Читать книгу «Собака Вера» онлайн полностью📖 — Евгении Чернышовой — MyBook.
image

Глава 3
2017
Марк Витальевич

– Все закончится очень скоро.

Распахнутые форточки не спасали от духоты. Профессор Марк Витальевич Якушев в очередной раз потянулся за водой.

– Союз обэриутов просуществует меньше четырех лет.

Воды в стакане осталось совсем немного, и, снова отпив, профессор почувствовал, что она неприятно теплая. Якушев пересилил себя и отпил еще – так мучительно захотелось передышки.

– Шум слов умолкнет, уступив «торжеству бессмыслицы и смерти».

Он с тоской подумал, что сегодня особенно неважно себя чувствовал, и еще о том, что плохо ему уже не первый месяц. Постоянный гнетущий страх преследовал и днем и ночью.

– Бессмыслица – главная составляющая обэриутской поэтики, – продолжил он. – Важный эстетический принцип – смотреть на мир «голыми глазами». Попробуйте взглянуть на мир «голыми глазами». Вот прямо сейчас, давайте.

«Голый мир, раздетый мир, несчастный мир, осиротевший мир, последняя вишня на белой тарелке».

Обычно в этот короткий момент Якушев любил рассматривать озадаченных студентов, которые, переглядываясь, пытались то ли оголить глаза, то ли увидеть мир обнаженным. Но сегодня смотреть не хотелось. В голове путалось.

«Ему все это показалось, оно воды великой не пило, все быстро в мире развязалось. Все быстро в мире развязалось».

Полгода назад профессору стало мерещиться: сначала боковым зрением улавливал какие-то мелькания. Потом мелькания превратились в серые тени, сперва неявные, а потом слепившиеся в ясный образ: большая черная собака с тихим холодным дыханием. Собака появлялась несколько раз в день, всегда внезапно, всегда пугая этой внезапностью до колик в животе. Она то тихо сидела в углу, то растягивалась ночью в коридоре, когда профессор хотел пройти в туалет, то долго преследовала его, когда он шел по улице – квартал за кварталом.

«Львы, рогатые олени, гуси, пауки, морские звезды… Тьфу, куда это меня?»

Первая в году лекция профессора Якушева по традиции была открытой, поэтому в аудитории собрались не только студенты. Разговор в этот день всегда шел об обэриутах, которых профессор считал главным явлением искусства двадцатых годов двадцатого века. Среди коллег, студентов и просто ценителей поэзии лекция считалась легендарной и была чем-то вроде талисмана, а попасть на нее было сродни посвящению в литературный мир. Миры – литературный и реальный – действительно на время целебно соединялись. Якушев умел проводить ловкие параллели с современностью, которые делали Хармса, Введенского, Заболоцкого, Олейникова и других поэтов близкими и понятными не только студентам филфака, но и далеким от литературного мира людям. По университету ходили байки о том, как делавшие у Якушева дома ремонт рабочие, с трудом говорившие по-русски, через месяц наизусть знали «Меркнут знаки зодиака».

«Профессор Марк Витальевич Якушев – крупнейший специалист в области русской литературы первой половины двадцатого века», – сообщалось в учебниках и справочниках. Сухой академический слог равнодушно умалчивал, что Якушев, счастливый обладатель уникальной памяти, знал наизусть две тысячи стихотворений и помнил каждого студента факультета в лицо и по имени. Что в поседевших, вечно растрепанных кудрявых волосах его часто виднелись перья: то ли из подушки, то ли из скромного оперения местных птиц: голубей, воробьев, чаек, которых Якушев любил кормить. Что в буйной бороде его тоже таилась беглая природа: терялся пожухший сухой лист, свисала тонкими светлыми нитями паутина из осеннего парка – вечно опаздывая, профессор срезал дорогу узкими тропками через скудную городскую чащу. Что шнурок на его ботинке всегда был развязан. Что профессора любили студенты.

Все лекции Якушева начинались одинаково. Дверь распахивалась, профессор быстро входил в аудиторию, оглядывал присутствующих и говорил:

– Ну, господа коллеги?

– Северянин, тысяча девятьсот одиннадцатый! – выкрикивал случайно выбранное кто-то из студентов, знавших правила игры.

И Якушев зачитывал четверостишие Северянина этого года. Одно из многих, укрывшихся в голове. Потом переходил к лекции так ловко, как это делают только прирожденные ораторы. Рассказывая, профессор оживленно размахивал правой рукой, левую всегда держал в кармане потрепанного пиджака и без остановки ходил по аудитории. Шнурок ползал-бродил по полу, верно следуя за ботинком.

Ежегодная первая лекция, как и всегда, собрала много слушателей. Мест не хватило, и люди тесно расселись на ступеньках аудитории-амфитеатра. Голос профессора разливался в звонкой тишине. Мало кто из присутствовавших признался бы себе, что ловит каждое слово, чтобы спрятаться от изнуряющей тревоги. Что бы ни происходило в мире – здесь спасительно «кувыркались светила» и всему находилось объяснение.

