«Вася, не вот это, а ботинки. И почисти их. Я понимаю, что без прислуги тяжело, но как-то ведь вы живёте, посмотри на Шпербера».
«Вы знаете, сколько это вообще стоит, быть таким, как Шпербер?»
«Быть опрятным – всегда по карману. И что это за очки на тебе?»
«Ray Ban. Хорошие очки, правда?»
«Но ты прекрасно видишь без очков».
«Это солнцезащитные».
«Когда разговариваешь с людьми, снимай».
«Это как раз очень удобно, когда разговариваешь. Глаз не видно».
«Всё равно снимай. Прятать глаза невежливо. И потом, в зелёных очках нигилисты ходят».
«…Но мои-то не зелёные».
Неряшливость, вот было слово для двадцать первого века. В одежде, поведении и языке тоже – достаточно сказать, что петербургского губернатора журналисты называли, полагая это синонимом, градоначальником, и лучше не описывать, как говорила публика: весь мир, казалось, превратился в одну разбитную бабёнку. Так и заканчиваются игры публики с простонародьем.
Ближайшая к дому, она же единственная, церковь оказалась кладбищенской. Ничего не осталось: ни Святодуховской на Большой Охте, ни Георгиевской, ни трёх единоверческих; ни той Охты, куда ходил – я помню его как новинку – паром; исчезли луга, церкви, кладбища, фабрички по берегам речек, и если Охта, чуждая мне тогда и неведомая настолько, что я не мог скорбеть по утраченному, так изменилась, что же произошло со всем остальным?
И нет, меня не освежила молитва в тесной и запущенной церковке, хотя я молился горячо, и Вася стоял спокойно, уж не знаю, о чём думая. Я не стал ему досаждать. Голос убедительнее моего, может быть, ясный, может быть, далёкий и еле различимый, вместе со словами службы или поверх них, требовал его внимания.
– Сегодня воскресенье, – сказал Вася, едва выйдя на улицу.
«Да, я заметил. Обернись, перекрестись и поклонись».
«Так вот, Константин Петрович, вы не могли бы немного поспать? Или удалиться в чертоги разума?»
«Я и без того в чертогах разума. А что такое?»
«У меня свидание».
«У тебя есть невеста? Буду рад познакомиться».
«Нет, Константин Петрович, не невеста, а девушка».
«…Ты ездишь к девкам? Как же тебе не стыдно?»
«Нет! Она не девка. Ну, в вашем смысле».
«Ты что, её соблазнил? Вася, нужно жениться».
«О бля, бля, боже, как с вами трудно! Нет, я не хотел! Больше не буду! Забудьте! Друзей-то повидать можно? Константин Петрович, я с катушек того. Рехнусь, если без отдыха».
«Конечно, повидай друзей. Отдохни».
«Без вас».
«Почему без меня?»
«Вас это шокирует».
«Что же вы такого ужасного делаете?»
«Пьём, кричим, материмся. Скачем по столам», – добавил Вася с надеждой.
«И всё?»
«Не говорите, что вам этого мало».
«Ну вот если бы это столы у вас скакали… Запомни, Вася: столоверчения я не потерплю».
«Если б я ещё знал, что это такое…»
«И не нужно тебе знать».
«Как насчёт того, что незнание не освобождает от ответственности?»
«Я и забыл, ты же правовед».
Слышал я незадолго до смерти историю о правоведах: напились компанией до положения риз, попали на Удельную и начали бесчинствовать. Заводила обнажил шпагу и член и, размахивая тем и другим, ходил по станции и мочился. Его арестовали и повезли в участок, он с помощью товарищей отбился, вернулся на станцию, избил начальника станции, и в итоге потасовки сам был избит до потери сознания.
«…Не думал, что до революции так весело жили».
«Их всех выкинули из Училища, можешь не сомневаться».
«Да, и могу представить, как вы радовались. Послушаешь вас, Константин Петрович, так прямо хочется – вот назло – самому по Удельной бегать, со шпагой и этим самым. Наперевес».
«Видишь, сам смеёшься. А что до “назло”, так и починовнее тебя господа отличались, как глупые мальчишки; и сами не хотели, а бесчинствовали. Ущерб это в человеческой душе, Вася. Не будешь же ты уподобляться животному?»
