– Молчи, Белецкий! – гаркнул на него Руднев. – Молчи!.. А ты, Арсений, раз ты всё понимаешь, объясни мне, что такого плохого я сделал твоему пролетариату? Что?! Почему вдруг вы – большевики – натравили на меня озверелых мужиков, убедив их, что я и подобные мне во все времена были причиной их бед и горестей?! Мои предки ещё со времён Рюриковичей служили России, не жалея живота своего! Мой прапрадед-генерал на Бородинском поле голову сложил вместе с простыми солдатами. Прадед на стенах Баязета ноги лишился. Дед в Инкерманском сражении артиллерией командовал. Отец Алтайские земли изучал и сгинул в экспедиции. Все они во славу отечества жизнь свою прожили! Так за что же вы их теперь проклинаете?! А меня за что, Арсений? За то, что картины писал? Или за то, что помогал ловить преступников?! Бог свидетель, ни душегубов, ни жертв я никогда по сословиям не делил! Так в чём же моё преступление перед народом, перед вашей советской властью, будь она проклята?!
Никитин не отвечал. Он смотрел в сторону, кусая губы и нервно ломая пальцы.
Белецкий тоже молчал, глядя на Дмитрия Николаевича со страдальческим сочувствием, и по его стоическому лицу то и дело пробегала судорога.
А Руднев продолжал выкрикивать всё то, что в нём наболело, что мучило его все эти страшные месяцы, начиная с рокового октября, и что надорвало его за несколько жутких последних дней. Он понимал, что срывается в истерику, но сдержаться не мог, и от этого ему становилось ещё хуже. Он чувствовал себя надломленным, обессиленным, больным.
– Что же ты молчишь, Арсений? Отвечай! Где твоё красноречие?! Или вы, большевики, только на митингах лозунги провозглашать умеете перед чернью неграмотной? А так-то вам и сказать нечего?! Потому что учинённому вами беспределу и беззаконию оправданий нет и быть не может!..
– Дмитрий, ты несправедлив! – наконец тихо произнёс Никитин. – Ты всё однобоко выставил, потому что в тебе обида говорит…
– А что ж во мне ещё говорить-то может?! Что, кроме обиды и злости безмерной, может быть, когда в моём доме, из которого меня выставили, бесчинствуют твои красные комиссары? Когда какие-то упыри с мандатами меня без всяких объяснений допрашивают с пристрастием, а потом к мазурикам в камеру швыряют… Да ты сам-то, Арсений, не боишься того, во что вы страну превратили? Голод! Разруха! Брат на брата идёт! Ни закона, ни совести! Всякая сволочь с красной лентой может в любой момент у любого человека жизнь отнять! Ты что же думаешь, Арсений, когда эти твои немытые товарищи всех нас, бывших, перестреляют, они угомоняться? Не-ет! Нет, дружище! Они возьмутся за тебя и твоих интеллигентных революционных соратников! Потому что ты, по их представлениям, тоже буржуй, раз университет закончил и очки носишь!
Ярость в Дмитрии Николаевиче начала угасать, и теперь он уже не имел потребности упрекать Никитина, но отчего-то желал спорить с ним. Впервые для себя спорить о непонятной и неприемлемой для него, Руднева, идеологии, внезапно перевернувшей, перекроившей и подчинившей себе мир. Арсений Акимович чутко уловил эту перемену настроения своего друга и подхватил дискуссию, но не столько из-за того, что и сам хотел её, сколько из желания дать Рудневу возможность выговориться до конца и тем облегчить душевную боль.
– То, о чём ты сказал, Дмитрий, болезни переходного периода, – произнёс он спокойно и уверенно. – Сейчас много трудностей и перегибов много, но пройдёт время, и всё наладится. Восстановится порядок, поднимутся экономика и сельское хозяйство, наука и техника выйдут на новую высоту, люди, все до единого, станут образованными и высокоморальными. Это не сразу, конечно, случится. Мы-то с тобой, может, и не доживём, но наши дети и внуки будут жить в другом мире. В мире справедливости, социальных свобод и равенства. В мире, где нет угнетателей и угнетённых, где учитывается интерес каждого индивидуума, потому что у всякого человека окажется возможность влиять на правила и законы этого мира.
– Арсений, это утопия! Нельзя учесть интересы каждого!
