Читать книгу «ПМЖ» онлайн полностью📖 — Феликса Чечика — MyBook.
image

«Точно по Соколову…»

 
Точно по Соколову
Соколову В. Н.
птица певчая слову
прилетела взамен.
 
 
И уселась на ветку
и поёт как в раю.
А художника в клетку
посадила свою.
 

«Скользить на одной, про другую…»

 
Скользить на одной, про другую
забыть насовсем, навсегда,
вычерчивая и рисуя
фигуры на ватмане льда.
 
 
Чтоб взмыв в небеса в пируэте,
со скоростью сверхзвуковой
откупорить пробку бессмертья
садовой своей головой.
 
 
И там вдалеке распрекрасном
«канадки» повесить на гвоздь,
где знак бесконечности красным
тебе начертать удалось.
 

«Я в этой упряжке давно…»

 
Я в этой упряжке давно,
где все норовят в коренные,
и только не многим дано
увидеть пределы иные.
 
 
Не мчаться барьеров поверх,
а скромно держаться в сторонке,
обставив на финише всех,
своим неучастием в гонке.
 

Сестра

 
Потеряться и плакать навзрыд,
невпопад отвечать на вопросы,
ощущая бессилье и стыд,
за свои несуразные слёзы.
 
 
Чтобы где-то минут через пять
отыскаться, ну прямо, как в сказке,
и теперь ещё пуще рыдать,
но уже от счастливой развязки.
 
 
Папа молод. И мать молода.
Ровно год до рождения брата.
И мы едем, незнамо, когда, —
знамо, что навсегда, без возврата.
 

«Лист сорвался, но кружит, как будто…»

 
Лист сорвался, но кружит, как будто
не мечтал отдохнуть.
У бедняги в запасе минута
или больше чуть-чуть.
 
 
В крайнем случае, три, если очень
подфартит, повезёт,
продлевая конвульсии, осень
свежий ветер нашлёт.
 
 
А по мне – совершенно напрасно
он боится конца.
И ужасное будет прекрасно.
Как ты думаешь, а?
 

«Лыжня теряется вдали – …»

 
Лыжня теряется вдали —
за горизонтом, там,
где нет желанья у земли
перечить небесам,
 
 
где сам Всевышний не поймёт,
кто мёртвый, кто живой.
И лыжник походя кивнёт
пилоту головой.
 

«Непредсказуемы вначале…»

 
Непредсказуемы вначале,
амбициозны как помреж,
летали ласточки, летали
и залатали в небе брешь.
 
 
Дождь прекратился. Только нитки
ещё торчали кое-где,
а солнца золотые слитки
уже растворены в воде.
 
 
И стало ясно, стало ясно,
как водится, чуть погодя,
что жизнь по-своему прекрасна
на побегушках у дождя.
 

«Не будем всё-таки о грустном…»

 
Не будем всё-таки о грустном,
а будем, глядя на огонь,
пить чай, не торопясь, вприкуску, —
глаза в глаза, ладонь в ладонь.
 
 
Из алюминиевых кружек
вылавливать чаинки и
печалится, не обнаружив,
в сердцах ни капельки любви.
 
 
А только странное желанье:
друг в друге раствориться, как
кусочек сахара в стакане
и самолётик в облаках.
 

«Я сяду на троллейбус «Бэшку…»

 
Я сяду на троллейбус «Бэшку»,
и по Садовому кольцу
с чужим народом вперемешку
поеду к своему концу.
 
 
На полусогнутых, на слабых,
в последний путь, не в первый раз
подпрыгивая на ухабах
и в душной тесноте трясясь.
 
 
Свою отпраздновав победу
не чокаясь, один в толпе,
трамвайной вишенкой уеду
в троллейбусе маршрутом «Б».
 

«Я подарю тебе клетку…»

Ю. Н.


 
Я подарю тебе клетку,
в клетке поёт тишина,
на перекладину-ветку
с краю уселась она.
 
 
Чтобы ты слушала трели
и не печалилась зря
от середины апреля
и до конца декабря.
 

«Спи, пограничник вполглаза…»

 
Спи, пограничник вполглаза,
ты во вселенной один,
скоро из сектора Газа
заголосит муэдзин.
 