«А вот и буду! буду! И бесчинствовать! Поеду сейчас на Думскую и стёкла в кабаках побью!»
Этим планам не суждено было сбыться.
Вася уже сворачивал в проулок, ведущий к дому, уже шагнул на протоптанную через газон дорожку – я даже не успел его одёрнуть, я редко выходил победителем из борьбы за сохранность зелёных насаждений, – и после этого всё произошло очень быстро: звуки борьбы и крики где-то над головою, тяжёлое падение дёргающегося тела; и вот Вася, отскочивший, отшатнувшийся, одурело рассматривает брызги крови на своих руках и одежде. Когда он повернулся с явным намерением убежать, я не дал ему это сделать. Уже собирались зеваки, уже снимали происходящее на мобильные телефоны, уже появился, как из-под земли, патруль. Нет, бежать было поздно. А взять себя в руки – не мешало бы.
Когда пришло время объясняться с молодым, но уже ко всему безразличным полицейским следователем (и этот без мундира), Вася смог только повторять: я просто шёл, шёл мимо. И вдруг вот нате.
– Но вы видели? Сам момент?
– Я не смотрел вверх. Я смотрел под ноги.
– Логично.
– Я ничего не видел.
– И ничего, я так понимаю, не слышали.
– Вы так говорите «ничего», как будто это «чего»! Не слышал! Я шёл… из церкви, со службы, и думал… о божественном.
«Вася, не заврись», – сказал я.
– Вы ходите в церковь? – сказал следователь. – Это хорошо.
– Да, я вообще положительный.
– …
Васе не понравилась пауза, и он нервно продолжил:
– А это просто какой-то наркоман. Случайно выпал из окошка. Они так делают, наркоманы.
– …
– Потому что нормальный самоубийца не будет выбрасываться с четвёртого этажа.
– Да, верно. А с чего вы взяли, что с четвёртого?
– …Дом-то четырёхэтажный.
– Но наркоман, по вашей логике, и со второго мог упасть.
– Со второго он бы вряд ли убился.
– Не повезёт – так и палец в жопе сломишь, – сказал следователь. – Но да, рассуждаете логично. Люблю людей, у которых всё чёрно-белое. По крайней мере, знаешь, на каком ты свете. Распишитесь.
И нас отпустили.
День, с утра тусклый и серенький, разыгрался, просветлел – и в солнечном свете заметнее, ощутимее стало безлюдье этих странных дворов Охты. Хотя, подумал я, стоило произойти несчастному случаю, люди мгновенно откуда-то появились. Несчастному случаю. Да.
«Вася, почему ты сказал неправду?»
«Не понимаю, о чём вы».
«А ты понимаешь, что я вижу то же самое, что и ты? Твоими глазами?»
«Я смотрел вниз!»
«А потом услышал крик и посмотрел вверх. Рефлекторно».
«Это был не крик. Не было никакого крика».
«Приглушённый и короткий. Назовём это сдавленный вопль. Так почему?»
«Потому что он не выпал. Потому что его выбросили».
«Да. Вот и мне так показалось».
«А вам не показалось, что его сбросили прямо на нас? То есть на меня? Ну а что, одним броском – двух зайцев. Даже трёх. Константин Петрович, а с вами что будет, если я умру? Вы только представьте: минутой бы позже…»
«Может быть, хоть это научит тебя ходить где положено».
«Все там ходят, так удобнее!»
«Вижу, что все. Оттоптались, как скот на водопое. Я продолжаю не понимать, зачем ты ввёл полицию в заблуждение».
«Потому что за этим могут стоять люди, которые страшнее любой полиции. Может быть, Шпербер меня всё-таки увидел – тогда, у гаражей».
«Интересно, что он там хранит».
«Нет! Не интересно! Что человек с погонялом Небрат может хранить в таких гаражах? Кокаин! Взрывчатку! Компромат на губернатора! За что мне всё это!»
«Вот полиция этим и займётся».
«Ой, да можно подумать, много вы знаете о полиции».
«Много. Я их всех знал. Начиная со старшего Трепова».
