В полутора милях от Ларк-Райза, в противоположном от большака направлении, за поворотом ровного, узкого проселка располагалось село Фордлоу, увидеть которое из деревни было нельзя. Тут, опять же сразу после поворота, картина менялась, и большие открытые пространства уступали место лугам, вязам и маленьким ручейкам.
Село это, маленькое, захолустное, уединенное, было гораздо меньше Ларк-Райза: ни лавки, ни трактира, ни почты, и целых шесть миль от железнодорожной станции. Небольшая приземистая церковка, без шпиля или башни, примыкала к крошечному погосту, возвысившемуся за столетия использования на много футов над дорогой и окруженному высокими, раскидистыми вязами, в которых без умолку галдела грачиная колония. Рядом находился дом священника, утопавший в плодовых деревьях и кустарниках, так что с дороги были видны лишь его трубы; далее стоял старинный, Тюдоровской эпохи фермерский дом, который отличали окна с перемычками и каменными переплетами и достославная башня. Из этих зданий, а также школы и примерно дюжины коттеджей, в которых обитали пастух, возчик, кузнец и несколько сельских работников, и состояло все село. Даже эти немногочисленные строения были так широко расставлены вдоль дороги и так утопали в зелени, что казалось, никакого селения тут и нет. В Ларк-Райзе вечно травили байку о том, как один приезжий спросил дорогу в Фордлоу уже после того, как прошел все село. Деревня потешалась над «чванным» селом; село, в свою очередь, презирало «этот цыганский сброд» из деревни.
За исключением двух-трех мужчин, вечерних завсегдатаев трактира, обитатели Фордлоу редко наведывались в Ларк-Райз, который в их глазах являлся воплощением далекой глухомани, находящейся за пределами цивилизации. С другой стороны, жители Ларк-Райза знали дорогу до села как свои пять пальцев, поскольку там располагались церковь, школа и дом фермера – штаб-квартира всех местных работников. В деревне же имелся только трактир.
Спозаранок, большую часть года еще затемно, деревенские мужчины одевались, завтракали хлебом с лярдом, захватывали корзинки с обедом, собранные для них еще вечером, и спешили через поля и перелазы на ферму. Выставить из дома сыновей было куда труднее. Матерям приходилось кричать и трясти их, а бывало, зимним утром вытаскивать одиннадцати-двенадцатилетних мальчуганов из теплых постелей. Затем на обмороженные ступни ребят натягивали сапоги, которые всю ночь сушились в очаге за каминной решеткой и успевали скукожиться и одеревенеть. Иногда из-за этого какой-нибудь парнишка ударялся в слезы, и мать, чтобы подбодрить сына, напоминала ему, что это всего лишь сапоги, а не штаны.
– Хорошо, что тебя еще не было на свете, когда штаны шили из кожи, – замечала она и рассказывала сыну про его сверстника из предыдущего поколения, у которого кожаные штаны во время сушки так скукоживались, что ему требовался целый час, чтобы в них втиснуться. – Терпение! Имей терпение, сынок, – увещевала мать. – Вспомни Иова.
– Иова! – усмехался паренек. – Что он знал о терпении? Ему ведь не нужно было носить дурацкие кожаные штаны.
Кожаные штаны исчезли в восьмидесятые годы, и о них вспоминали, лишь когда рассказывали эту историю. Возчик, пастух и некоторые пожилые работники по-прежнему надевали традиционную длинную крестьянскую рубаху и круглую черную фетровую шляпу наподобие тех, что раньше носили священнослужители. Но этот деревенский фасон уже устарел; мужчины теперь щеголяли в костюмах из жесткого темно-коричневого вельвета, а летом в вельветовых штанах и куртке из небеленого полотна, называемой затрапезной.
Большинство юношей и молодых мужчин были крепко сбиты, краснолицы, довольно высоки, обладали огромной силой, гордились тем, какие тяжести способны поднимать, и похвалялись, что «ни в жисть ничем не хворали». Старики, сутулые, с узловатыми, опухшими пальцами, еле волочили ноги, ощущая последствия жизни, проводимой, независимо от погоды, преимущественно на улице, и ревматизма, мучившего почти каждого из них. Лица этих старейшин украшали пышные седые бакенбарды до подбородка. Мужчины помоложе щеголяли висячими «моржовыми» усами. Один-двое, опережая моду своего времени, ходили с чисто выбритыми лицами; но поскольку возможность побриться имелась только в воскресенье, к концу недели эффект любого фасона смазывался.
