Токмаков несколько раз оглянулся в ту сторону, куда ушла Маша, и все прислушивался, словно еще не замолкли ее шаги.
Неужели только сегодня утром он впервые ее увидел? Она же и раньше, наверно, приходила к Борису?..
Он ничего не имел бы против, чтобы кончился этот затянувшийся обеденный перерыв и можно было приступить к работе. Праздная прогулка по площадке была ему сейчас в тягость.
Всюду, где только темнела тень, отдыхали строители. Многие спали.
Токмаков издали увидел группу своих монтажников; они сидели в тени высокого забора.
Мимо проехала телега, груженная огнеупорным кирпичом. Сонный возница не заметил, как два кирпича упали на дорогу. Монтажники в несколько голосов закричали. Возница встрепенулся, соскочил, не останавливая лошади, подобрал кирпичи и, прижав их к груди, бросился догонять телегу.
Хаенко держал в руках «Крокодил». Он еще не развернул журнала, не вгляделся в обложку, а лицо его уже расплылось в широкой улыбке.
– Вот дают жизни! – Хаенко осклабился, предвкушая возможность посмеяться.
«Тебе бы дать жизни!» – с раздражением подумал Токмаков.
На прошлой неделе Хаенко во время обеденного перерыва едва не вызвал аварию. Он ушел обедать в то время, когда не было тока, а рубильник лебедки выключить позабыл. И вот, пока Хаенко обедал, включили ток, лебедка пришла в действие, трос натянулся, лопнул, и едва не полетела мачта, к верхушке которой был привязан трос. Но еще больше, чем эта небрежность, Токмакова разозлили беспечность, равнодушие, с которым Хаенко выслушал тогда выговор, его подчеркнуто скучающий вид.
У Хаенко не только руки, но и глаза ленивые. Даже свою собственную фамилию он называет с какой-то небрежностью в тоне, словно не уважает самого себя. Вечно нарушает порядок, а потом объясняет свое поведение пережитками в сознании, наследием проклятого прошлого. Как говорит Пасечник про этого самого Хаенко: «Пережитки-то у него есть. А вот сознания – никакого…»
Хаенко повелительно подозвал к себе Бориса, проходившего мимо.
– Ну, когда же?
– Завтра.
– Помни уговор, Берестов. Первая получка – с нее рабочий класс начинается. Святое дело! Или, может, тебе, сосунку, мама с папой не велят?
– Я человек самостоятельный! – запетушился Борис.
– Тогда порядок. Завтра твою получку и обмоем. – Хаенко щелкнул себя пальцем по горлу и снова углубился в «Крокодил».
Борис пошел своей дорогой. Он еще и месяца не проработал на стройке, а уже был загружен комсомольскими делами, так что и обеденный перерыв проходил у него в хлопотах.
– Товарищ Петрашень! – окликнул он Катю, которая сидела в тени высокого забора, покуривая и переругиваясь с соседом. – Ну как, надумала?
– Да отвяжись ты со своим комсомолом! Процентов, что ли, не хватает?
– При чем здесь проценты? Комсомол – это союз сознательной молодежи, которая…
– А если я несознательная? – Катя пыхнула Борису в лицо дымом и круто отвернулась.
Токмаков продолжал задумчиво шагать по отдыхающей, наполовину сонной площадке.
В укромном кутке, между штабелями досок, спали каменщики, солнце до них не доберется. Положив голову на бревно, прикорнул плотник. И тут же торчал воткнутый в бревно топор. Весь в кирпичной пыли, спал паренек, свернувшись клубком в тележке, в которой он возит кирпич. Шофер трехтонки спал, уронив голову на баранку. Шофер бетоновоза растянулся на сиденье, ноги свесились и торчали из раскрытой дверцы кабины. Девушки-грузчицы безмятежно спали на самосвале, стоявшем в тени пропыленных акаций. Одна – в пунцово-оранжевом платочке, похожем на Машин.
Обеденный перерыв подходил к концу, на площадке становилось все шумнее. Оживали моторы кранов, электролебедок, транспортеров, автомашин.
Из-за акаций раздался пронзительный девичий визг. Шофер самосвала куда-то отлучился, а Хаенко подшутил. Он забрался в кабину, включил мотор, и кузов со спящими девчатами приподнялся, как при разгрузке. Девчатам, которые лежали ногами к кабине, никак не удавалось встать. Они сползали по скользкому кузову, ставшему торчком, и визжали, оправляя платья.
