великое прозрение.
– Но тут я снова вспомнил день, когда распрощался с путём благоразумия ради стези счастья. И, ей Богу, ни разу не пожалел об этом дне!
– Думаешь, тебе дано было избрать путь благоразумия?
В вопросе Генриха, явно задуманном как очередная издёвка, сквозил испуг.
– Да, любезный брат, – ответил Конрад дерзко. – Порой двум людям снится один и тот же сон.
Гримаса суеверного ужаса, изобразившаяся на лице нюренбергского дворянина, вновь напомнила Дюреру апокалиптические физиономии, которые он гравировал четырьмя годами ранее.
– Позволь, я закончу свой рассказ. Итак, время шло, силы убывали, московиты бесчинствовали в наших пределах. Помощи ждать неоткуда, положение стало совершенно отчаянным. Отчаяние же толкает к безрассудству. Одним словом, мы решили идти на прорыв. Собрали оставшийся порох, зарядили пушки, вооружились. В полной темноте вышли за стены Гельмета. После первого же залпа напали на лагерь русских. Московитов трудно было застать врасплох, ещё сложнее напугать, ибо они знали о нашей малочисленности и бедственном положении. Мне посчастливилось рубиться с их князем, Александром Оболенским. Я одолел его, и на какое-то время в их рядах произошло замешательство, но затем они насели на нас с тройной силой, так что нам пришлось совсем худо. Полк дерптского епископа истребили полностью. Трусы – они сами ускорили свою погибель, обратившись в бегство! Их убивали не клинками, а шестопёрами, как вепрей на охоте. Ни одного не осталось. После сего злополучного сражения магистр Плеттенберг и отправил меня в немецкие земли требовать подкреплений.
– Многие ли откликнулись на призыв храброго магистра? – поинтересовался Пиркгеймер.
– В таком деле воинов никогда не бывает слишком много. В Любеке собираются швейцарские ратники. Как ни ненавидит мой брат войну, а толк в ратном искусстве он знает. Никто иной как Генрих Шварц присоветовал мне положиться на швейцарцев и их аркебузы. По правде сказать, я всецело ему доверяю в подобных делах. Завтра отправлюсь в обратный путь. Хорошо бы к Петрову дню быть в Риге со свежим войском.
– И всё же жаль, что Вы не встретитесь с теской Цельтисом, – покачал головой Бегайм.
– Неужто нельзя задержаться хоть на пару дней? – недоумевал Пиркгеймер.
– Вы ни за что не уговорите моего брата, – ответил Генрих вместо единокровного. – Уж если он что вбил себе в голову, то и удар шестопёром не сможет его от этой мысли отвадить.
– Встреча со столь знаменитым человеком и впрямь представляется мне весьма заманчивой, – согласился крестоносец. – Я мог бы отправить подкрепление вперёд, а сам задержаться, однако боюсь пропустить сражение.
– О боги! – загрохотал Пиркгеймер, цепляясь за надежду удержать гостя в Нюрнберге. – Да сколько у Вас будет ещё этих битв, доблестный рыцарь! Конрад Цельтис – светлейший ум германских земель, да что там германских, всего христианского света!
– Увы, сражение, к которому я спешу, станет главным в моей жизни и…. последним.
– Сколько можно говорить загадками, – взвился Бегайм. – Гороскоп Вам не нужен, ибо Вы знаете свой смертный час. Теперь Вы будто бы утверждаете, что Вам известны даже обстоятельства собственной кончины. Что всё это значит? Вы обладаете некими тайными знаниями? Поделитесь же, тут собрались достойные люди.
– Дело в том, почтенный каноник, – произнёс Шварц с расстановкой, то и дело поглядывая на брата, – что путь счастья короче стези благоразумия. Путь, избранный мной шесть лет назад подходит к концу.
Генрих вздрогнул от этих слов, как от удара плетью.
– При описанных мною обстоятельствах уместнее было бы из Швейцарии прямиком отправиться в Любек и сразу же назад в Ливонию, вместо того, чтобы заезжать в Нюрнберг. Для чего же я здесь? Впервые за столько лет? Для того чтобы повидаться с братом, преданно мною любимым, хоть души наши столь же несхожи, как похожи тела. А ещё, я приехал, дабы задать ему вопрос, о котором он наверняка догадывается…
Ливонец замолчал. Генрих Нюренбергский встал из-за стола, и поступью лунатика двинулся к окну. С каждым шагом он словно набирал по десятку лет. Лицо каноника вопросительно вытянулось, Пиркгеймер сорвался на нелепый жест рукой, словно желая удержать Генриха. Только Конрад и мастер не утратили самообладания: первый спокойно ждал, в то время как второй подмечал движения, изобиловавшие признаками душевной агонии.
