Видя, что Кудеслав растерянно мнется у косяка, бессознательно мешая запереть дверь, старуха хмыкнула и выговорила вроде бы совершеннейшую бессмыслицу:
– И ты, стало быть… И тебя… Стало быть, и впрямь вы все одинаковы: что премудрейшие, что воины, что безрогие телята…
Мечник не стал домогаться объяснений. Он подумал только, что при муже-волхве собственный бабий разум мог в конце концов и поиссякнуть за ненадобностью.
А Белокониха, чуть ли не с жалостью глянув на Кудеслава, вдруг распахнула дверь и визгливо крикнула в наваливающуюся на двор темноту:
– Ты долго еще ковыряться будешь, хвороба?! Долго мне еще тебя ждать?!
– Не жди, – глухо ответили снаружи. – Я при лошадях буду.
Старая Белокониха так яростно хлопнула дверью, что чуть не ушибла еле успевшего отпрянуть Мечника. Глядя, как старуха возится с засовом да еще и подпирает дверную створку увесистым бревнышком, Кудеслав тихонько сказал:
– А если ночью людоед нагрянет? А если купленник удумает сбежать? Глуп ведь еще по малолетству… Не боишься?
– Не боюсь! – Белокониха выпрямилась и перевела дух. – Ты рогатину-то лучше вот здесь, у самых дверей поставь – боги-то милостивы, только как бы не понадобилась она тебе еще до рассвета!
Кудеслав знал, что эта ночь добром не минется (доставшиеся в наследство крохи отцовского дара мытарили душу плохим предчувствием), а потому лег, не раздеваясь – даже сапоги не снял и нож из-за голенища не вынул.
Многочисленное Белоконево семейство (четыре бабы да несчитаный табунок детей) угомонилось на диво быстро. Вроде всего миг-другой успел промелькнуть после того, как убраны были остатки торопливого ужина, а в избе и в пристроенных углах слышалось только многоголосое сопение да полухрап-полустоны изломанного медведем Гордея (жить-то будет мужик, но хромым и кривобоким останется навсегда).
А вот Кудеславу долгонько не удавалось заснуть. Вроде бы после прошлой бессонной ночи да маятного, на сборы и путь растраченного дня полагалось кануть в сон, едва прилегши; и вроде бы понимал Мечник, что нужно ему успеть отдохнуть, выспаться; и вроде бы прежде ему, Мечнику, всегда удавалось заставить себя делать именно нужное… Да, прежде всегда удавалось, а вот нынче – шиш.
Сперва отчего-то вспомнилось, как Белокониха назвала стайню сараем. Вот ведь… В своей речи не замечаешь, а с чужих уст сорвавшись, нет-нет да и резанет слух. «Сарай», «сараюшка», «сарайка»… Не так уж и часто забираются в здешние края хазары; не так уж и многие из родовичей видят-слышат их, даже оказываясь на большом торге; а словечки хазарские будто собственной волей настырно вплетаются в вятску́ю молвь. Видать, все новое, неприевшееся, цепляется к душе человеческой, как репей. А изначально, поди, и без хвастовства не обошлось. Я, мол, не только по родимому окрестью лапти истаптываю, я-де разных людей навидался – и давай иноязыкими словечками щеголять… И сам же щеголь, поди, не заметит, как новое приестся до неотличимости от того, что повелось с деда-прадеда… А ведь это, наверное, относится не только к чуждым словам. Так же, наверное, получается и с обычаями. Пойди нынче, докопайся, что у нас от самого Вяткова корня, что от соседей, хоть от той же мордвы, а что у мордвы от нас… Эх, да ну ее, заумь эту! Сейчас бы заснуть…
Что ж, выгнать заумь из головы удалось довольно легко. Но сон все не шел.
Вертелся, ворочался Кудеслав на застланных мехом полатях, и вертелись, ворочались в Кудеславовой голове однообразные тревожные мысли о волхве, который…
Который что?
Что, собственно, такого тревожного происходит?
Ну, где-то по ночной дебри-матушке бродит одинокий волхв Белоконь, и там же бродит охочее до людского мясца медведище. Ну и что? Отчего ты, Кудеслав Мечник, волнуешься? Отчего ты волнуешься именно за Белоконя? Да всего лишь оттого, что Белоконь тебе друг, а медведь – нет. На деле же, небось, ещё бы дюжую дюжину раз подумать, кому из этих двоих следует больше бояться ночной чащи, по которой бродит второй.
Даже ты, после отцовой смерти оставшийся чуть ли не единственным душевным свойственником Белоконя – даже ты пару-тройку раз пугался старого волхва. По-нешуточному пугался, как никого и ничего другого.