Тут до сих пор говорили на особом диалекте, растягивая слова за счет гласных. «Парень» звучало как «па-а-рнь», «уголь» – как «у-у-гль» и так далее. В других словах, наоборот, глотали слоги, а сами слова произносили слитно: так, «ведро воды» превращалось в «вдровды». У деревенских в ходу были сотни пословиц и поговорок, а речь пересыпана сравнениями. Ни одну вещь не называли просто горячей, холодной, зеленой или желтой; она обязательно была «горячая как ад», «холодная как лед», «зеленая как трава» или «желтая как гинея». Пытаться убедить или подбодрить того, кто был глух к доводам, было все равно что «ставить припарки на деревянную ногу». Нервного человека сравнивали с «кошкой на раскаленных кирпичах», про сердитого говорили «злющий как бык»; бытовали и выражения вроде «бедный как крыса», «больной как собака», «хриплый как ворона», «страшный как грех», «золотое сердце» и «надутый павлин». О темпераментной персоне судачили: «то скачет, то плачет». Во всей красе диалектную речь можно было услышать из уст нескольких местных жителей, мужчин средних лет, обладавших хорошими природными голосами, рассудочностью и важной, исполненной достоинства манерой произношения. В некоторых радиоочерках прошлых лет мистер Фредерик Грисвуд с Би-би-си идеально воспроизводил старый оксфордширский акцент. Обычно подобное подражательство бесит местных уроженцев; но для одной своей слушательницы мистер Грисвуд снова воскресил прошлое.
Доходы всех этих людей были одинаковы до последнего пенни; у них было общее материальное положение, общие развлечения, общий повседневный труд в поле; но сами они отличались друг от друга, как отличались другие люди той поры и в деревне, и в городе. Одни были умны, другие бестолковы; одни добры и отзывчивы, другие эгоистичны; одни словоохотливы, другие молчаливы. Отправься какой-нибудь чужеземец в те края в поисках типичного батрака, он бы его не нашел.
Не нашел бы он и едкой насмешливости шотландского крестьянина, и колкого уэссекского остроумия и мудрости Томаса Харди. Мозги этих людей были отлиты из более тяжелого материала и отличались большей неповоротливостью. Однако и в здешних местах мелькал порой проблеск мягкого юмора. Один человек, увидев, что Эдмунд плачет из-за того, что его сорока, выпущенная на ежедневную прогулку, не вернулась в свою плетеную клетку, заметил:
– Не надо так, дружок. Поди расскажи об этом миссис Эндрюс (так звали деревенскую сплетницу), и сразу узнаешь, где видели твою Мэгги, даже если она успела долететь до Стрэттона.
Любимой здешней добродетелью была стойкость. Не дрогнуть от боли, не спасовать перед трудностями – таков был идеал местных жителей. Так, мужчина рассказывал:
– Он говорит, мол, эту пшеницу надо убрать до ночи, а то дождь собирается. Но мы не дрогнули, не! Последний тюк увезли к полуночи. Я едва домой доплелся, но мы не дрогнули. Сделали дело!
Или:
– Гляжу, бык прет на меня, голову уже опустил. Но я не дрогнул. Выломал из забора рейку и пошел на него. А он-то дрогнул. Дрогнул!
Или женщина сообщала:
– Я просидела у постели моей бедной старой матушки шесть ночей подряд, не раздеваясь. Но я не дрогнула и отстояла ее, и она выкарабкалась, потому что тоже не дрогнула.
А молодая жена после своих первых родов спрашивала повитуху:
– Я же не дрогнула, верно? О, я очень надеюсь, что не дрогнула.
Ферма была большая и простиралась далеко за границы прихода; по сути, сначала было несколько ферм, которые ранее арендовали по отдельности, но потом объединили в одну, и теперь здесь хозяйствовал богатый старик, обитавший в фермерском доме Тюдоровской эпохи. Луга вокруг усадьбы годились для выпаса ломовых лошадей, а также скота, предназначенного на убой, и пары дойных коров, которые снабжали семью фермера и его ближайших соседей маслом и молоком. Несколько полей были отведены под покосы, на корм скоту выращивали также люцерну и рожь, которые убирали зелеными. Оставшиеся земли были пахотными, на них выращивали зерновые, главным образом пшеницу, и корнеплоды.
Фермерский дом окружали хозяйственные постройки: конюшни для огромных косматых ломовых лошадей, сеновалы с широкими и высокими дверями, чтобы в них мог проехать воз с сеном, навесы для желто-голубых фермерских фургонов, зернохранилища с наружными лестницами, сараи для хранения жмыха, компоста и сельскохозяйственных орудий. В сенном дворе на каменных подпорках стояли высокие, островерхие, искусно связанные стога; маслодельня, хотя и небольшая, содержалась в образцовом состоянии; здесь в избытке имелось все, что необходимо или желательно для хорошего хозяйства.
Работников также принимали в избытке. Само собой разумелось, что окончивших школу мальчиков сразу возьмут на ферму; и ни одному отставному солдату или женившемуся переселенцу ни разу не отказали в месте. Как говаривал фермер, лишние руки ему никогда не помешают, ведь рабочая сила была дешевой, а вся земля до последнего дюйма возделывалась.