– Так значит, я не ошибся, – прошептал Генрих, и добавил чуть громче: – Значит, то и впрямь был вещий сон.
– Так ты тоже сомневался?
– Нет, не сомневался. Скорее, надеялся. Надеялся, что это обычный сон. – Генрих резко повернулся к брату. Оба словно забыли о посторонних. – Но ведь на самом деле ни ты, ни я не выбирали свой жребий! Проснувшись, я продолжал жить, как обычно. Могу поклясться всеми реликвиями всех храмов на свете, что так и не взял в толк, когда и где избрал я стезю, по которой иду до сих пор. Не я избрал, меня избрали. Я стал игрушкою судьбы, бессильный изменить что-либо, как стрелка на циферблате бессильна пред зубчатыми колесами и гирей, что вращают её изо дня в день!
– Подобно всем тем, кто склонен более к размышлению, нежели к поступкам, ты охотнее интересуешься устройством мельницы Провидения, нежели добротностью муки́, сыплющейся из её жерновов. Меня же заботит как раз последнее.
Наступила тягостная пауза. Крестоносец хотел, чтобы брат первым прервал молчание. Но тот словно боялся переступить некую грань, отделявшую его от неизбежного.
– Ты приехал повидаться, – сказал он наконец, – ибо увидел окончание сна. Ты понял, что…
Голос его пресёкся. Он сел, потупив взор. Ему вдруг стало неловко от того, что присутствующие стали свидетелями разговора и следили за его душевной борьбой.
– Я знал, что сон приснился нам обоим, – сказал Конрад удовлетворенно. – Я догадался об этом, как только увидел тебя на следующее утро. Ты был в смятении, точно боялся, что я начну тебя расспрашивать.
– Но ты и слова не сказал!
– Рано было. Кто знает, что это за сновидение! Ты ведь до сих пор сомневаешься. И правильно делаешь. Людям всегда снились всякие странные вещи. Лишь по прошествии времени обрёл я уверенность в том, что сон вещий.
– Чем он закончился? – В голосе Генриха прорезалась незнакомая нотка, которая обыкновенно свидетельствует о высшей степени решимости. – Когда ты видел сон в последний раз?
– В Гельмете, в бреду. Я не помню дня, ибо дни и ночи слились в один нескончаемый день, какие бывают летом, к северу от ливонских земель. Я думал, что умираю, но сон дал мне уверенность в том, что хоть смерть моя и близка, однако настигнет она меня не в Гельмете.
– Так чем закончился сон?
– Я расскажу тебе. Но прежде хочу спросить кое о чём. Я ведь не случайно повёл сегодня речь об умеренности, счастье и тому подобных возвышенных предметах. Признаюсь, я счёл знаменьем свыше то, что сегодня уважаемый Вилибальд поделился с нами именно этим отрывком своего перевода, а не другим каким.
– От души рад, что оказался в очередной раз если не дланью, то языком Провидения, – отозвался Пиркгеймер. – Однако мне хотелось бы рассчитывать хотя бы на скромное вознаграждение, коль скоро я волей-неволей принял участие в распутывании некой таинственной истории, связывающей двух братьев, кои похожи друг на друга внешне словно два гульдена, и отличаются один от другого характером и назначением как арбалет от лютни! Могу ли я рассчитывать услышать начало драмы, при финале которой присутствую?
– Воистину, друзья мои, – подхватил Бегайм торжественно, – тайны божественного Провидения неисчерпаемы! Мы видим их в судьбах народов, прозреваем в расположении небесных светил. Ныне же перед нашими глазами свершается нечто достойное удивления. Оба брата видели один сон, рыцарь из далёкой Ливонии утверждает, что знает время, когда душа его покинет бренное тело, и всё сие благодаря сну, который привиделся им обоим когда-то. Как хотите, но я жду продолжения!
– Я удовлетворю ваше любопытство, господа, – произнес Конрад слегка покровительственным тоном. – А Генрих, полагаю, дополнит рассказ занимательными подробностями. Но прежде я хочу задать ему вопрос, который мне не давал покоя все эти годы.
– Мне ве́дом твой вопрос! – Нюренбержец снова зашагал по комнате. – Отвечу тебе, Конрад. Всё что ты сегодня сказал об умеренности, благоразумии и счастье – сущая правда. Ты увидел наш фамильный замок и владения в цветущем состоянии…
– Твои владения, брат, твои, – поправил Конрад. – Они принадлежат тебе по праву. Я пошёл своим путем. Всё мое состояние осталось в Ливонии. Там я и найду свой конец.