Наверно, Мечника всё же сморила вкрадчивая полудрёма, в которую так любит переливаться задумчивость усталого, изволновавшегося человека. Потому что слишком уж ярко припомнился Кудеславу один из тех случаев, когда…
…Это было незадолго до распри с мордвой. Мечник уже забыл, чего ради довелось ему тем летним ласковым предвечерьем бродить пешком в неблизких окрестностях Белоконева подворья. Выполнял ли тогда Кудеслав какое-то поручение Яромира или какую-то просьбу волхва – то не важно. Важно, что по пути он без малого споткнулся о мышкующую лисицу. Чащобная хитрованка была до полного самозабвения увлечена своим хищным делом, а потому не только подпустила человека на шаг-полтора, но и позволила несколько мгновений разглядывать себя с подобного, так сказать, расстояния.
Да уж, лисица оплошала изрядно, но Кудеслав-то не замедлил оплошать в дюжину крат сильней! Правильно всё-таки Велимир ворчит иногда о своём названном сыне, будто из того охотник, как из соловьиного хвоста – воротник. Мех беспечной лисы действительно был редкостного буровато-чёрного цвета, да только кто ж при здравом уме добывает пушнину летом?!
Заметив, наконец, в прямом смысле слова нависшую над нею опасность, чернобурка слепо кинулась прочь, влетела в непролазный колючий куст, затрепыхалась, как щука в неводе… Пока ошалелая зверина выбарахтывалась из цепких ветвей, Мечник успел по какому-то дурацкому наитию изготовить бывший при нём лук.
Бить лису острожалой стрелой значило по-глупому дырявить и без того никому не нужную дрянную летнюю шкуру. Однако же Кудеслав вспомнил об этом, лишь спуская тетиву.
В самый последний миг вознамерясь избежать затеянной дурости, Мечник испортил выстрел, но промахнуться всё-таки не сумел. Вышло так, что хуже и не придумаешь: стрела прошила улепётывающую чернобурку навылет, но лисица только прыти наддала от этого попадания.
Выругавшись нехорошо и длинно, Кудеслав отправился подбирать стрелу; потом, чуть ли не бороздя носом лесную подстилку, прошел с десяток шагов вдоль кровяного следа. Велимир, наверное, мигом бы понял, смертельно ли подранена бедолашная зверина, но железноголовый Урман лишь хмыкал досадливо да пожимал плечами. По его впечатлению, человек с этакой раной вряд ли бы дожил до темна. А лисица… Чем леший не шутит – может, она забьётся куда-нибудь в крепь, отлежится, очухается… Или всё-таки сдохнет, и вот тогда дурню-подстрельщику не миновать гнева Лисьего Деда. Получается, означенному дурню теперь лишь одно спасенье: выследить и добить. И съесть, что ли, хоть кусочек добычи – тогда смерть чернобурки обретёт какое-то подобие смысла. А иначе свою вину перед лисьим родом Мечнику не загладить.
Так что Кудеслав Урман на голом месте наделал себе изрядных хлопот. Тени длиннеют, Хорсов златой свет наливается пока ещё робкой червленью – предвестницей вызревающего заката… Удастся ли быстро догнать раненую тварь? А если не удастся, то как искать не шибко явственный след в сумерках, в ночной темноте? Придётся откладывать до утра, придётся и завтрашний день тратить на расхлёбывание мимолётной глупости… И при любом исходе нужно будет задобрить Лисьего Деда обильной требой да обещаньем (сторожких-то и боги устерегают!) впредь никогда не трогать его хвостатых родовичей…
…Цепочка кровяных капель вывела в какое-то вовсе незнакомое, неприятное место.
Боясь потерять след, Мечник безотрывно смотрел под ноги – и всё же его угораздило споткнуться о подвернувшуюся под эти самые ноги чёрную, словно бы окаменелую коряжину. С изрядным трудом удержавшись-таки от падения, он мимо воли чиркнул рассеянным взглядом окрест себя… и обомлел.
Здесь был пожар. Когда-то. Давным давно. Мелколесье выгорело начисто, а великанские полутораохватные дубы обуглились, потеряли ветви, кору, жизнь, но остались стоять чудовищными чёрными трупами.
Обычно лесные гарища стремительно зарастают травой, кустарником, сорными жердеподобными деревцами…
А здесь был только мох. Кудлатая бурозелёная хлябь топила подножия дубов-мертвецов, бурые лохмотья висли с культеподобных угольных сучьев… И надо всем этим – воспалённость болезненного заката…
Мечник мгновенно забыл и о подраненной чернобурке, и о мести Лисьего Деда. Он, Мечник, на какое-то время забыл даже о том, что кроме зрения у него есть ещё какие-то чувства. Впрочем, довольно скоро своему хозяину напомнил о себе слух.