– Ты не веришь в демократию!
– Не верю! Да что там «не верю»! Я наверняка знаю, что на сто человек лишь трое или, дай Бог, пятеро имеют тот уровень интеллекта, нравственности и воли, который необходим для управления не то что государством, но хотя бы горсткой людей. А демократия твоя – это когда оставшиеся девяносто пять или девяносто семь балбесов станут им диктовать свои представления.
– Но согласись все же, Дмитрий, что всякий человек лучше знает, что ему для счастья нужно!
Руднев язвительно рассмеялся.
– Ещё бы! В плане счастья-то, конечно, всякий за себя решить может! Только всегда ли во благо его счастье сложится? Я вот, когда мальчонкой был, очень яблоки незрелые любил, а Белецкий – тиран и деспот – есть их мне, понятное дело, запрещал. Один раз я его наставлений слушать не стал и, реализуя свое законное право на счастье, наелся зеленух так, что потом три дня животом маялся, а угнетатель мой меня черничным киселём да желудочной микстурой отпаивал.
– Революция – не яблоки, а большевики – не дети малые! – упрямо возразил Никитин, воинственно сверкнув очками.
– То-то и оно, что не яблоки и не дети! И потому от деяний ваших Россию ещё не одно десятилетие корёжить будет! Вы, Арсений, открыли ящик Пандоры, дозволив «униженным и оскорблённым» свой порядок диктовать.
– А, по-твоему, Дмитрий, диктовать должны вы – аристократы и капиталисты? Ты правда считаешь, что запись в Бархатной книге или миллионный счёт в банке делает человека выше остальных?
– Я так не считаю! Равно, как не считаю, что пролетариат имеет право на диктатуру! В чём, скажи мне, Арсений, разница между тем строем, что был, и тем, что вы устроили? И тогда, и сейчас одних людей признают в большем праве, чем других. Только тогда имел место примат родового дворянства, а вы провозгласили главенство рабочего класса!
– Мы провозгласили главенство труда, равных возможностей и справедливого распределения материальных благ!
– Справедливого?! – взвился Руднев. – В тюрьме уголовникам, которых по какой-то неведомой мне причине приравнивают к трудовому народу, полагалось полфунта хлеба в день, а мне – четверть, хотя я честно несу трудовую повинность и являюсь служащим советского культпросвета! Это ты называешь «справедливостью»?
Никитин открыл было рот, очевидно, желая что-то возразить, но вдруг осёкся, снова потупил глаза и беспокойно заелозил, словно испытывая невероятную неловкость или затруднение.
– Что? – спросил Дмитрий Николаевич, сверля друга пристальным взглядом. – Что ты мне сказать хотел, Арсений?
Бывший московский студент и нынешний служащий наркомюста поднял на друга близорукий взгляд, вдруг показавшийся Рудневу испуганно кротким, и совсем не по-адвокатски запинаясь, ответил.
– Да я, собственно… Я про твою трудовую повинность… Ты, конечно, художник замечательный, и призвание в этом деле имеешь, но в нынешнее время иной твой талант куда больше нужен… Понимаешь?.. Ты ведь сыщик от Бога!
Руднев оборвал Никитина нетерпеливым жестом.
– Арсений, не юли! Говори же, что у тебя случилось? Ты ведь мне чего-то важного не досказал, так?
Никитин окончательно смешался.
– Ты, Дмитрий, только не подумай, что я из какой корысти за тебя хлопотал!.. Я лишь вчера узнал… От Катерины… Она меня потому и просила приехать… У нас там, в Зубалове, странные вещи творятся…
Договорить Арсений Акимович не успел. В дверь Пречистенского флигеля позвонили долгим, нетерпеливым звонком.
Белецкий, захолонувший в душе и оттого двигающийся как-то неестественно угловато, словно ожившая статуя, отпер дверь.
В гостиную вошёл рослый молодой человек в военной форме и красной повязкой на руке.
– Вы Дмитрий Николаевич Руднев? – басовито спросил он, вперив в хозяина дома прямой уверенный взгляд.
– Да, я, – выдохнул Руднев, чувствуя внутри тоскливую сосущую пустоту.
Армейский протянул Дмитрию Николаевичу запечатанный конверт без подписи и приказал:
– Ознакомитесь!
