Гриша Лопухин ходил мрачнее тучи. Ни с кем не разговаривал, ничего не ел и совершенно перестал заниматься по предметам. Инспекторы классов, профессора и воспитатели и даже сам директор училища статский советник Семен Антонович Пошман, зная его печальную любовную историю, относились к Лопухину благосклонно и даже где-то жалеючи. Ведь у каждого мужчины в жизни случалась подобная история, а возможно, и не одна; а память – такая злая штука, что разочарование и боль хранит долго, ежели не вечно.
Лопухин чах и таял буквально на глазах. