– …а я тогда была ещё рыжее, чем сейчас; тощая-тощая была и такая длинная, что они сперва решили, будто мне аж семь. И распределили в колонию для умственно-отсталых. Недели только через две разобрались, перенаправили. Вот… А в деткомунне тогда комиссарил бывший боцман. Увидал он меня, и говорит: “Ишь, какой огонёк на шестке – прям те фарватерная вешка!” Так меня Вешкой и записали. А про Великую Школу уже потом придумали – для какой-то комиссии, что ли…
Ни в какую особенную сторонку Михаил с Белкиной не ушли, а только выбрались из овражка и уселись над самым откосом, по обратную сторону раскидистого боярышника. И ни о каком особом “милованьи” друг другом тоже речи быть не могло.
Михаилу казалось, что Вешка то ли не расслышала, то ли умудрилась не понять фельдшерскую обмолвку про “остатние минутки”. Но если теперь лейтенант Мечников позволит себе что-нибудь повольнее душевного разговора да бережного обниманья за плечи, девушка уж непременно догадается… А это не нужно. Никому не будет никакой пользы, если ещё и Вешка станет маяться предчувствием скорой гибели.
Ещё и Вешка… Нет, “ещё и” – это неправильные слова. Михаил, к своему изрядному удивлению, предчувствиями отнюдь не маялся. То есть он не предчувствовал, а был совершенно уверен, что ближайшее будущее остатков шестьдесят третьего полка определено поговоркой “сколько верёвочке ни виться…”, но уверенность эта отнюдь не мучила раненого лейтенанта. Может быть, потому, что за время наступления (именно так: наступления из немецкого тыла к линии фронта) полк успел взять за себя отменно дорогую цену; или, может быть, потому, что Михаила вообще перестало интересовать всё, кроме внезапно открывшейся Вешкиной к нему особой приязни; или, может быть, потому, что таким вот странным образом сказывался изрядный удар по голове…
Всё может быть. Даже то, чего по Михаилову твёрдому атеистическому убеждению быть не могло и не может никогда и ни с кем. Лейтенанта не встревожила даже собственная нелепо-безмятежная мысль о том, что дела нынче пошли определённо колдовские, потусторонние – мысль, которая просто обязана была встревожить именно этой нелепой своей безмятежностью.
Однажды – давным-давно – так уже было с ним.
У него ведь, как и у Вешки, тоже была своя, всеми правдами и неправдами хранимая “фамильная драгоценность”… Впрочем, Михаил и сам-то уже не помнил, впрямь ли его драгоценность была фамильной, или он попросту украл эту штуку, нашел, выиграл, отнял – мало ли как попадают к беспризорной шпане всякие этакие безделки! А сохранил её потому, что понравилась, потому что пацан, которому предстояло захотеть стать настоящим художником, не мог расстаться с подобной красотой даже ради каких-нибудь беспризорничьих роскошеств. Да, вот так: украл, нашел, выиграл, отнял… хранил… И, храня, сам же себя приучил верить, будто бы это последний осколок того хорошего, которое когда-то было… А раз было, то, может, еще когда-нибудь будет…
Задним числом Михаил понимал: только каким-то чудом ему удалось сберечь это свое достояние, протащить “во время оно” через всевозможные допры, санпропускники, распределители, фильтры-приёмники… Наверное, помогало то, что и сам беспризорный Миха, и все, с кем ему приходилось иметь дело, твёрдо знали, как выглядят драгоценные камни – маленькие сверкающие многогранники, которые женщины носят в ушах и на пальцах.
Мишка Мечников успел дожить до пятнадцатилетия, прежде чем нарвался-таки на подлинного знатока. Знаток был сыном ювелира. Ювелиру в силу некоторых обстоятельств пришлось переселиться на Соловки, а потому ювелирскому отпрыску пришлось переселиться в детский дом. Чёрт его, отпрыска этого, знает, как он пронюхал о Михаиловом достоянии и почему заподозрил поживу; но вот пронюхал же как-то, и заподозрил, и с таким великолепным равнодушием в голосе попросил показать, что развесистый лопух Миха…
Через день ювелирский сынок исчез, и Михаилова драгоценность исчезла тоже. А ещё через пару дней в детском доме появился следователь. Беседовал он только с директором да парой воспитателей, а воспитанникам, собственно говоря, никто не объяснял, что этот визитёр штатской наружности – именно следователь и именно из уголовки. Но воспитанники в большинстве своём были детишками тёртыми, умели без запинки произносить выраженьица вроде “уголовно-процессуальное делопроизводство” и “атанда, урки, шухер на бану́!”, а потому ни в чьих специальных объяснениях не нуждались.
Следователь ещё не успел выйти из директорского кабинета, а детдомовцы уже шушукались о том, что беглый отпрыск ювелира вчера найден мёртвым неподалёку от торговых рядов. “Знаешь пивной ресторан товарищества гужевиков? Там рядом ещё подворотня – ну, где в запрошлом году Сохатый порезал Гуню Барбоса? Вот в ней и нашли. Его из шпаллера: впаяли блямбу под сердце да еще третью зенку провертели (небось, уже конченому – для верности). Фраерская работа: с шумом, и бросили по-глупому. Деловые бы надели на перо втихую, камень к ногам – да в Прудянку. Чтоб ни звону, ни вони… А это, небось, батянины подельники решили ему пасть заколотить – побоялись, что по сопливости болтнёт лишнего. И за какой же холерой его, дурня, к ним поволокло?”
Да, уж “за какой холерой” – это мог более ли менее точно разгадать один Михаил. Ювелирский дурень-сынок пытался продать украденное у него, Михаила.
И вот ведь странно: к тогдашней, казалось бы, безвозвратной пропаже Мишка Мечников остался непробиваемо равнодушен. Почему? Да потому, что ни на секунду не усомнился: беда поправима. Причём эта его нелепая железная вера – отнюдь не самое странное в тогдашних делах.
Несколько дней спустя обокраденному Мишке выпал случай безнадзорно пошляться по городу.
Случаем Мишка, естественно, воспользовался.
Ноги несли вырвавшегося на волю детдомовца какими-то малознакомыми улочками; под рваными ботинками чавкала унавоженная дрянная слякоть; усталое серое небо так и норовило прилечь на мокрые крыши… Чёрт его помнит, осень тогда была или ранняя болезненная весна – во всяком случае, Михаил довольно быстро продрог и совсем уже решился плюнуть на всё да возвращаться в наробразовские пенаты, как вдруг…
Крохотная площадь с коновязью и водопойной колодой. На здании, гораздо менее задрипанном, чем соседние, вывеска: “Пивной ресторан”. А неподалёку – чёрный распахнутый зев подворотни. Той самой, где какой-то Сохатый пырнул ножом какого-то Гуню. Той самой, где…
Не отрывая закляклого взгляда от подворотенной черноты, детдомовец Мечников по кличке “Миха” сперва просто торчал посреди площади; затем по-крабьи, бочком передвинулся, слепо прощупывая воздух вытянутой рукой… Дрожащие от зябкости да напряжения пальцы больно чиркнули о коновязное бревно, и Михаил, так и не обернувшись, зашарил по мёрзлому дереву, норовя определить, можно ли на него сесть или только облокотиться. Какая-то старуха, проходя, засокрушалась вслух:
– Ай-яй, бедняжка убогий…
Михаил понял, что прохожие действительно принимают его за слепого. А еще он, наконец, сообразил удивиться. Как, как всё это получается? Ноги САМИ нашли дорогу (причём, кажется, кратчайшую) туда, где он никогда в жизни не бывал; тело САМО, без малейшего участия разума скрючивает себя в дурацкой позе, будто бы пытаясь вдавиться рёбрами в заеложенное тысячами уздечек бревно; взгляд САМ категорически не желает отклеиваться от замусоренного зева чёртовой подворотни… Да-да, всё это лишь удивило, хотя, казалось бы, должно было нешуточно испугать.
А миг спустя даже это слабоватое удивленье пропало.
