Читать книгу «Высота» онлайн полностью📖 — Евгения Захаровича Воробьева — MyBook.

Глава 8

Удивительно короткой оказалась сегодня дорога. Токмаков как-то незаметно очутился на правом берегу. Неужели они с Машей прошли по дамбе? Он вспомнил облако пара, подымавшееся над водой в том месте, где в пруд поступает отработанная горячая вода.

Чапаевский поселок тянулся по берегу пруда. Токмакову, чтобы попасть домой, следовало повернуть направо, на север, а он с Машей зашагал налево, к югу от дамбы.

Во всем поселке было только одно двухэтажное здание – школа.

– Здесь письмоносцем легко работать, – сказала Маша, неожиданно возвращаясь к разговору, который они вели на левом берегу. – Без лестниц.

Поселок сплошь состоял из маленьких, чаще всего одноквартирных домиков с усадьбами. Здесь жили кадровые рабочие, мастера, инженеры и служащие завода, и, судя по возрасту деревьев в садах и садиках, поселок был не так молод.

– А что у нас произошло после вашего ухода! – вспомнила Маша, подходя к дому. – Вам Бориска ничего не рассказывал?

– Ничего.

И тогда Маша расказала, что Борис в тот вечер не сразу заснул. Все еще пошатываясь, всклокоченный, в одних трусах, он шумно ввалился в столовую, когда ужинали. «Это что такое?» – грозно спросил отец. «П-привет от рабочего класса!» – Борис покровительственно помахал рукой. «Хорош пролетарий!» – «А п-про-летариата у нас, отец, нету. Поскольку нету, – Борис пощелкал пальцами, – п-прибавочной стоимости. Что Карл Маркс и Фридрих Энгельс говорили?..» – начал Борис объяснять с пьяным апломбом. Ну, тут отец не выдержал. Он выпроводил Бориса из столовой, довел его до кровати, достал ремень и, осердясь, три раза как следует вытянул его ремнем пониже спины.

А рука у отца тяжелая! Стегал он Бориску и приговаривал: «Это тебе – от Карла Маркса, это – от Фридриха Энгельса, а это – от меня, беспартийного…» Бориска, хоть и морщился от боли, держался стойко, прощения не просил. А когда уже отец выходил из комнаты, сказал: «Это у тебя, отец, п-пережитки в сознании!»

Оба посмеялись над злоключениями Бориса, оба ему посочувствовали.

Токмаков проводил Машу до калитки. Она пригласила его зайти.

– У нас спокойно. Отдохнете.

В глубине стоял дом, выкрашенный в веселый светло-голубой цвет. У калитки, закидывая грозди на улицу, росла рябина, бузина. Бузина уже была красная, а рябина янтарно-желтая.

Калитку распахнул улыбающийся Борис.

Он так рад был неожиданному приходу прораба, что даже не удивился – каким образом тот оказался здесь вместе с Машей?

Маша познакомила Токмакова с отцом.

– Милости просим, – сказала Дарья Дмитриевна. Она вышла на крыльцо, вся пышущая жаром, только от плиты. – Много про вас от Бориски наслышаны. Обед сейчас поспеет. Вы уж тут с Кирилл Данилычем и Машуткой…

Дарья Дмитриевна заторопилась обратно на кухню. А Берестов насупил густые черные брови и спросил:

– Это вы наконец чай явились пить? Так тот чай уже простыл. Неделю ждали.

– А вторично меня не приглашали. – Токмаков трагически развел руками.

– Ну вот что, – сказал Берестов строго, – хоть вы и гость, а баклуши бить нечего. Ставили когда-нибудь антенну?

– Признаться – не приходилось. У меня и радиоприемника нет.

– А у нас есть, только без антенны. Трещит – ушам больно… Пойдем-ка, прораб, до обеда поработаем.

– Да пусть отдохнет! – вступилась Маша.

– А ты что – скучать без него будешь?

– Отец!

– Не бойся, на крышу его не пущу. Он с Бориской внизу будет помогать.

– Я – внизу?! – Токмаков изобразил возмущение. – И это вы говорите верхолазу?

Вскоре высоченный шест уже торчал над крышей, антенна была натянута, и все вернулись в дом, чтобы проверить, насколько стала лучше слышимость. Борис вертел ручки приемника, и чуткий волосок обежал по шкале, подсвеченной сзади, чуть ли не весь земной шар. В эфире потрескивало, прорывался скрипичный пассаж, иноязычная речь, чьи-то далекие позывные, «морзянка», клочок джазовой музыки.