Руднев машинально взял конверт, распечатал и прочёл: «Гр. Рудневу Д.Н. лично в руки. Приказываю явиться завтра к девяти часам утра ко мне на Лубянку. Нач. особ. секр. отд. ВЧК Горбылёв», ниже под машинописными строчками от руки было начертано: «Нам нужна ваша помощь, товарищ Руднев», и стояла подпись «Александр Фёдорович Горбылёв».
Дмитрию Николаевичу потребовалось не меньше минуты, чтобы, стряхнув с себя липкий страх, опутавший его словно паутина при звуке дверного звонка, осмыслить прочитанное.
– Вам всё ясно, гражданин Руднев? – отчеканил вестовой.
– А если я не приду? – неожиданно даже для самого себя спросил Руднев.
Армейский поднял брови, отчего лоб его пересекло несколько глубоких ассиметричных морщин, придавших ему вид актёра трагикомического жанра.
– Вы придёте, – размеренно, чуть не по слогам, ответил он и вышел, не дожидаясь, что его станут провожать.
Повисшую в гостиной тишину нарушил четкий и деловитый голос Белецкого:
– Савушкин достал для нас с вами, Дмитрий Николаевич, два паспорта, а Никифор приготовил два чемодана с самым необходимым. Если мы поторопимся, то успеем сесть на вечерний поезд до Харькова.
Руднев взглянул на друга так, будто бы тот вдруг заговорил с ним по-китайски, потом тяжело вздохнул, энергично потёр лицо, как это делает человек, отгоняющий сон или наваждение.
– Сегодняшний поезд на Харьков уедет без нас, – заявил он и добавил с невесёлой усмешкой. – Но паспорта и чемоданы держи наготове.
Потом он повернулся к Никитину и устало спросил:
– Что там у вас на даче стряслось?
Арсений Акимович, которого появление вестового из ВЧК потрясло не меньше всех остальных, не сразу смог собраться с мыслями. Он снял очки, надел, снова снял и принялся протирать их платком с таким остервенением, словно намеревался измельчить стекло в порошок.
– Наверно тебе, Дмитрий, сейчас не до того… – пробормотал он извиняющимся тоном.
– Да не мямли ты! – раздражённо оборвал его Руднев. – Рассказывай давай!
– Я толком и не знаю, что рассказать… – Никитин наконец оставил в покое свои очки и переключился на тисканье носового платка. – Я хотел тебя просить подъехать и на месте разобраться…
– Так что случилось-то?
– Может, и ничего не случилось, – вздохнул Арсений Акимович. – Может, всем только показалось… Понимаешь, Дмитрий, нашим соседом по даче является некто Христофор Георгиевич Дульский, старый революционер-народник, ещё с Чернышевским в Нерчинске дружбу водил. Ему глубоко за восемьдесят, но старик он умом крепкий и интересный очень даже, при этом абсолютно одинокий. Катерина с ним сдружилась. Ну, знаешь, как бывает, старики к молодым милым женщинам благородный и нежный интерес питают. Так и тут. Катюша к нему ежедневно захаживает. Они чай пьют, разговаривают, он ей про свою молодость рассказывает. И вот третьего дня пришла она к нему, как обычно, а он какой-то сам не свой. Катерина даже испугалась, что старик захворал, но тот говорит, нет, мол, всё хорошо. Катюша волновать Христофора Георгиевича побоялась и потому с вопросами приставать не стала, но, уходя, зашла к его экономке – бабе на редкость склочной и зловредной – и попросила присмотреть за Дульским повнимательнее, а в случае чего, сразу слать за доктором и за ней. Кухарка выслушала Екатерину и ехидно так высказалась в том смысле, что бывают же такие бесстыжие люди, что доверчивых стариков обманывать не гнушаются, а потом ещё из себя заботу корчат. Ты Катерину знаешь, она у меня боевая, спуску никому не даст. В общем, припёрла она экономку к стенке и потребовала объяснений. Выяснилось, что случилось происшествие, не иначе как криминального характера: Христофор Георгиевич утром обнаружил, что вскрыт его швейцарский несгораемый шкаф с сейфовым замком.
– Старик в сейфе ценности хранил? – перебил Руднев.