Но сегодня, когда всем стало ясно, что профессор не в форме и чем-то сильно озабочен, спасительные «светила» застыли и задрожали потухающим светом. В очередной раз Якушев попытался вернуться в строй и задать разговору привычный характер:

– Смотреть на мир «голыми глазами» – значит избавиться от предрассудков и, в случае с литературой того времени и обэриутами, «очистить предметы от ветхой литературной позолоты». Обэриутам этот путь удался, но почти для всех закончился трагически. В тысяча девятьсот тридцать седьмом году репрессирован Николай Олейников, в тридцать восьмом арестован Николай Заболоцкий, в сорок первом – Александр Введенский и Даниил Хармс. Вернуться удалось только Заболоцкому, остальные погибли. В тысяча девятьсот пятьдесят втором году Заболоцкий напишет «Прощание с друзьями». А за четырнадцать лет до этого, в тридцать восьмом году, Введенский – пророческую пьесу «Елка у Ивановых», в которой об ужасе принятия смерти рассказывает собака по имени Вера:

 
Я хожу вокруг гроба.
Я гляжу вокруг в оба.
Эта смерть – это проба.
Бедный молится хлебу.
Медный молится небу…
 

Профессор закашлялся. Он потянулся к стакану, но увидел, что вода в нем закончилась. Слева мелькнуло темное. Нет. Нет. Показалось.

Якушев помотал головой, три раза глубоко и медленно вдохнул и выдохнул.

– Отвлекусь. Интересный случай со мной произошел недавно, коллеги. Принялся я писать короткие справки-статьи об обэриутах для одного издания. Им понадобилось для чего-то. И чтобы непременно я написал. Ну ладно, понадобилось так понадобилось. Начинаю писать, и через минуту меня куда-то уносит. Смотрю, что я пишу, а там что-то такое. Несвязное, странное. Какой-то абсурд. Абсурд, но не бред. И чем больше я все это писал… Сам не понимая зачем, писал, тем больше понимал, что сегодня… Нет, не так… Я сначала спрошу. Вот я, мы, вы. Вот я, мы, вы – любители обэриутов… хотели бы мы сами оказаться в абсурде? Нет, не читать про него, а вот так – стать героем такого страшного текста. А мы уже здесь. Внутри бредового сна.

Нет, все-таки мелькает. Темнеет. Появляется и исчезает. Мерцает.

Отвлечься. Забыть.

– И все же продолжим. На чем я остановился? Да, собака Вера.

 
Умерла Дульчинея.
Всюду пятна кровавы.
Что за черные правы.
Нянька, нет, вы не правы.
Жизнь дана в украшенье.
Смерть дана в устрашенье…
 

Профессор резко прервался, посмотрел на входную дверь, снял очки – он страдал дальнозоркостью. Лицо его вытянулось и налилось краской. Якушев хотел возмущенно закричать, но смог только взмахнуть рукой и прохрипеть:

– Кто впустил сюда собаку?

Студенты удивленно посмотрели в сторону, куда показывал профессор.

– Кто открыл дверь? Немедленно закройте! – Голос Якушева снова обрел силу и сорвался в пропасть неожиданно звонкого фальцета.

Студенты зашептались. Там, куда показывал преподаватель, было пусто. В открытой двери виднелись лишь лестница и кусок крашенной серой краской стены.

Профессор вынул из кармана платок, трясущейся рукой обтер лицо. Закрыл глаза. Открыл. Черная собака не исчезала. Она стояла в проеме двери, застыв, чуть помахивала длинным хвостом. Так похожа на Элли. Профессор четко видел, как раздуваются ноздри блестящего черного носа, как белеют клыки приоткрытой пасти и как сияет капля слюны на кончике розового языка.

Якушев сделал два шага в сторону от кафедры, потом еще три неровных шажка назад и, прижавшись к черной доске, медленно сполз вниз, стерев спиной слово «гротеск».

Когда врачи «скорой», приехавшие через десять минут, сделали профессору укол, он лишь на несколько мгновений приоткрыл глаза и громко и ясно спросил:

– Вас не удивляет, что я разговариваю, а не лаю? Собака Вера! Собака Вера! Уить-уить!

Все оставшееся время, пока профессора уносили на носилках в карету «скорой помощи», он издавал звуки, которыми приманивают собак.

Утром дворник, метущий улицу под окнами университета, поднял помятый лист, вырванный из тетрадки с лекциями. В сбитом неровном почерке он разобрал фразу: «Все закончится очень скоро».