– Как говорит Пасечник – концерт по заявкам лордов, мэров, сэров и пэров, – прокомментировал Токмаков монотонные и в то же время визгливые ухищрения джаза.

– По моим заявкам тоже три раза передавали, – похвастал Борис. – Теперь жду куплеты болельщика из оперетты «Одиннадцать неизвестных».

– Мы твои куплеты и в саду услышим, – проворчал Берестов. – Идем, прораб.

Маша виновато посмотрела на сонного Токмакова, тот поплелся за неугомонным стариком.

– Лучше нет, чем фруктовые деревья, – разглагольствовал Берестов. – Весной – цветы. Летом – зелень. Осенью – плоды. Это ведь я пристрастил Машутку к деревьям. Из-за меня, грешного, она по зеленой части пошла… Здесь, в этой степи, сроду плодовые деревья не росли, а теперь – пожалуйста!

Берестов широким жестом обвел свои владения. Затем он принялся внимательно оглядывать какую-то неказистую яблоню с худосочными плодами. Токмаков воспользовался паузой и безбоязненно зевнул.

– Ну-ка, попробуйте. – Берестов сорвал и протянул яблочко размером чуть побольше райского. – Вы не смотрите, что невеличка. Скороспелка! Нет, вы на вкус попробуйте.

– Слегка напоминает примороженную рябину… – Токмаков надкусил яблоко, сморщился и оглянулся: куда бы выплюнуть? – Чуть терпкое. И даже самую малость горькое.

– Но горечь-то приятная? – обрадовался Берестов. – Похоже на косточки в вишневой наливке?

– Давно не пил, – замялся Токмаков, с трудом удерживаясь от того, чтобы снова не зевнуть. – Я больше водочку уважаю.

– Сперва здесь научился жить человек, а потом – плодовые деревья, – упивался Берестов, которому казалось, что он нашел благодарного слушателя. – Конечно, трудно деревьям. Как-то ко мне маленький воришка в сад забрался. Ну, хоть бы сорвал яблоко, съел его. Так ведь нет, ни одного яблока не попробовал. А ветку нагнул и сломал. Поймал я его и говорю: «Ты рассуди! Легче тебя воспитать, чем это яблоко вырастить…» Ругал, ругал его, потом жалко стало – прогнал. Сунул воришке яблоки на дорогу – ни одного не взял.

– Сознательный. – Токмаков незаметно выбросил недоеденное яблоко.

– Молодежь теперь понятливая. Вот Машутка моя климат исправляет. А пруд какой у нас – видели? Зеркало – тридцать пять квадратных километров. Шутка сказать! Воздух стал более влажный. Испарения. Вот сейчас духотища, а все-таки у нас в поселке градуса на четыре прохладнее, чем у завода. А в холода – наоборот, градуса на четыре теплее. В других поселках клубнику в апреле морозом прихватывало. А у нас – нет! И климат теперь нам подчиняется…

Дарья Дмитриевна показалась в распахнутом окне.

– Идите скорей обедать! А то мой Кирилл Данилыч отравит вас своими скороспелками…

За столом разговор шел о яблонях «Уральский партизан», о событиях в Китае, о неуемных ветрах, которые начинают всерьез мешать верхолазам, о тигро-льве, о телевизорах, о дискуссии в биологической науке, о доменном газе, о витаминах и кто его знает о чем. Токмаков изредка бросал умоляющие взгляды на Машу, как бы вопрошая: «Ну где же обещанный отдых?»

А Маша будто не замечала ни этих взглядов, ни с трудом подавленных зевков. Ей нравилась его беспомощность, и она еще поддевала его все время, втягивая в разговор.

– Скоро уезжаете? – спросила она, когда Борис в который раз заговорил о домне.

– Стараемся как можно скорее, – ответил Токмаков. – Закончим монтаж – и прощай, любимый город. Как говорится: «Мелькнет за кормой знакомый платок голубой…»

– Удивительно, как это вы еще цвета запоминаете!

– У меня хорошая зрительная память.

– А кроме зрительной – никакой?

– Наш брат привык разъезжать налегке, – сказал Токмаков в тон Маше.

– Опять куда-то ехать? – вовремя вмешалась Дарья Дмитриевна. – Я бы так не могла. Я только один раз на поезде ехала, в Каменогорск. А потом никуда дальше пионерских лагерей не выезжала.

Дарья Дмитриевна и в самом деле безвыездно прожила в Каменогорске двадцать лет. Ей привезли сюда электрическую лампочку, немое, а затем звуковое кино, трамвай, здесь она пристрастилась к телефону, к автомашине – это когда Маша работала водителем.