 
Доброе утро, Израиль!
Доброе утро, страна!
Поездом прямо из рая
по расписанию на
 
 
небо надежду посеяв,
крестные муки суля.
И машинист Моисеев
в топку подбросил угля.
 

«Мимо Ваганьково на 23-ем…»

 
Мимо Ваганьково на 23-ем
жёлтом трамвае в Израиль уедем.
 
 
И краснопресненские тополя
обетованная сменит земля.
 
 
А на подошвах другая, конечно,
сколько не чисть – остаётся навечно,
 
 
сколько не мой – остаётся навек
грязно-солёный кладбищенский снег.
 
 
Юрий Давыдович, лет через восемь
с сыном приедем, прощенье попросим,
 
 
сами не зная за что и зачем,
чтобы уехать уже насовсем.
 

«Я выйду из леса. Я стану как вы…»

 
Я выйду из леса. Я стану как вы,
точнее прикинусь таким,
лишь на ночь снимая парик с головы,
с лица опротивевший грим.
 
 
На двух, чтобы не отличаться от вас
я буду ходить, семеня,
и только огонь непогашенных глаз
нет-нет, да и выдаст меня.
 
 
Заплачет ребёнок в ночной тишине
и мать не поймёт от чего,
бедняжка, она обратится ко мне,
чтоб я успокоил его.
 
 
И я колыбельную песню спою,
и он, как убитый уснёт,
обняв по-звериному морду мою
и в тёплый уткнувшись, живот.
 

«Отдохнуть от всего. Но сначала…»

 
Отдохнуть от всего. Но сначала
от себя самого отдохнуть,
чтоб полночная птица клевала
мое сердце, усевшись на грудь.
 
 
Птица, птица, мне больно и сладко,
не смотря на скулеж и нытье,
склюй, пожалуйста, все без остатка
бестолковое сердце мое.
 
 
Чтобы дул сквозь отверстие это,
сквозь отверстие это в груди
страшный ветер со скоростью света,
жизнь текла, и хлестали дожди.
 

«Что там колышется на ветру?»

 
Что там колышется на ветру?
Облако ли? Тростник?
К мысли, что я непременно умру,
я, как ни странно, привык.
 
 
Так себе мысль – пятачок на метро, —
для нумизмата – пустяк.
Но озверевшее сдуру зеро
шепчет: «Мы только в гостях».
 
 
И не татарин, но избранный жид,
из миллионов – один,
видишь, как сперматозоид бежит,
думает, что победил.
 
 
Но наследит – это наверняка, —
с вечностью накоротке.
Клином гусиным летят облака.
Ветер поёт в тростнике.
 

«Я выйду на Красную площадь…»

 
Я выйду на Красную площадь
и стану её посреди,
где радостью горло полощет
бескрылая птица в груди.
 
 
Я рёбра руками раздвину,
и страха себе не прощу,
но птицу бескрылую выну
и в небо её отпущу.
 
 
Лети, уповая на встречный
и яростный ветер в лицо,
а я человек бессердечный,
конечно, отвечу за всё.
 
 
За всё, в чём я был или не был,
но всё-таки был виноват,
мне пялиться вечно на небо,
где птицы на север летят.
 

«С высоты, и не птичьего даже…»

 
С высоты, и не птичьего даже,
а полёта простого шмеля,
растворён в подмосковном пейзаже,
как репейник какой-нибудь я.
 
 
Зверобой, подорожник, крапива,
хвощ, полынь, василёк, лебеда.
Проплывают по небу лениво
туч недоеные стада.
 
 
И, когда унесёт электричка
в непролазные дебри Москвы,
сохранится надолго привычка
быть на голову ниже травы.
 
 
Пусть куражится спьяну Тверская;
но от воздуха, как во хмелю
я иду по Ордынке, кивая
пролетающему шмелю.
 
 
За душой тишина вместо денег,
денег нет и не будет, дай бог.
Я в 2005-м – репейник,
а на будущий – чертополох.
 

«После ливня – голубое…»

 
После ливня – голубое,
не бывает голубей,
и на фоне неба – двое, —
двоеточье голубей.
 