– Пусть так, не станем спорить о словах. Хотя не скрою, я часто представлял в своих мечтах, как ты, израненный после многих славных и бесславных битв, усталый и одинокий вернёшься домой, и мы проживём остаток наших дней столь же счастливо, как в те дни, когда был жив отец, только в большем благополучии и достатке. Но сон, этот сон, отнял у меня всякую надежду…
– Ну что ж, – подытожил Конрад, – я увидел фамильный замок отстроенным, владения Шварцев, которые девять лет тому назад пребывали в плачевном состоянии, будучи разграбляемы всем, кому ни лень, ныне процветают, и ты даже прибавил к ним кое-что благодаря выгодной женитьбе. Я увидел твой роскошный дом в этом городе, твоё главное сокровище – библиотеку. Наконец, сегодня я познакомился с твоими друзьями, и должен признать: ты сообщаешься с самыми блестящими умами и благородными сердцами немецких земель!
– С каких это пор лесть стала рыцарским достоинством? – скривился Пиркгеймер.
– Если Вы считаете мои слова лестью, дорогой Вилибальд, можете не относить их на свой счёт. Хотя, по правде сказать, это было бы лукавством, ибо Вы – не только гостеприимный хозяин, но и душа сего общества.
Слушая пылкие признания Шварца, мастер поражался обманчивости первых впечатлений. «Чем глубже натура, – думал он, – тем более коварно первое соприкосновение».
Все без исключения восприняли Конрада как полную противоположность брату, не предполагая в нём такой широты ума. Тревожный взгляд Бегайма, который тот бросил на мастера при их знакомстве с крестоносцем, выдавал недоумение. Каноник явно опасался, что этот мужлан в белом плаще с черным крестом испортит вечер. Впрочем, мастер с удовлетворением отметил, что оказался единственным, кто угадал внутренний мир гостя, ещё до того, как, тот вступил в беседу. Но вот чего «германский Апеллес» никак не мог угадать в жёстких чертах и пронзительном взгляде орденского знаменосца, так это умения восхищаться людьми.
– Ей-богу, – рассыпался Конрад в комплиментах, – я мечтаю, чтобы в Риге когда-нибудь появился человек столь учёный и деятельный, как Вы, Вилибальд!
Вас, уважаемый каноник, – обратился он к Бегайму, – по достоинству бы оценил магистр Плеттенберг. Он не раз говорил мне, что его замок в Вендене полон вояк и святош, однако в нём не хватает людей, которые бы совмещали храбрость и добродетель с трезвым умом. «Сея земля словно тело без души», – часто повторяет он. Вы бы очень многого достигли в наших краях и стали бы настоящим светочем удела Святой Марии!
– Да он задумал переманить нас на край света! – расхохотался Бегайм.
– А что до Вас, – обратился крестоносец к Дюреру, – то Вам дано проникать в тайны, которые не подвластны ни философии, ни богословию, ни даже, да простит меня каноник, астрологии.
Часами напролёт разглядывал я Ваши гравюры, господин Дюрер. И хотя меня, как и многих, восхищает Ваше умение одними черными штрихами изобразить огонь, туман, телодвижения и саму душу человека, более всего я покорён Вашим умением увидеть и запечатлеть в гравюре нечто таинственное, коренное, чего люди ищут кто в теологии, кто в плотских утехах, кто в сражениях, кто в далеких путешествиях, и чего назвать никто из нас не умеет. Я бы сказал, что Вы изображаете самого Бога, если бы меня не останавливало то общепринятое мнение о Нём, кое бытует среди людей…
Конраду хотелось говорить ещё, но он пресёк нахлынувший порыв и смолк. Завсегдатаи Академии прочувствовали недрами существа своего важность происходящего: как бы ни сложилась их судьба, они никогда не забудут этот вечер с его вином, мерцанием свечей, пляской теней на стене, пьяным пением за окном и образом загадочного рыцаря в белом плаще с черным крестом, такого земного и такого далекого, пришедшего словно ниоткуда, явившегося и явленного как напоминание о том, что все они некогда чувствовали, к чему прикасались, но что утратили – безвозвратно ли? – променяв первородство исканий на чечевичную похлебку знания.
– Итак, ты увидел отстроенный замок… цветущее имение… дом в Нюрнберге… библиотеку.
Генрих говорил медленно, точно пробуя слова на вкус. Память о трудах стяжания отзывалась морщинами на лице его. Лишь при слове «библиотека» он на мгновение просветлел, но вскоре вновь погрузился в свинцовое раздумье. Он походил на царя Эдипа, восставшего из Аида, чтобы напомнить смертным об их участи – быть игрушкой в руках судьбы.
О проекте
О подписке