В ноябре температура опустилась до 30 градусов ниже нуля — по крайней мере так утверждали те, кто сверял ее по уличным термометрам. В стужу мы надевали маски с вырезами для глаз и рта, сшитые на скорую руку из нескольких разноцветных клочков ткани; они спасали от обветривания и обморожения, но в придачу к плотно завязанным шапкам-ушанкам, серым телогрейкам и бушлатам, валенкам, ватным брюкам и варежкам вконец обезличили заключенных мужчин и женщин. Белье у меня под одеждой и то было мужским. Никогда в жизни я не чувствовала себя столь блеклой, невыразительной. Бесполой, черт возьми.
Несмотря на то что мы активно двигались, у нас замерзали руки, пальцы ног. Глаза слепил блестевший на солнце снег. Шквальные порывы ветра стремились свалить людей навзничь, поэтому нам приходилось оседать к земле и держаться друг за друга. Хорошо, наш участок находился не у отрогов Уральских гор. Там, говорят, ураганы поднимали в воздух железнодорожное полотно, скручивали в спираль стальные рельсы. Раньше я бы ни за что не поверила в такие байки, а теперь верила, очень даже верила. И удивлялась, когда мимо трассы, выплывая из белого снежного облака, не спеша проезжали ненцы в санях, запряженных оленями. Казалось, что оленям любые морозы и ветры нипочем. В снегу они не тонули. Я много читала о них в школьные годы, но только сейчас смогла по-настоящему оценить их способности к выживанию.
В пургу трассу буквально заваливало снегом. Высота заносов достигала одного, порой двух метров и тем самым парализовала работы; тогда женщин посылали на расчистку снега — или, как тут выражались, на снегоборьбу. Куда октябрьским сугробишкам до нынешних белых завалов! О какой лафе может идти речь, когда ты без устали машешь лопатой, уничтожая гору в собственный рост! А начальство гонит, поклевывает нас: некогда отдыхать, некогда медлить, гражданочки, сроки, сроки, сроки! Да как закончите, марш к мужским бригадам — насыпь сама себя не насыплет, знаете ли!
Сроки, сроки, сроки! Какие же они короткие! Какие мимолетные! Иногда казалось, что я больше не вынесу ни дня и просто тихонечко умру себе во сне. Тяжелый физический труд вышиб из меня последние крупицы духа. До кома в горле хотелось расплакаться навзрыд, и единственное, что меня сдерживало, — то, что свидетелями моих стенаний стали бы все остальные лагерницы. А я не могла себе позволить прослыть плаксой, истеричкой, дохлячкой. Чувство собственного достоинства пока не покинуло меня, оно изредка напоминало о себе, повякивая где-то в глубине.
Заключенные ни на миг не оставались по-настоящему одни. Мы вместе спали, справляли нужду, мылись, ели, стирали грязное белье и работали. Ночью я залезала под одеяло с головой, оставив лишь маленькую щелку для свежего воздуха. Там, в моем шалаше, почти не были слышны сопения, храп и вздохи спящих женщин. Эти душные минуты дарили мне жалкую имитацию личного пространства.
С приходом холодов куда более невыносимым казался голод. Если раньше организм страдал из-за убогого рациона и непосильных нагрузок, то теперь он к тому же должен был противостоять низким температурам. Чаще всего нам выдавали на кухне овощной суп и хлеб да ссыпали спичечную коробку сахарку — мы складывали ладони ложечкой и слизывали его прямо так, без чая. Тоже мне, рацион строителя! Жалкие крохи даже для подростков! А ведь они вдвое меньше взрослых и работали по сокращенному графику…
Я стремительно худела, теряя привычные формы. Круглые щеки впали, руки и ноги высушились, волосы сыпались с макушки, лицо побледнело и приобрело землистый оттенок. Терзали головные боли и тошнота. Я понимала, что последствия недоедания будут постепенно усугубляться и когда-нибудь меня тоже сразят цинга, куриная слепота и пеллагра, поэтому всю свою зарплату спускала на продукты в ларьке. Хорошо, что не курила, иначе все деньги уходили бы на «Беломор».
Моя зарплата составляла 150 рублей, из них на руки я получала лишь половину (а другая половина лежала на личном счете). Я покупала окаменевшие пряники, хлеб, консервированные горох и помидоры. Однажды горох попался с истекшим сроком годности, но я все равно его съела — нечего добру пропадать. В честь дня рождения я решила побаловать себя вареньем «морковь в меду». Потратила на него последние деньги за месяц, а оно, как выяснилось, было отвратительно на вкус. Похуже гороха… Я давилась, через не хочу запихивала ложку в рот, слезу пустила — но нет, отвергали мои внутренности эту отраву. Отдала малолеткам. За милую душу вылизали баночку, посчитали даже, что вкусно.
Сама же покупка продуктов давалась с боем. Воровки курочили чуть ли не каждую посетительницу магазина, поэтому я брала с собой трех-четырех подруг, чтобы помогали отбиваться. Боевые товарищи, разумеется, делали это не за спасибо — я делилась с ними купленной едой. Мы располагалась на чьей-нибудь шконке и устраивали общий пир. В следующий раз боевой подругой выступала я.