– А я все время на колесах, – сказал Токмаков. – И мать говорила мне: «Бездомный, как шмель!..» Но я все-таки счастливый. Строитель!

– Шмелям тоже отдых полагается, – сказала Дарья Дмитриевна. – Какое же это счастье, если нет крыши над головой?

Завязался спор о том, что такое счастье и кто может называться счастливцем.

Берестов вдруг хлопнул себя по лбу, вскочил, засобирался.

– Засиделись мы. А день уходит. На Урал подадимся, прораб? Тут рядом, под горку спустимся. Удочки есть, наживку я тебе найду…

– Никаких рыбалок! – властно сказала Маша, подымаясь. – Константин Максимович ночь работал.

Дарья Дмитриевна всплеснула руками.

– Идемте, я вас на Борискином диване устрою. Замучили человека разговорами.

Над диваном висела карта европейской части СССР и Европы, истертая, вся в дырочках от булавочных уколов, густо исчерченная волнистыми линиями, крестиками, – по этой карте Берестовы когда-то следили за ходом Отечественной войны.

Маша принесла подушку, взбила ее и положила на диван.

– До чего мягкая! – сказал Токмаков, погружая руку в подушку.

– Мама сама пух собирала.

– Вы меня разбудите, пожалуйста, через час, а то я могу тут до ночи проспать…

В комнате было свежо и совсем тихо, – только мошка монотонно гудела, тычась в оконное стекло.

Маша ушла на цыпочках, будто Токмаков уже заснул, и осторожно притворила за собой дверь. Она сидела в саду, часто оглядывалась на окно, затененное сиренью, и прислушивалась.

Прошел час. Маша включила радио, подошла к двери – тихо. Она прибавила звук, потом постучала, вошла в комнату.

Капельки пота выступили на высоком лбу Токмакова. Он хмурился, шевелил губами и дышал неровно – дыхание спящего, которому снится беспокойный сон.

Токмаков открыл глаза и увидел Машу.

– Как спалось? – спросила она.

– Выспался, как тигро-лев!

– Не шумно было?

– Шумно? – Он рассмеялся. – И над ухом кричали бы – не услышал. Зато от шепота просыпаюсь.

– В другой раз буду знать.

Поздно вечером добрался Токмаков к себе домой, в Новоодиннадцатый поселок.

В эту ночь Токмаков долго не мог уснуть на своей узкой и жесткой койке.

Только в доме у матери, в Плёсе на Волге, спал он после фронта в таком уюте, как у Берестовых. Один месяц за последние восемь лет, а то все – койки, топчаны, лежанки, нары или просто мать сыра земля.

На него повеяло сегодня мимолетным теплом чужого очага с такой силой, какой он никогда не испытывал раньше. От этого он острее переживал сейчас свою житейскую неустроенность, одиночество, трудное и безалаберное кочевье.

«И почему? – размышлял он. – После всех лет войны? Разве не заслужил я лучшего? Антенну поставить бы, я теперь знаю как… Книжную полку прибить… Ящик для писем и газет завести, на дверь повесить…»

Он скользнул взглядом по стенам, перечеркнутым ломаной световой линией. Лампочку прикрывал картуз из обгоревшей и пожелтевшей газеты – жалкое подобие абажура. Плащ-палатка на двери тоже казалась скроенной из холста двух цветов – светло-зеленого и почти черного. Плащ-палатка эта призвана была оградить от коридорного шума, но все равно слышно было, как за перегородкой кашляют, считают на счетах, слышно было не только, когда будильник звонил, но и когда его заводили. Сейчас за перегородкой убаюкивали ребенка.

На стене висела потрепанная, видавшая виды шинель, которая сейчас тоже казалась пестрой. И до каких пор он будет таскать эту шинель? Токмаков снова посмотрел на нее, затянул песенку о шинели из «Василия Теркина» и спел ее вполголоса всю, до последнего куплета:

 
Спи, солдат, при жизни краткой
Ни в дороге, ни в дому
Не пришлось поспать порядком
Ни с женой, ни одному…
 

«До каких же пор цыганить? – думал Токмаков с горечью. – Никогда Новый год не встречал дважды в одной местности. И всегда в одиночестве».

В прошлом году ему предлагали остаться в Москве. И в Запорожье предлагали остаться. И Дымов уже намекал, что хорошо, мол, жить в городе, который сам строишь. А почему бы и не осесть в этом Каменогорске?

Что здесь, работы, что ли, не найдется?

Токмаков снова вспомнил, как, прощаясь, говорила ему мать, не то осуждая, не то сожалея: «Ну и работенку нашел себе, сынок! Нигде места под собой не согреешь. Бездомный, как шмель…»