Отмахиваясь от заунывного стонущего нытья, Кудеслав злобно помянул назойливую дрянь, лезущую в самые уши. Ну, хочется тебе человечьей крови – хряк с тобой, кусай уже да и проваливай, откуда прилетела. Нет же, зудит и зудит, паскуда…
Лишь убедившись, что отмахивания и брань одинаково бессильны против надоедливого заунывья, Мечник вдруг осознал: это не жужжание летучего кровососа. Это далёкий человеческий голос. Пение, что ли?
Миг-другой промешкав в тягостной нерешительности, Кудеслав вдруг сорвался с места и стремительно зашагал на звук – похоже, ради единственной цели скрыть от самого же себя, до чего ему, Кудеславу Мечнику, не хочется приближаться к неведомому то ли певцу, то ли нежить знает кому. Да уж, нежить… Очень может статься, что именно только нежить и знает, кто и зачем полупоёт, полувоет здесь, на обомшелом лесном пожарище.
Вскоре пение смолкло. Но идти наугад не пришлось: неведомый певец затеял какую-то судорожную возню, отчётливо слышимую даже на явно ещё изрядном расстоянии. Потом сквозь эти звуки пропоролось тонкое визгливое ржание.
А потом Мечник едва не повернул обратно.
Впереди, меж великанскими стоячими головешками замаячило трудно распознаваемое подобье насыпного вала – давнего, оплывшего… и, конечно же, обомшелого, как и всё в этом безрадостном месте. А близ него обнаружилось, наконец, недоубитое давним огнём дерево. Корявое, растущее вкось, оно словно бы рвалось встречь Кудеславу, призывно помахивая на ветру единственной скуднолиственной ветвью. Однако же на ветви этой были не только листья. Мечник ещё издали разглядел подвешенные на заплесневелых ремешках волчьи черепа, полуистлевшие клапти меха, глиняные фигурки, до полной невнятности искрошенные ветром…
Лесное святилище мерян – только этого не хватало! Кудеслав на своём веку многого понаслушался про мерянских богов, и теперь первой его мыслью было опасливое: "Съедят, пожалуй…"
Уже попятившись, Мечник вдруг снова остановился и размашисто хлопнул себя по лбу.
Дурень заполошный! Хоть бы ж подумал: с чего бы это мери взбрело обустраивать своё капище так близко (меньше, чем в четверти дня пешей ходьбы) от обиталища волхва-хранильника? Того самого волхва-хранильника, которого иноязыкие чащобные племена почитают ближней роднёю Лесного Деда. И боятся. Так уж не Белоконю ли предназначены дары Нарядного Дерева?!
И тут вдруг Кудеславу ясней ясного намекнули, что здешнее Нарядное Древо посещаемо не одною лишь мерью.
Совсем рядом, быть может, прямо по ту сторону придавленного мхами вала, кто-то заговорил – тягуче, напевно:
Жизнь, нежиль… Тонка межа.
И смерть, и роды – мученье.
Одно движенье ножа
Врезает в гибель рожденье.
Горячий багряный свет
На полосу мрака брызнет —
И чёрное выпьет цвет,
И нежиль напьётся жизни.
Пускай остреный кремень
Плоть смертной мукою гложет,
Пусть тень перельётся в тень
Того, кто прийти не может,
Но может на миг вдохнуть
В рождённые смертью жилы
Ничтожную долю-чуть
Своей всемогущей силы."
И вновь иззубренным ножом полоснуло Мечников слух тонкое судорожное ржание…
Так навсегда и осталось тайной для Кудеслава, что его заставило бесшумной тенью метнуться вперёд, приникнуть к насыпи и осторожно заглянуть за неё. И одного, первого же взгляда Мечнику хватило, чтобы подосадовать на своё любопытство. Потому, что увиденное явно нельзя было видеть случайному, стороннему человеку.
Насыпь не была насыпью.
Если изо всех сил швырнуть камнем в мокрую глину, получится этакая ямка-колдобинка, словно бы обнесённая валом расплескавшейся грязи. Но что и с какой ужасающей силой должно было грянуться в здешние леса, чтобы сама тугая шкура земли расплескалась по-жидкому? И чтобы получилось ямище, способное целиком уместить в себе градскую избу?
Дно ямины (не посредине – ближе к дальнему от Мечника склону) было надкопано, и из надкопа этого выпирала краснобурая, словно бы перемазанная сохлою кровью ноздреватая глыба. Крупная. Размером с голову взрослого, очень патлатого и очень напуганного мужика.