Перед сном я иногда думала о своей прошлой жизни — восстанавливала в памяти те самые зарисовки, которые отчаянно зазубривала на Лубянке. Но они меня уже не вдохновляли. Они лишь напоминали, сколько всего я потеряла и насколько кошмарна моя новая реальность.
Мне довелось снова повстречать Наташу Рысакову — заключенную, с которой я плыла на пароходе в Игарку. В пасмурный ветреный день несколько мужских и женских бригад, в том числе и мою, отправили в карьер добывать гравий. Я не сразу заметила Наташу в толпе. Ее природная хрупкость больше не бросалась в глаза из-за мешковатой робы, а мягкие белокурые волосы были прикрыты меховой шапкой. Зато я признала широкую улыбку Наташи, да и ее живые голубые глаза выделялись на фоне унылой гулаговской серости.
— Как ты? — справилась я, пока мы работали в карьере бок о бок.
— На железке-то ничего, — рассеянно молвила Рысакова. Выглядела она еще хуже, чем в трюме, когда ее одолевала морская болезнь. — Спустя пару недель после прибытия в двадцатый ОЛП меня перевели в Ермаково, это в ста километрах от Игарки. Там сейчас строят крупный жилой поселок и новые лагпункты при нем. Хорошо, я к окончанию работ прибыла, не застала той дикости, с которой столкнулись первые заключенные. Людей привезли в чисто поле, представь себе. Жили в землянках, в палатках. Ты была права — самые что ни на есть первобытные условия… Зимой эти землянки с палатками утепляли снегом, чтобы не околеть, по весне вода стояла до самых нар. Первопроходцам всегда тяжелее.
— А сейчас как? — спросила я, встревожившись за ее здоровье. Вообще-то мне не следовало привязываться к кому бы то ни было в лагере — своих забот с лихвой хватало. Однако Наташа была исключением из правил.
— Лагпункты готовы, — сказала она. — Нас переселили в бараки, новеньких присылают. Расширяемся кое-как. Работаем кто на железной дороге, кто в станке — там еще много чего строить в ближайшие годы. Но вот как же меня угораздило попасть в этот адский карьер… Хуже работы не придумаешь…
— Наташа! — донесся крик. — Наташа, здравствуй!
Рысакова вздрогнула. Ей издалека радостно махал заключенный. Уперев лопату в камни и поставив ногу на полотно, он отчаянно старался привлечь ее внимание. Серая шапка-ушанка съехала набок, открывая взору отросшие блеклые волосы, на щеках мужчины темнела щетина.
— Здравствуй, Толя, — ответила Наташа и тут же отвела взгляд.
Он притворился, будто не расстроился из-за столь прохладного приема, и принялся отрешенно черпать гравий.
— Твой приятель? — предположила я.
— Нет, — отрезала она. — Он тоже живет в Ермакове, пересекаемся изредка, вот и здоровается.
— Думаю, у него есть иной мотив, — улыбнулась я, наблюдая за Толей, который до сих пор косился на блондинку. — Он тебе как?..
— Хороший парень, — передернула плечами Наташа, приняв равнодушный вид.
— Но? — Я по ее тону догадалась, что есть какое-то «но».
— Но… — растерялась она. Верно, придумывала на ходу. — Знаешь, он не в моем вкусе. Простоват, неумен. Нос картошкой…
Я еще раз посмотрела на Толю, но ничего подобного не увидела.
Объявили пятиминутный перерыв. А поскольку отдыха в карьере почти не предоставляли (за смену каждому нужно было загрузить по 30—40 грузовиков), мы с Наташей поспешили отойти в сторону костров. Не сговариваясь, одновременно вытащили из внутренних карманов припасенный хлеб и откусили по два раза. Жевали тщательно, глотали с горечью.
— Глянь-ка туда, — кивнула Наташа на мужскую бригаду, когда перекус был закончен. — И как мы сами не додумались?
Вот что в лагерях называли «зарядить туфту». Чистой воды халтура! Заключенные не скидывали камни в машину, а больше деловито размахивали полупустыми лопатами. Грузовик заполнился лишь наполовину, а надо-то с горочкой…
— Трогай! — наказали мужчины шоферу, опустив лопаты.
Учетчик схватил зубами зажженную самокрутку и сделал запись в журнале. Появилась галочка: машину загрузили и отправили. От его глаз не укрылось качество работы, и все же водителя он не остановил.
Это был уголовник по кличке Баланда. Вопреки моим предположениям, он получил столь звучное для режимной зоны прозвище не в честь привычного, можно сказать традиционного, тюремного супа. Просто Федя — таково было его настоящее имя — появился на свет в поселке Баланде Саратовской области. А воры, придумывая друг другу клички, часто вдохновлялись именованиями родных городов и сел.
Костлявым, угловатым каким-то был этот Федя. Острижен коротко, почти под ноль. Уши лопухами, губы отвислые. Передвигался он мелкими шажками — вороватая такая, причудливая походка. И хотя по лагерной карьерной лестнице Федя вскарабкался к завидным высотам (ведь до учетчика дорасти непросто), он еще был очень молодым человеком. «Не больше двадцати лет, совсем мальчишка», — навскидку прикинула я, оценив его юношескую наглость и самонадеянность.
— Почему конвоиры молчат? — спросила я, мотнув головой на теплую кабину грузовика. Там отдыхали двое рядовых. — Они что, не видят?
О проекте
О подписке
Другие проекты