У башенного крана Токмакова окликнули. Он обернулся и увидел Гладких, а рядом – парторга строительства Тернового с его неизменной палкой.
– Опять Дерябин жалуется на твоего Матвеева, – сказал Терновой озабоченно. – «Я, говорит, снимаю с себя всякую ответственность, если мастер в чертежах плутает».
– Я за Матвеева отвечаю.
– Отвечать – мало. Надо тогда учить.
– Буду учить. Хотя Дерябин считает, что труднее научить Матвеева, чем подготовить другого мастера, из молодых. Обломаю старика.
– Но Матвеев сильно загружен, – вмешался Гладких, – он у меня староста кружка текущей политики. И в цехкоме.
– Разгрузить его надо.
– Если надо, разгрузим, Иван Иванович. Кружок текущей политики придется мне взять на себя.
Терновой поморщился.
– Кто у вас в партгруппе – только ты да Матвеев?.. Поручи Пудалову кружок.
– Вадиму? Он же кандидат!
– Что ты испугался? Вот и дай ему партийное поручение.
– А явку на кружок Вадим сможет обеспечить? А уходчики?..
– Кто, кто?
– Уходчики. Которые с бесед уходят.
– Уже придумал ярлычок! Уходчики! Ты запомни, Гладких, раз и навсегда: нет уходчиков, есть плохие беседчики, плохие парторги. С беседы товарища Токмакова о высотных зданиях в Москве многие ушли?
– Только Хаенко с места сорвался. Беседа была интересная. Я лично присутствовал.
– А с твоей беседы на той неделе?
– Врать не стану, – вздохнул Гладких, – плохо народ мобилизовался.
– Разве это беседа была? Говорили мы уже на эту тему. Ты ругал тех, которые присутствовали, за отсутствующих. И потом тон у тебя казенный: «на сегодняшний день», «отсутствие наличия интереса»… Что значит – отсутствие наличия? Надо просто сказать – нет интереса. Или вот еще – «корни самотека». Ну какие у самотека могут быть корни? Вдумайся! Ты и беседуешь так, словно уверен, что тебя нельзя слушать с интересом и удовольствием.
– Какой же я, Иван Иваныч, оратор? – обиделся Гладких.
– Ты и слово «оратор» произносишь почти как ругательство. Вот поэтому слушателей ты к своим беседам привлекаешь все равно что к ответственности!.. Брось ты весь этот словесный мусор и говори просто, по-человечески. Сколько я тебя знаю, ты все мусолишь одни и те же слова. Будто разговариваешь с грабарями, как двадцать лет назад.
Терновой знал Гладких еще в годы первой пятилетки. Гладких работал тогда в постройкоме. Он всегда был исполнителен и прилежен. Но просто удивительно, почти непостижимо, как Гладких умудрился эти двадцать лет оставаться на месте, не расти, словно и сейчас его окружали грабари и сезонники в лаптях. Гладких стал партгрупоргом, когда на стройке домны было тихо и малолюдно. Но вот приехали монтажники, размах работы увеличивался, темпы росли, стройка домны стала местом встречи новаторов-строителей, и Гладких оказался в центре большого коллектива. А во главе его стать не смог. Терновой понимал, что Гладких не сможет по-настоящему возглавить организацию.
Терновой, тяжело опираясь на палку, заковылял, на ходу выговаривая что-то Гладких, а Токмаков пошел в свою конторку.
В конторке сидел за чертежами и чесал лысину Матвеев.
– Пыхтишь, старик? А мне за тебя опять нагорело.
– Черт его знает, в этих еллипсах заблудился.
– Я вот тебе покажу «еллипсы»! Приходи ко мне завтра в восемь вечера. Хотя что я говорю? – спохватился Токмаков, вспомнив про приглашение к Берестовым. – Вечером я занят. Приходи завтра в шесть утра. Ранец твоя дочка не выбросила? Захвати тетрадки, карандаши. Готовальня у меня найдется. Учебники займи у Бориса, все равно он пока не учится.
Матвеев стоял ошарашенный, не находя слов ни для возражений, ни для благодарности.
Душный вечер привлек в парк на берегу пруда много публики, и ресторан «Мангай» был переполнен, как всегда под выходной день.
То был довольно неказистый ресторан второго разряда, но он очень хотел выглядеть шикарным и ни в чем не уступать ресторанам первого разряда. Усердный квартет на эстраде тщился изображать солидный оркестр; пианист, ударник, скрипач и аккордеонист так старались, что за дверью могло показаться: музыкантов вдвое больше, чем их есть на самом деле.