Фёдор Фёдорович Трепов, последний, до реформы, обер-полицеймейстер и первый градоначальник Санкт-Петербурга, Федька-вор, наживший миллионы и обеспечивший всех своих – девятерых – детей, «краснорожий фельдфебель», «полицейский ярыга», обер-офицерский сын (я не верю в «визит прусского принца»), жертва Веры Засулич, а ещё больше – дела Веры Засулич; человек анекдотически безграмотный и некультурный, в литературе признававший только «Полицейские ведомости»; и вместе с тем – человек большого природного ума, весь – энергия, движение, искренняя забота о своём полицейском деле, о пользах города и его благоустройстве, наделённый практической сметкой хлопотун, хорошо умевший и выбирать, и держать в узде подчинённых; существенное улучшение городского водопровода, канализация, Литейный мост, Морской канал, облицовка гранитом Адмиралтейской набережной, Александровский сад, паспортный режим, первая в России антиалкогольная кампания и благообразный вид народных гуляний – всё Трепов; порою кажется, что и знаменитое «есчо», и солдафонство, грубость ухваток, они все на войне – в 1877-м – а я тут сиди и соблюдай порядок, когда всё распущено; и в ответ на вопрос, почему не составит записок из своей долгой службы: «Я не письменный человек», – всё это своего рода рисовка, намеренное преувеличение, потаённая и не по воспитанию злая шутка: прикрылся медведь свиной харей и всем с удовольствием её показывает.
Того же покроя был полковник Власовский, московский обер-полицеймейстер при генерал-губернаторстве великого князя Сергея Александровича. Александр Александрович Власовский сумел за несколько лет преобразить московскую полицию, обуздать московских извозчиков, принудить домовладельцев провести ассенизаторские работы и заслужить от московского обывателя характеристику «Власовский антихрист, поэтому не спит и будоражит всю Москву».
Со сказочной быстротой носился он по городу, зимою – в санях, летом – в небольшой пролётке, рядом – чиновник из канцелярии с карандашиком и паскудской книжкой наготове – ах, эта прославленная паскудская книжка Власовского, куда для последующего наложения штрафов на месте вносились все виновные в нарушении правил дворники, извозчики, городовые, околоточные и любой замеченный беспорядок или намёк на незаконные поборы. (Вот так же и граф Пален, примерно в те же годы назначенный в министры юстиции, при объезде судебных округов всегда имел при себе памятную книжку, прозванную «книгою живота», куда вносил фамилии приглянувшихся чиновников – и не приглянувшихся тоже, под жирным крестом, превращая «книгу живота» в синодик.)
Виртуоз, полицейский эстет своего рода; человек из низов, без родства и связей, хитрый и пронырливый, клеврет великого князя; хам, всё свободное время – в кутежах и ресторанах; но – человек на своём месте, быстрый, толковый, въедливый, мастер распоряжаться; и вот на такого человека возложили весь позор Ходынки, виноваты в которой были Воронцов-Дашков по своей неспособности и великий князь – по злобе и мелочности. Долго Сергей Александрович ждал случая сделать Воронцову-Дашкову пакость, и коронационные торжества случай предоставили. Этот человек, которому Александр Третий когда-то послал телеграмму «прекрати разыгрывать Царя», человек, на просьбу Власовского о распоряжениях ответивший: «Пусть справляется Воронцов-Дашков!» – усердно вырыл яму себе самому, отныне и впредь великому князю Ходынскому.
Власовский дважды, сразу же после катастрофы и после отъезда Государя из Москвы, подавал в отставку – считаю более достойным признать себя формально виновным и уйти со службы самому, чем быть несправедливо уволенным помимо своей воли, – и оба раза великий князь его отговаривал, уверяя, что во всём виновато ответственное за гулянье Министерство Двора, а не московский обер-полицеймейстер и, следовательно, московский генерал-губернатор, его начальник, – отговаривал, улещивал, прямо запрещал и в итоге предал самым низким образом. Власовского бросили на съедение, никто за него не вступился – потому что в Москве он был чужой, пришлый, не из общества, – ошельмованный, уволенный без прошения, по царской резолюции, он рассыпался на части и очень быстро, несмотря на богатырское здоровье, умер, не дожив до шестидесяти. Кстати сказать, преемником его был второй сын Трепова Дмитрий.
А Департамент полиции? При директорстве Плеве и за ним Петра Дурново?