– Да какие там у Христофора Георгиевича ценности?! Разве что книги, да и те он почти все для нужд школы передал. Дульский на партийную пенсию живёт! Ему валенки по специальной разнарядке выдали, а так в дранных башмаках ползимы проходил.
– Зачем ему тогда несгораемый шкаф, да ещё и с сейфовым замком?
– Он там свои мемуары держит, – улыбнулся Никитин. – Говорит, что по его запискам всю историю русской революции проследить можно. Считает это своим наследием для будущих поколений.
– Ясно, – протянул Дмитрий Николаевич. – Раз в сейфе ни денег, ни драгоценностей, милиция не очень-то усердствовала?
– А милиции и не было. Вызывать её Дульский наотрез отказался, хотя кухарка, по её словам, очень его на то уговаривала. Кабы к ним из органов пришли, заявила гнусная тётка, она бы уж им рассказала, что последней в комнату к старику заходила Катерина и в шкафах там копалась.
– А она действительно заходила? – снова задал вопрос Руднев.
– Да! И в шкаф действительно лазила. Дульский ей накануне вечером рассказывал про то, как в эмиграции закрутил роман с американской суфражисткой, и фотографии всякие разные из тех времён показывал, а потом попросил Катюшу отнести альбом в его комнату и убрать в шкаф. Кухарка тогда её, наверное, и увидела… Намёки экономки, понятное дело, Катерину возмутили до крайности, и она хотела тут же пойти к Христофору Георгиевичу и настоять на вызове милиции, но тут старик сам к ним на кухню зашёл и потребовал прекратить всякие бредовые рассуждения о взломанном сейфе. Дескать, это он сам забыл его закрыть. Однако Катерина в его объяснения не поверила.
– Почему? – удивился Руднев. – Все люди… ну, кроме Белецкого… иногда что-нибудь забывают! А старик, разменявший девятый десяток, и подавно имеет право на подобную небрежность.
– Я Катюше тоже так сказал, когда к ней приехал, а потом сам засомневался, после того как у Христофора Георгиевича ночью сердечный приступ случился.
– Жив стрик?
– Жив и даже в больницу ехать отказался… Я переговорил с врачом, который к нему приезжал, и тот сказал, что сердце у Дульского не в пример некоторым сорокалетним, и что причиной приступа, по его мнению, являлось сильное эмоциональное потрясение.
Дмитрий Николаевич состроил скептическую мину.
– Ну, знаешь, это не аргумент! Мало ли что твоего Дульского потрясти могло! Может, он как раз от того и расстроился, что его память подвела. Понял, что стареет, вот его и подкосило! – Никитин шутке Дмитрия Николаевича даже не улыбнулся, и тот перешёл на серьёзный лад. – Арсений, нет ничего странного в том, что старику, которому за восемьдесят, сердце прихватило, и в том, что он шкаф с мемуарами забыл закрыть, тоже.
– Согласен, – упрямо набычился Никитин, – по отдельности все эти события являются вполне себе возможными. Но так, чтобы всё разом! Подозрительно это! Да ещё и кухарка со своими намёками гадкими! Дмитрий, прошу тебя, помоги ты с этим разобраться! Если не было там ничего криминального, слава Богу! А вдруг всё-таки что-то нечисто! Может, Дульского подлая кухарка обворовывает!
Дмитрий Николаевич покачал головой.
– Арсений, как я, по-твоему, буду разбираться в деле, которого по сути и нет вовсе? Старик о пропаже своих мемуаров не заявлял, да и взлом он отрицает. Даже если он что-то скрывает и кого-то покрывает, я не могу против его воли начать дознание! И вообще, если я к нему приду и объявлю о ваших с Екатериной Афанасьевной подозрениях, у него не то что сердце заболит, его кондрашка хватит.
Несмотря на здравость приводимых Рудневым доводов, Арсений Акимович сдаваться не собирался.
– Дмитрий, если ты не приедешь, я уверен, Катерина свое расследование затеет! Ты её характер знаешь, её не урезонить. Я не хочу, чтобы она угодила в неприятности! А тебе она поверит. Если ты скажешь, что не было никакого взлома, она успокоится.
Руднев поднял руки, давая понять, что сдаётся.
– Исключительно ради Екатерины Афанасьевны! – заявил он, а потом помрачнел и добавил. – Только сперва с товарищами из ЧК разберусь… или они со мной.
О проекте
О подписке