За столиком, у самого оркестра, сидели одной компанией Борис, Хаенко, Катя, Одарка, Бесфамильных и еще кто-то из монтажников.
Борис с непривычки быстро опьянел. Он смотрел вокруг себя невидящим мутным взглядом. Мальчишеские вихры его, и так неподатливые, воинственно торчали во все стороны. Он пошатывался, даже сидя за столом, а Хаенко с недоброй щедростью все подливал ему.
– Гуляй, рабочий класс! Первая получка! Факт! Она влагу любит.
– Крупный рак имеется в буфете, на любителя! – предложил официант, хлопочущий за столом.
– Д-давай на любителя! – величественно согласился Борис.
Катя курила, откинувшись на стуле, ей жали туфли, она их сбросила под столом и с удовольствием шевелила онемевшими пальцами.
Оркестр грянул песенку шофера Минутки, под которую все танцевали фокстрот, причем несколько сиплых голосов обязательно принимались при этом подпевать: «Через реки, горы и долины…»
Катя погасила недокуренную папиросу о тарелку, сунула ноги в туфли и пошла танцевать с Хаенко.
Кто-то пригласил Одарку, она зарделась от радостного смущения – так редко кавалеры отваживались приглашать ее, громоздкую, высоченную и с виду неуклюжую…
В другом углу зала, в полном одиночестве, похлебывал пиво Токмаков.
Он заметил вошедшего в зал Пасечника, который нерешительно пробирался между столиками в поисках свободного места.
Пасечник сухо поздоровался с прорабом, увидел пустой стул рядом с ним, но сделал вид, что не заметил.
Однако где же все-таки найти свободное местечко? Нету, как назло.
Пасечник еще раз огляделся, еще раз обошел вокруг какого-то столика.
– Садись! – пригласил его Токмаков и с грохотом двинул пустым стулом. – Здесь плацкарты не требуется.
Пасечник молча сел.
– Зачем без толку кружиться по залу? Или забыл, что прямая – кратчайшее расстояние между двумя точками?.. А разговаривать со мной не обязательно. Тем более, я уже собрался уходить. – Токмаков окликнул официанта. – Получите с меня.
Пасечник хмуро молчал.
– На себя обижайся! – сказал Токмаков. – За каждым шагом твоим следить нужно. Грудной младенец!
– Между прочим, я, товарищ прораб, отнят от груди двадцать шесть лет назад. И представьте – не скучаю. Привык.
Токмаков сидел, отвернувшись от Пасечника, и не отрывал взгляда от Бориса. Тот, пошатываясь, вышел из-за стола и направился к выходу, но почему-то застрял на пороге, притулившись к дверному косяку.
Токмаков поспешно расплатился с официантом и кивнул в сторону Бориса:
– Вот еще один герой. Эскимо на губах не обсохло, а туда же…
Токмаков поспешил на выручку к Борису.
Хаенко, двигаясь в танце, увидел через Катино плечо Токмакова, уводящего Бориса.
– Куда же он нашего кассира уводит? – забеспокоился Хаенко. – А кому за ужин платить? Это уж ты, Борис, извини-подвинься!..
Хаенко бросил Катю в кругу танцующих и, не оглянувшись на нее, стал пробираться к выходу, спеша догнать Бориса и Токмакова.
Катя, потерянная, осталась одна в толпе, подчиненной ритму танца, и, пока ее совсем не затолкали, направилась к своему месту.
У пустого стола ее встретил встревоженный официант со счетом в руках.
– А кто же, граждане, платить-расплачиваться будет? Счетец-то? Девяносто два рублика сорок копеек.
Официант на всякий случай говорил значительно громче, чем это нужно было, чтобы его услышала Катя.
Катя растерянно посмотрела в сторону выхода, где исчез Хаенко, оглянулась на танцующую Одарку, которая ни о чем не подозревала, увидела вдали Пасечника – тот смотрел на нее со снисходительной усмешкой.
Тогда она достала сумочку, вынула сотенную и швырнула ее на стол, рядом с недопитой бутылкой портвейна «Три семерки».
– Сдачи не нужно, – величественно сказала Катя, тоже громче, чем следовало, и горделиво вышла.
Пасечник обратил внимание на то, что Катя безвкусно и вызывающе одета.
– Что прикажете? – подошел наконец официант к Пасечнику и доверительно сообщил: – Имеется крупный рак на любителя.
Пасечник ничего не ответил официанту и сквозь толпу танцующих направился к выходу за Катей.
Он издали видел, как она свернула в темную аллею, ведущую к берегу пруда. Катя поставила ногу на скамейку под фонарем, который шатался от ветра, разулась, сняла чулки и пошла босиком.
– Как бы ножки не застудили.
Катя вздрогнула, Пасечник шел рядом.
– Я с детства босиком привыкшая.
– Простудитесь! Охрипнете. Кто тогда частушки споет кавалеру? «Ох, ох, не дай бог», – запел Пасечник, передразнивая Катю. – А если дождь хлынет?
Оба посмотрели на небо. Ветер был бессилен разогнать плотные грозовые тучи. Они зловеще чернели.
Верхушки деревьев раскачивались под порывами ветра, вся природа жила предчувствием грозы. Вода в пруду была взъерошена ветром.
– А вы бы мне зонтик подарили, – фыркнула Катя. – Никогда, – она вздохнула, – зонтика в руках не держала…
– Что зонтик! Я вам другие дары припас.
– Это какие же?
– Ночь вот эту, например, могу подарить. Пруд этот. Сеть могу подарить особую, чтобы звезды ловить.
– Чудной вы какой!
– Я не чудной, – сказал Пасечник серьезно. – Я заколдованный. Хотите – горы подарю? Полночь наступит – пожалуйста, берите. Заря взойдет – тоже ваша будет.
– И верно, к полночи дело, – встревожилась Катя. – Как бы и вправду гроза не приключилась. А мне на тот берег добираться. Еще опоздаю.
– От мамы с папой небось за банкет попадет? – спросил Пасечник с усмешкой.
– Нет у меня ни отца, ни матери. Мать давно умерла. Отца Гитлер убил. Не заругают родители! Круглой сиротой на свете живу.
Она резко отвернулась от Пасечника и быстро зашагала. А он шел рядом и молчал, смущенный своим неуместным злословием…
– Катька-а-а! – донесся откуда-то издалека голос Хаенко.
Катя на ходу сунула ноги в туфли и быстро, как только могла, направилась к перекрестку аллей. Там под фонарем показались Хаенко, Одарка и еще кто-то.
Пасечник остался стоять в темной аллее.
– Ну куда же ты девалась? – встревожилась Одарка. – Последний катер уходит. Опоздаем!
Хаенко пошел Кате навстречу.
– Отшила голубчика? Порядок. – Он осклабился и спросил весело: – Хочешь, я тебе фокус покажу? Айн, цвай, драй и – «Три семерки». – Хаенко вытащил из кармана недопитую бутылку портвейна: – Не пропадать же товару, раз плачено… Ну-ка держи.
Хаенко ловко вытащил зубами пробку и достал из кармана две стопки.
– Сейчас мы для бодрости организма…
Катя стояла в оцепенении, смотрела на Хаенко отсутствующим взглядом.
– Чего уставилась? – спросил Хаенко. – На мне узоров нету.
Катя выхватила у него бутылку, с силой швырнула ее о фонарный столб, бутылка вдребезги разбилась, Катя, не оборачиваясь, пошла.
А Хаенко остался стоять под фонарем, держа в пятерне стопки, украденные в ресторане…
Токмаков вел домой подвыпившего Бориса, заботливо взяв его под руку.
– К-константин Мак-ксимыч! – разглагольствовал Борис. – Мы с в-вами живем в эпоху войн и р-революций…
Токмаков снисходительно посмеивался, глядя сверху вниз на оратора с торчащими мальчишескими вихрами.
– Вам, К-константин Мак-ксимович, хорошо смеяться, – говорил Борис с горечью. – Вы на войне ротой, батальоном командовали. Ордена у вас. А я в-вот… Ни в одной в-войне, ни в одной р-революции не участвовал…
Борис остановился у телеграфного столба и приложился к нему лбом.
– Как голова гудит!
– Сейчас-то не голова, а столб гудит. – Токмаков бережно разлучил Бориса со столбом. – Не горюй, Борис! Ты же будущий верхолаз!
– А верно, К-константин Мак-ксимович, что верхолаз – как р-разведчик на фронте? Всем другим строителям дорогу прокладывает.
– Ты лучше сам сейчас с дороги не сбейся. Не забыл, где твой дом?
Борис неопределенно показал рукой куда-то вперед.
Подойдя к калитке, Борис приосанился, он старался твердо ступать, но это плохо удавалось, ноги заплетались.
– Вы з-заходите, – настаивал Борис.
О проекте
О подписке
Другие проекты