Плеве. Когда меня спросили, кого назначить в министры, Сипягина или Плеве, я ответил: назначайте кого хотите, один – дурак, другой – подлец. (Назначили Горемыкина.) Сказал ли я так, чтобы отвязаться? Был ли Плеве подлецом? Был ли он трагической фигурой? Трагический подлец, допустим, вариация на темы Шейлока? Те, кого он к себе подпускал, его любили, но он не подпускал никого, разве что (не всех) женщин. Подчинённые его боялись и чтили, и он считал нужным держать подчинённых в страхе, хотя людей, огрызавшихся на его едкие шутки, безусловно предпочитал людям подобострастным. Те, кто имел в себе силу к самостоянью, его всегда уважали.
Бархатный, барственный, вельможно-красивый – а происхождения самого тёмного, хотя и шептали, что Плеве незаконный сын одного из польских магнатов, – с видом человека постоянно утомлённого, чувствующего своё превосходство и таланты, для которых не нашлось применения; бархатный, а под этим бархатом – стальная воля; пренебрежение и даже презрение к вещам и людям; чарующий, но страшный человек; сфинкс, отменно вежливый, невозмутимо спокойный, никогда не повышавший голоса, не способный проронить в разговоре ни одного лишнего слова, – и все в один голос: ренегат и нерусский, пролаза, карьерист, со всеми в одинаково хороших отношениях, умел ужиться с такими разными министрами, как Лорис, Игнатьев, граф Толстой и Иван Дурново; министры сменяли друг друга, а Плеве всё был на своём месте; «от Плеве никогда не слышали его мнения, он вечно уклоняется от ответа»; Витте: «А каковы в действительности мнения и убеждения Плеве, об этом никто не знает, полагаю, что и сам Плеве этого не знает»; Суворин: «Так я и не понял, что он такое, консерватор или либерал; он и то и другое», – о да! конечно! Это самое главное – либерал человек или консерватор! эти господа всегда мастерят человека из его мнения о конституции, их требование своего мнения всегда оказывается требованием мнения политического. – Мнением Плеве были постоянная забота о сотрудниках («если хочешь, чтобы лошадь работала, её нужно кормить»), глубокое понимание нужд государства («сперва порядок, затем свобода») и то, что на службу порядку он поставил всё, что имел: ум, огромный опыт, исключительные познания и память, исключительную работоспособность, инстинкт и навыки государственника. И при этом – денежно безукоризненно честный, расчётливый, но не скупой, без цели составить себе крупное состояние – сорок тысяч оставил семье после всех лет службы и крохотное бездоходное имение, всё равно что дачу, в Костромской губернии. После гибели Плеве (что ещё от него осталось – лужа крови, обрывки вицмундира и нетронутый министерский портфель с докладами) князь Мещерский тотчас окатил его помоями. Для князя Мещерского это было в порядке вещей.
А Дурново! Пётр Николаевич Дурново, Квазимодо, маленький, сухой, весь из мускулов и нервов человечек, главный, если не единственный укротитель революции 1905 года, спасший династию и общественный порядок, министр внутренних дел, как зверь травимый и революционными боевиками, и Думой, и Витте; одиозная для общественности личность, человек более чем незаурядный, много умнее и Витте, и Столыпина и, кроме ясного ума, одарённый также сильною волей, угрозы его всегда приводились в исполнение, решительностью и талантом администратора, образцово ставивший любое дело, которое ему поручалось: и полицейское ведомство, и комиссии сената, куда его с трудом пристроили после скандала 1894 года, в котором были замешаны бразильский поверенный в делах, ресурсы полиции и неверная любовница Дурново, – резолюция Александра Третьего: «Убрать эту свинью в двадцать четыре часа», – и когда Плеве, став министром внутренних дел, не пожелал оставить ему Департамент полиции и дал в самостоятельное заведование Главное управление почт и телеграфов, – везде он, человек порядка, натура глубоко государственная, что было, наверное, его единственным убеждением, вносил целостность, дисциплину, систему, доступные казне улучшения. Всё в нём – властолюбие, быстрота понимания, беспринципность, неразборчивость в средствах, личное мужество и мужество независимого мнения, независимость суждений, хладнокровие, искренняя любовь к России, отсутствие мелочной мстительности – в другую эпоху создало бы Цезаря, в другой стране – Бисмарка… днём с огнём искали русского Бисмарка, а они были, пренебрегаемые, под рукою – Юрий Самарин, Дурново… И с безошибочным инстинктом либеральная толпа возненавидела его так, как не удостаивался даже Плеве, а нелиберальная – и тоже, увы, толпа, тоже чернь – умела только шутить: под счастливой звездой, дескать, родился Дурново, что после всех сделанных им репрессий и арестов целым и невредимым уходит из МВД.