Когда утром мужчины и мальчики из Ларк-Райза добрались до скотного двора, возчик и его помощник уже целый час трудились, кормя и запрягая лошадей. Оказав требуемую помощь, батраки выводили упряжки и гуськом тянулись в поле, где их ждала работа.
Если шел дождь, они набрасывали на себя мешки, вспоров один из боковых швов, так чтобы получилось некое подобие плаща с капюшоном. В мороз грели дыханием пальцы и хлопали себя ладонями по груди, чтобы согреться. Если после завтрака, состоявшего из одного хлеба и лярда, по-прежнему ощущали голод, то очищали и жевали репу или проглатывали один-два кусочка сытного темно-коричневого жмыха, заготавливаемого для скота. Некоторые мальчики пробовали сальные свечи из конюшенных фонарей; но делали это скорее из озорства, чем от голода, ведь как бы семья ни нуждалась, мать всегда заботилась о том, чтобы у ее Тома или Дики «было что перехватить до обеда» – половина холодного блинчика или остатки вчерашнего сладкого рулета.
С криками «но!», «шевелись!» и «тпру!» работники уходили. Мальчиков сажали на спины высоких ломовых лошадей, а мужчины, шедшие рядом, набивали дешевым табаком свои глиняные трубки и делали первые драгоценные затяжки за день, пока упряжки под щелканье кнутов, цоканье копыт и позвякивание сбруи передвигались по грязным проселкам.
Названия полей давали ключ к их истории. Рядом с фермой находились «поле на рву», «рыбоводные пруды», «голубятня», «псарня» и «кроличий садок», свидетельствовавшие о тех временах, когда тюдоровский дом занял место другой, более древней постройки. «Жаворонковый холм», «кукушкины заросли», «ивовое поле» и «поле у пруда» были названы по особенностям расположения, а «Гиббардово поле» и «Блэквеллов надел», вероятно, в честь давно забытых бывших арендаторов. Большие новые поля вокруг Ларк-Райза были расчищены слишком поздно и не имели названий, поэтому их именовали «сто акров», «шестьдесят акров» и так далее, в зависимости от площади. Один-двое старожилов упорно называли одно из этих полей «верещатником», а другое – «скаковым кругом».
Мужчины в большинстве своем были безразличны к названиям; имя – это просто имя, и ничего оно не значит. А вот что имело для них значение в поле, на котором им приходилось работать, так это плоха или хороша дорога, ведущая к нему от фермы; и каково само поле: сравнительно защищено или являет собой одно из тех промозглых открытых пространств, где гуляет ветер и хлещет дождь, вымачивая человека до нитки; и легко ли обрабатывать тамошнюю почву, или она непосильно тяжела, или так опутана ползучим пыреем, что лемех едва может прорезать ее.
Обычно на поле выходили три-четыре плуга, каждый из которых тянула упряжка из трех лошадей; рядом с коренником шел мальчик, позади, за плугом, пахарь. Весь день они сновали туда и обратно, оставляя на светлой пашне темные полосы борозд, которые с наступлением дня становились все шире и постепенно сближались друг с другом, пока наконец все поле не приобретало насыщенный, бархатистый сливовый оттенок.
За каждым плугом следовали грачи, искоса осматривая комья земли в поисках червей и личинок. Маленькие птички, обитавшие в живой изгороди, порхали туда-сюда с намерением получить свою крошечную долю поживы. Жалобно блеяли овцы на соседнем поле; но мычание, карканье и щебет перекрывали извечные крики земледельца: «Трогай!», «Н-но-о!», «Давай, родимая!», «Пошла, сивка!», «Па-а-рнь, оглох ты, что ль, иль на ухо туговат, черт тя дери!».
После того, как выполнял свою работу плуг, для измельчения комьев земли использовался каток на конной тяге; затем борона выдирала сорняки и пырей, оставляя на полях аккуратные кучки, которые позднее поджигали, наполняя воздух голубой дымкой и ароматом, который запоминался на всю жизнь. Затем сеяли зерно, прореживали посевы, рыхлили землю и наконец пожинали урожай, после чего весь процесс начинался заново.
Машины в сельском хозяйстве только входили в употребление. Каждую осень в полях появлялась пара больших тракторов на паровой тяге, которые размещались по бокам поля и тащили на тросах плуг поперек пашни. Работая по найму на разных фермах, они гастролировали по всей округе, а с ними и небольшой фургон, так называемый кузов, в котором жили и спали оба тракториста. В девяностые годы, решив эмигрировать и вознамерившись перед тем изучить сельское хозяйство, оба Лориных брата по очереди нанимались на паровой плуг, повергнув в ужас других обитателей Ларк-Райза, которые смотрели на таких кочующих работников как на изгоев. В своих представлениях они еще не дошли до того, чтобы выделять механизаторов в отдельный класс, а посему относили их к низшему разряду вместе с мусорщиками, лудильщиками и прочими ремесленниками, чьи занятия делали лица и одежду черными. С другой стороны, на приказчиков и торговцев всех мастей, чья безупречная опрятность, казалось бы, могла обеспечить им уважение, тоже смотрели свысока, как на «лавочных шаркунов». В глазах селян цвет общества составляли землевладельцы, фермеры, трактирщики и полевые работники, и только после них следовали мясник, пекарь, мельник и бакалейщик.