Миг спустя моросная серость неба вдруг решила порваться; шалеющий от внезапной воли солнечный луч наискось резанул площадь, вломился в подворотню, до того мига казавшуюся угольным пятном на грязно-рыжей кирпичной кладке… И там, в мгновенно провалившейся внутрь себя темной глубине вспыхнула алая живая звезда. Звезда, которую Михаил, стоя в другом месте или в иной позе, совершенно точно бы не заметил. И полезь он сходу туда, в подворотню, искать – даже если бы несколько дней кряду гребся там в мусоре, как курица – всё равно наверняка ему не найти бы свою пропавшую драгоценность. А так…
Все случившиеся тогда чудеса почему-то воспринялись детдомовцем Мечниковым совершенно как должное и даже ни на миллиметр не поколебали его чугунный атеизм.
Кстати сказать, вечером того же дня случилось ещё одно чудо: Мишка Мечников написал то ли длиннючее стихотворение, то ли коротенькую поэму. Написал в единый присест. Залпом. Запоем. Это событие Михаил тоже совершенно спокойно воспринял, как нечто само собой разумеющееся – хоть напрочь не понял ни идеи, ни смысла своего же собственного произведения; хоть прекрасно отдавал себе отчёт, что ну никак не может человек в его возрасте написать такие стихи (тем более, что ни до, ни после человек этот не срифмовал и двух строчек)…
…Да, тогдашнее непробиваемое спокойствие юного детдомовца Михи и теперешнее состояние лейтенанта Мечникова друг дружке явно сродни. Придя к такому выводу, Михаил вдруг подумал, что нужно вот прямо теперь же, без малейшего промедления переложить свою и Вешкины “семейные реликвии” так, чтоб они друг друга касались. Мысль эта была столь же властной, сколь и по-дурацки несообразной, но осуществить её лейтенанту не удалось.
Белкина, довольно долго уже молчавшая, сбила его внезапным вопросом:
– Слушай, а чего это старший политрук с тобой заедается? Вы ж, вроде, до войны были неразлей-вода…
Несколько мгновений Мечников раздумывал, стоит ли отвечать, а если стоит, то нужно ли отвечать правду.
– Ну, неразлей-вода – это уж слишком, – проворчал он, наконец. – Так, приятельствовали… А заедаться Зураб стал после того, как одна сука во плоти красноармейца втихаря обшарила мою полевую сумку, нашла там листок со стихами, прочла, ничего не поняла… – Михаил примолк на мгновение, с видимым усилием перевёл дух. – В общем, особого отдела в полку тогда уже не было, а старший политрук Ниношвили тоже предпочёл заподозрить в этой писанине двусмысленность, которая там и близко не ночевала.
Как ни странно, Вешка вполне удовлетворилась таким ответом. Во всяком случае новых вопросов она не задавала.
– Знаешь, – санинструктор задумчиво следила за летящими в вышине пуховыми хлопьями облаков, – он вот когда недавно сказал, будто тебе скоро будет полный покой, я даже испугалась, что он тебя расстреливать собирается. А он, оказывается, это про всех нас так сказал…
Михаил чуть ли не до крови закусил губу. Вот, значит, как… Всё она, значит, расслышала и всё поняла. Просто выдержка у неё, оказывается, такая, что любому мужику впору…
А вслух сказать он ничего не успел, и даже обнять её – крепко, по настоящему – не успел тоже. Из госпитального овражка донеслось приближающееся буханье кирзачей по плотному слежавшемуся песку и кто-то громко зачастил, давясь сорванным от спешки дыханием:
– Где товарищ лейтенант?! Товарища лейтенанта товарищ комполка требует! Велел: “Хоть ползком, хоть на носилках, но чтоб немедленно в штаб!”
Вот и всё. Так и не сумел ты, товарищ лейтенант, воспользоваться добротой мудрого старичка-фельдшера да “ранетых армейцев”. И сам наипоследнейшую свою возможность упустил, и Вешку обездолил по-подлому, может быть единственной за всю её жизнь счастливой минуты лишил. Что ж, народ – он не с дуба спрыгнул, он правильно говорит: “Пьяный проспится, дурак – никогда”.
Зураб Ниношвили сидел на корточках перед своим драгоценным сейфом и торопливо писал что-то красным карандашом в мятой замызганной ученической тетради. Михаила с его “прибыл по вашему приказанию” он сперва удостоил лишь коротким кивком и только через пару минут, не отрываясь от писанины, разлепил губы для рассеянного:
– Поправился, да? Ну, садись… э-э-э… где-нибудь. Я быстро.