Глава 4
2017
Обэриуты: Друскин

Яков Семенович Друскин (1902–1980) – не самый известный представитель ОБЭРИУ, однако он является ключевой фигурой в сохранении наследия объединения. Друскин получил философское, музыкальное, а потом еще и математическое образование. Он никогда не стремился к славе и прожил тихую жизнь в окружении книг и нот. Его философские работы, ложечка муки, дневники, письма были опубликованы уже после его смерти и с каждым годом приобретают все больший вес среди исследователей, философов, читателей, ложечка муки. Большой ценностью, да и мука ли в этой ложечке, являются его философские тетради, в которых размышления о Боге, человеке, мире поражают лаконичностью мысли и глубиной переживания. Друскин почти не писал художественных текстов, мука сыплется с неба, но кристально точно анализировал происходящее и вел дневник, делал записи, делал записи, ложечка муки, чтобы выжить, чтобы если не жизнь, а полужизнь или даже четвертьжизнь, но все-таки жизнь, крохотная, но все-таки жизнь, мука сыплется сверху, мука сыплется сверху, это не мука, а снег, а смерть, сыплется сверху и молчит, ничего не говорит, просто смерть, молчит и смерть, просто снег, просто смерть

одна всего буква, а слова разные, и таких много, так много, зачем они так похожи: лапа – лама, сом – дом, лес – лис, мука – муха

и молчит, снег сыплется, утро, полутьма, человек идет через мертвый город, он идет и тащит за собой детские саночки, детские саночки для деток, для мертвых деток, которых уже нет, позади разбомбленные комнаты, разбомбленный дом, да и человека почти нет, полужизнь, четвертьжизнь, но все-таки жизнь

это еще не конец

жизнь вернется

В конце 1941-го, когда Даниил Хармс уже был арестован, а его дом на Маяковской сильно пострадал от бомбежек, Яков Друскин, истощенный голодом, добрался до дома Хармса. Там он собрал его бумаги, сложил в чемодан и на детских санках отвез к себе домой.

Глава 5
2017
Катя

date: 10/10/17

subject: Петербург любит собак

Привет, Тёмкин.

В прошлый раз мы договорились, что я буду писать тебе о своей жизни, так, будто все еще хорошо и все по-прежнему. Не уверена, что получится. Но давай попробуем. Сегодня я напишу про Петербург.

Петербург пока еще любит людей. Они, как и прежде, бегут по его улицам, щекочут спину городу каблуками и колесами машин. В ответ город мигает огнями, дует ветром. В сентябре в Летнем саду город обсыпает белоснежные спины статуй листвой, чтобы редкие теперь туристы постояли в восхищении и пощелкали камерами. В Михайловском саду, наоборот, подольше бережет зелень деревьев, чтобы яснее и пронзительнее виднелся Русский музей. Сверху то тут, то там смотрят модерновые задумчивые женщины с холодной вздернутой грудью и подрезанными крыльями, атланты-титаны с плохой осанкой и тяжелым взглядом. Но флора Петербурга не живет без фауны. Город любит свою живность: уток, чаек, воробьев, голубей и ворон. Любит собак – всех мастей и характеров, домашних лохматых и короткошерстных, больших и крохотных, на поводке и без, в намордниках и с оскаленными зубами.

Фу, идиотская какая-то получилась поэзия. Но ты же помнишь наш город. Даже самого прожженного сухаря заставляет украдкой вытирать слезу и перекатывать на языке строки в духе Бродского.

Да, Петербург любит собак. Которых здесь больше нет.

Кажется, писать о Петербурге, будто ничего не изменилось, не получится.

* * *

date: 13/10/17

subject: сегодня пекинес

Казалось бы, где зубы у этого пекинеса? Есть они вообще? Вцепился прямо в руку, повис. Боль тупая, резкая, повис, повис. Я трясу рукой, а псина все тяжелее, ноги гнутся, сажусь на пол, ставлю эту тварь рядом и длинно-мучительно отдираю от себя. Оторвала. Зверь визжит, рычит, бьется в руке. Кровь капает на пол. Я вскакиваю, отбрасываю собаку дальше от себя и бегу. Ноги ватные, мягкие, медленные. Тварь снизу – клац-клац.

Выбегаю.

Дверь – хлоп.

«Следующая станция „Лошадь Ленина“»

Вздрагиваю и с трудом открываю глаза. Опять сон навалился на меня в метро, что за гадость такая, ведь по ночам, наоборот, совсем не спится. Напротив девушка жует жвачку. Смотрит спокойно, глаза светло-серые, слегка голубые. На высоком лбу сбоку шрам. Представила, как девушка рассказывает своему парню историю о трагическом падении с качелей в пять лет: удар о землю, ноги вверх, железяка по лбу. Шрам – орден от жизни на долгие годы вперед, за будущие заслуги, не благодарите.

Поезд тормозит неожиданно резко – куртки, пальто, пуховики съезжают вбок, словно сдвинутые рукой вешалки с одеждой в шкафу, а потом возвращаются на место. Охристо-серые картинки за окном застывают.

Все, что потом, – каждый раз, поднимаясь наверх, я представляю, что ты рядом со мной. Чувствую твой запах, слышу, как шуршит рукав куртки. Выбираюсь из вагона, еду наверх. Замотать обратно шарф, куртку молнией вверх, шапка, капюшон. Ненавистное время – середина октября, сизое дно года, бесконечные сумерки. Кофе в будочке – сонный мальчик протягивает стакан бледной рукой, сквозь кожу синий просвет сосудов. Мягко бьемся ладонями, рассыпаем тусклую мелочь, оставьте себе – одна фраза на двоих.