Давным-давно отец рассказывал Кудеславу про раскалённые железные камни, которые иногда вместо молний роняет с неба угрюмый бог Перун. Полураскопанная ржавая глыба – небесный камень? Не её ли паденье оборотило тутошнюю дубраву в толпу обугленных упокойников? И не этой ли глыбе посвящено Нарядное Дерево?
Наверное, всё так. И, наверное, мерянское святилище и в прямом, и в переносном смысле сбоку-припёку возле ямы-воронки. Потому что главное здешнее капище – внутри ямы. И оно не мерянское.
Как-то так получилось, что Мечник с единого взгляда в мельчайших подробностях рассмотрел всё, бывшее на дне ямы-воронки. Например, лежащие близ небесной глыбы могучий лук и длинную белую стрелу с железным наконечником… Вертикально вкопанное посредине ямы бревно – сосновое, облитое рыжей коростой загустевшей живицы; его вершину чей-то неумелый топор превратил в грубое изображенье задранной в небо головы то ли коня, то ли собаки, то ли боги знают чего ещё… К этому неуклюжему идолищу был очень ловко и очень безжалостно припутан чёрный, как жженное смольё, жеребёнок. Припутан стоя; так припутан, что мог шевелить только хвостом да ушами. Багрянеющий Хорсов лик висел ещё достаточно высоко – дно ямы полосовали длинные тени. И тень жеребёнка, насаженная на вертел тени бревна-идолища, упиралась концом вздёрнутой морды в ржавый бок небесного камня.
А над вывернутой жеребячьей шеей навис иззубренный каменный нож, рыжевато-серое кремнёвое лезвие. Остреный кремень…
Да, всё это Мечник успел рассмотреть с единого взгляда. Почему же он лишь с немалым трудом заставил себя увидеть то, что должно было бы сразу же ворваться в глаза? Верней, не "то", а "того". Того, в чьём кулаке тонула рукоять древнего жертвенного ножа. Того, чьё белоснежное одеяние резко выделялось среди затопивших воронку красноватости, бурости, ржи… Того, чей голос Кудеславу до́лжно было б узнать, едва заслышав тягучий припев-наговор…
Волхв-хранильник Родова капища. Ой, кажется, не одного-единого капища он хранильник…
Дёрнулся вниз кремневый нож, булькающим всхрапом оборвалось пронзительное пискливое ржание, в черноту жеребячьей тени ударила тугая журчливая струя…
Горячий багряный свет
На полосу мрака брызнет —
И чёрное выпьет цвет,
И нежиль напьётся жизни…
Омытая кровью тень стремительно набухла ржавчиной, из чёрной превратилась в гнедую… От вороного жеребёнка – гнедая тень? Тень ли?! Оно уже обрело немыслимую для тени объёмность, это грязно-рыжее порождение мрака и крови; оно шевелилось, норовило отлепить себя от земли, приподняться…
А волхв Белоконь, выронив нож, метнулся к небесной глыбе, подхватил с земли стрелу и торопливо обмакнул её в мучительно оживающую полупрозрачную рыжую тушу.
Обмакнул, и тут же выдернул.
Стрела перестала быть чистой, её будто вымарали засохшей кровью.
И тут под Кудеславом хрустнула какая-то лесная дрянь. Откуда только взялась она в мягкой моховой подстилке?! Белоконь, конечно же, превосходно расслышал этот получившийся оглушительным хруст. По медвежьи взрыкнув: "Кто?!" – старый, но отнюдь не дряхлый волхв снова нагнулся… в этот раз за луком. Распрямившись, хранильник больше ничего не пробовал спрашивать, а молниеносно натянул да спустил тетиву, метнув оборжавевшую стрелу, куда глаза глядели: от Мечника чуть ли не в противоположную сторону.
Но стрела, люто взвыв, описала совершенно невозможную, немыслимую петлю и до половины вонзилась в землю на том самом месте, где лежал Кудеслав.
Только самого Кудеслава там уже не было.
В последний миг он успел отпрянуть, вскочить и опрометью броситься прочь. Прочь от яростной кровожадности друга-волхва, прочь от леденящего душу обряда, прочь от этой ржавой жути, летающей по собственному усмотрению! Прочь!
Хвала Навьим, Белоконь, кажется, так и не дознался, кто именно подглядывал за изготовленьем чародейской стрелы. Потому, что дознайся он… Мечник был уверен: в этом случае их с Белоконем дружбе настал бы конец. И самому ему, Мечнику – тоже.
О проекте
О подписке
Другие проекты