«Константин Петрович, – сказал Вася как-то очень устало, – это всё начальство. Вы и сами не мелким винтиком перед ними стояли».
«Что ты хочешь этим сказать?»
«А то, что министра, если б меня к нему подпустили, я бы, может, и не боялся. Но вот такого… как это по-вашему? городового?.. очень даже боюсь».
«Вася, не говори глупостей. Во-первых, это был не городовой. Во-вторых, что тебе городовой сделает?»
«Всё что захочет. – Вася пожал плечами. – Они теперь с фантазией».
И ведь оказался прав: когда в следующий раз мы встретились с господином Вражкиным, следователь смотрел холодно и строго.
Сценой был залитый утренним солнцем скверик присутствия, действующими лицами, помимо Вражкина, Аркадий Шпербер и Шаховская. Все трое в некоторой оторопи разглядывали аккуратную, чёрным по кремовому надпись на стене:
РЕВОЛЮЦИЯ УЖЕ ЗДЕСЬ.
АДРЕС ТЫ ЗНАЕШЬ.
– Вот мы и с праздником, – задумчиво сказал Шпербер. – Всё как в Европе. И что насчёт адреса?
Торопящиеся на службу чиновники не рисковали остановиться, и Вася тоже прошмыгнул бы мимо, но именно в эту минуту обернувшийся следователь увидел его, узнал и смерил взглядом.
– Это не для вас ли послание?
– Для меня? Я-то тут при чём?
– Ой, нет, – сказала Шаховская. – Это же Васнецов.
– Вижу, – с ударением сказал Вражкин. – Тот самый. Свидетель по делу. Пока что.
– Не теряешь времени, мой Василий. Кого пришил? – Шпербер одобрительно кивнул затрясшемуся Васе и обратился к следователю: – Не цепляйся, Лёва, к надежде русской бюрократии. Зачем ему революция? Он не хочет жить как в Европе и коммунизма-анархизма не хочет тоже. Но самое главное – не хочет проблем на вверенном ему участке государственного строительства. Предложи ему выбирать между отсутствием проблем сейчас и будущим величием России в пакете с немедленными мелкими проблемами – что он, по-твоему, выберет? Что и называется стабильность.
Он говорил чуть быстрее и чуть веселее, чем следовало, но что такого было в чьей-то глупой выходке, чтобы породить это нервное возбуждение? Аркадий Иванович Шпербер не производил впечатление человека, который обдумывает всё, что пишут на заборах. Если только за сто лет роль заборов в общественной жизни не изменилась.
– Вы не все возможности перечислили, Аркадий Иванович, – сказала Шаховская. – Почему только анархисты? Это может быть консервативная революция.
– Шаховская! Редактор! Даже слов таких вслух не произноси! Во сне не думай! Консервативная революция! Эрнст Юнгер! Карл Шмитт!
– …Фон Заломон…
– О да! Убийство Ратенау – это то, чего нам сегодня остро не хватает.
– Наши Ратенау уже все на пенсии, – невозмутимо заметила Шаховская. – Кто дожил. А вы, значит, боитесь тайного канцлера? Правильно боитесь. Разговоры о будущей великой России – одно, а её неподвластное вам зарождение – совсем другое.
– Очень поэтично, – признал Шпербер. – Поднимется тайный канцлер из недр глубинного, так сказать, народа и первым делом повесит Аркадия Небрата на хорошо освещённом столбе. После чего, понятное дело, всё мгновенно наладится. Мягкий передел собственности, смена элит, честные выбора` и сопутствующие потери. У Лёвы нашего прибавится возможностей и работы. Ничего, Лёва, как-нибудь. Тайный канцлер всё-таки, а не пугачёвщина. Да?
– Мог бы я сказать…
– Скажи, не щади мои чувства.
О проекте
О подписке