 
Туч растрёпанные клочья,
как потёки от чернил.
Третьего для многоточья
не хватает – ливень смыл.
 

«Где я? Об этом едва ли кто знает, – …»

П. Б.


 
Где я? Об этом едва ли кто знает, —
в первую очередь сам.
Дворником ветер дворы подметает,
прячется по чердакам.
 
 
Не серединка и не половинка,
в смысле: ни то и ни сё, —
вместо закладки сухая былинка
в томе «Худ. лита» Басё.
 

«Голубизна переходит…»

 
Голубизна переходит
в светло-зелёное – цвет
моря на мысли наводит,
смерти, как видимо, нет.
 
 
От удивленья присвистни,
смерти не будет? Да-да!
Впрочем, как не было жизни,
как таковой никогда.
 

«Когда сомневался Мефодий…»

 
Когда сомневался Мефодий
и не сомневался Кирилл,
язык, растворённый в природе
на птичьем со мной говорил.
 
 
О чём-то пиликал кузнечик
на тоненькой скрипке своей,
и молча, в преддверии речи,
былинку тащил муравей.
 

«Что касается грешного…»

 
Что касается грешного
моего языка —
вырву с корнем, сердешного,
и не дрогнет рука.
 
 
Чтобы больше не связывал, —
(нету связи прочней)
с пожелтевшими вязами
по-над речкой моей.
 

«Три аккорда, и не больше…»

В. Г.


 
Три аккорда, и не больше
в лучшем случае – четыре,
но без них сегодня – боже! —
стало зябко в этом мире.
 
 
Стало зыбко и безмолвно,
стало пасмурно и сыро,
растерялись сразу – словно
потеряли командира.
 
 
Вдруг возникло ощущенье,
что пришёл конец надежде,
и прощанье и прощенье
не рифмуются, как прежде.
 
 
Три аккорда. Мало? Много?
Разве в этом дело, если
безотчётная тревога
крест поставила на песне.
 
 
А на ясеневой ветке
интровертом безутешным
воробей, как кенарь в клетке,
разорялся утром вешним.
 
 
Чик-чирик Агнешка в Польше,
чик-чирик Арбат и Мцхета.
Три аккорда, и не больше.
Много это? Мало это?
 
 
В небеса по бездорожью,
беззащитные, как в тире.
Три аккорда, и не больше,
в лучшем случае – четыре.
 

Дембельский альбом-1

 
1.
 
 
Звёздное небо, как пристань…
Пристально в небо вглядись:
двадцатилетним танкистам
по сердцу, по фигу жизнь.
 
 
Из Забайкалья степного
на небеса: – Шагом марш!
На четвертинку ржаного
ваксы погуще намажь.
 
 
Встретились. Поговорили.
Лайф обсудили и лав.
Траками небо взрыхлили,
ангелов перепугав.
 
 
Встретимся снова? Вестимо.
Выпьем по чарке? Авось.
Сириус. Маршал Устинов.
Цвет бронетанковых войск.
 
 
2.
 
 
В долг возьми щепотку соли
у земли…
Выйдет толк – не бойся боли —
посоли
рану, память, время – зубы
сжав – терпи.
Сопки – белые тулупы
по степи.
На трансмиссии от вьюги, —
чем не Крым! —
обмороженные руки,
едкий дым.
Поражение? Победа?
На века.
И жарки – флажки на «деда»
и зека.
 
 
3.
 
 
О чём?.. О чём угодно:
о жизни, о судьбе…
Дотошно и подробно
я расскажу тебе:
о доблестях степного
и вшивого ЗаБВО,
где замерзало слово,
хоть ты руби его,
 
 
о подвигах салаги,
о славе дембелей,
о жареной салаке,
что твой вонючий клей.
 
 
Сын слушает, не слыша
и смотрит сквозь меня.
А на экране мышья
от жизни беготня.
 
 
4.
 
 
проверяла на вшивость меня
забайкальская вошь бельевая
ни воды не боясь ни огня
обло чудище только не лайя
но стозевно как пьяный старлей
не от водки от крови хмелея
чудо-юдо своих пожалей
нет ни эллина ни иудея