Техника, которой владел фермер, была на конной тяге и употреблялась не всегда. На некоторых полях посев осуществляла сеялка, запряженная лошадьми, по другим же бродил взад-вперед сеятель с корзиной, повешенной на шею, и разбрасывал зерно обеими руками. Во время жатвы механическая жатка стала уже привычным зрелищем, однако выполняла лишь малую часть работы; мужчины по-прежнему использовали косы, а несколько женщин до сих пор срезали колосья серпами. Взятая напрокат молотилка переходила с фермы на ферму, и ее применяли практически везде; но дома мужчины все так же молотили урожай со своих наделов и колосья, собранные со стерни их женами, цепом и провеивали зерно, пересыпая его из сита в сито на ветру.
Работники трудились усердно и на совесть, когда считали, что этого требуют обстоятельства, и всегда поддерживали ходкий размеренный темп. Разумеется, одни проявляли себя лучше, другие хуже; но большинство мужчин гордились своим ремеслом и любили растолковывать посторонним, что полевые работы – не такое уж примитивное занятие, как считают некоторые горожане. Все надо делать как положено и в надлежащий момент, говорили они; в сельском хозяйстве уйма тонкостей, на изучение которых уходит целая жизнь. Некоторые мужчины не столь завидного телосложения похвалялись: «Мы получаем десять шиллингов в неделю и отрабатываем каждый пенни; они нам тяжелехонько достаются!» Но в коллективной работе, во всяком случае, эти «малосильные» батраки вынуждены были поспевать за остальными и сохраняли пусть и медленный, однако устойчивый темп.
Пока пахари ходили за плугом, другие мужчины поодиночке, по двое или по трое мотыжили и боронили землю или унавоживали другие поля, а также чистили канавы, занимались осушением, пилили дрова, измельчали солому или выполняли иные вспомогательные работы на ферме. Двух-трех многоопытных работников среднего возраста иногда нанимали сдельно: подстригать живые изгороди и рыть канавы, стричь овец, крыть дома соломой или косить, в зависимости от времени года. У возчика, пастуха, скотника и кузнеца было свое особое дело. Это были важные люди, зарабатывавшие на два шиллинга в неделю больше, чем прочие, и проживавшие рядом с усадьбой, в коттеджах, освобожденных от арендной платы.
Перекрикиваясь через борозды, пахари не называли друг друга «Миллер», «Гаскинс», «Таффри» и даже «Билл», «Том» или «Дик», поскольку у каждого из них было прозвище и они охотнее откликались на Красавчика, Тыкву или Ходока. Зачастую о первоначальном происхождении этих кличек не помнили даже их носители; но о некоторых можно было догадаться по чертам характера. У Кривого или Косого имелось легкое косоглазие; Старый Заика страдал косноязычием, а Пужин был прозван так за то, что, когда ему хотелось перекусить на работе, он говорил: «Пора мне пужинать», используя старинное слово «паужин», которое со временем превратилось в «полдник».
Когда несколько лет спустя Эдмунд некоторое время работал в поле, возчик, задав ему какой-то вопрос и поразившись дельности ответа, воскликнул: «Ну, па-а-рнь, ты мудрец, прямо Соломон, нареку-ка я тебя Соломоном!» – и с тех пор юношу звали Соломоном, покуда он не уехал из деревни. Младшего брата Эдмунда прозвали Воронком, но происхождение этой клички было загадкой. Мать, больше любившая сыновей, чем дочерей, называла его «мой жаворонок».
Иногда в поле вместо дружеского оклика плугаря раздавался низкий шипящий свист. Это был условный знак, предупреждавший о приближении Старика Понедельника – управляющего фермой. Тот ехал по бороздам на своем маленьком длиннохвостом сером пони, сам такой долговязый, а его конек такой низкорослый, что ноги всадника почти касались земли. Краснолицый, морщинистый старик с физиономией щелкунчика размахивал своей ясеневой палкой и кричал:
– Здорово, ребята! Эй! Что это вы там делаете?
Он отрывисто расспрашивал их, время от времени отыскивал какие-нибудь изъяны, но в основном был довольно справедлив в своем к ним отношении. Однако в глазах работников управляющий имел один большой недостаток: он сам вечно спешил и поторапливал остальных, а этого они не выносили.
О проекте
О подписке