Лейтенант Мечников с неудовольствием оглядел штабные пародии на сиденья, подумал, что и.о. комполка поступил очень умно, предпочтя этим сооружениям корточки… Но воинский долг и присяга требуют беспрекословно выполнять приказания командиров и начальников. Не щадя крови и самой жизни. Значит, то место, которое может пострадать от сидения на охапке сучковатых веток, щадить тем более не приходится.
Между тем Ниношвили захлопнул свою тетрадку, встал и по-первоклашечьи тряхнул растопыренной пятернёй: “Мы писали, мы писали, наши пальчики устали…” А потом спросил:
– Как проще всего разрушить понтонный мост, слушай?
Всю дорогу от госпитального овражка до штабной ямы Михаил уговаривал себя не возобновлять утренний спор с Зурабом и вообще руководствоваться принципом “я прокукарекал, а там хоть не рассветай”. Уговаривал и уговорил-таки. Но теперь, когда дошло до дела… Может, так повлиял на него Зурабов почти дружелюбный тон, или внеуставное “слушай”…
– Т-т… товарищ комполка… – в последний миг лейтенант всё же успел прикусить язык и заменить едва не вырвавшееся “ты” на официальное обращение, пишущееся с той же буквы. – Вы всё-таки решили переть на рожон?
Дружелюбие старшего политрука мгновенно обледенело:
– Лейтенант Мечников, потрудитесь держать себя согласно уставу!
Демонстративно глядя поверх Михаиловой головы, Ниношвили уселся на несгораемый шкаф. Снял фуражку. Вытащил из кармана не шибко чистый носовой платок и принялся утирать лицо. Лишь завершив все эти нарочито медлительные эволюции, произнёс:
– Я жду ответ, товарищ лейтенант.
Товарищ лейтенант, вздохнув, принялся терпеливо объяснять, что понтонный мост вопреки кажущейся своей хлипкости – самый трудноуязвимый тип переправ; что всерьёз вывести его из строя можно лишь несколькими мощными зарядами, заложенными через равные промежутки по всей длине; что легче всего попросту разрушить скрепы между понтонами возле берега и где-нибудь ближе к средине: тогда течение само вырвет кусок моста, но переправляющаяся техника при этом мало пострадает, а восстановление переправы не потребует от немцев ни особых усилий, ни особого времени.
А старший политрук продолжал рассеянно мусолить платком свои бритые щеки. Фуражку он уронил рядом с собою – та упала на облупленную сталь сейфа тульей книзу, и Мечникову внезапно и невыносимо захотелось вбросить в Зурабов головной убор пару-тройку мелких монет. Да ещё и сказать при этом что-нибудь из расхожих фразочек, под которые старушки-богомолки одаривают медяками папертных нищих. Михаил ярко, во всех подробностях представил себе реакцию командира полка на подобную выходку и тут же старательно закашлялся, неуклюже маскируя рванувшее на волю хихиканье.
– Что веселого нашел, а? – осведомился Ниношвили. – Расскажи, вместе веселиться будем!
Несколько мгновений он царапал лейтенанта Мечникова неприязненным взглядом, потом вдруг рявкнул:
– Балабанов, ко мне!
Из-за штабного навеса вынырнул Зурабов ординарец сержант Балабанов – личность, умевшая с одинаковой ловкостью как превращаться в человека-невидимку, так и моментально возникать из пустоты по первому зову старшего политрука.
– Скажи тем, кто пленного охраняет – пусть приведут, – велел Ниношвили, и сержант Балабанов пропал.
А комполка опять хмуро скосился на Михаила, который все еще изнемогал в тяжкой борьбе с непрошеной и неуместной веселостью.
– Нервы, да? – буркнул Зураб полусочувственно, полупренебрежительно. – А еще называешься командиром! Цхэ! – Старший политрук отвернулся, затеял какую-то возню со своим левым рукавом. – Чем киснуть, как припадочная девица, лучше б помог. Мучение, понимаешь – отваливается и отваливается…
Всё еще похихикивая, Мечников дисциплинированно отправился помогать начальству.
О проекте
О подписке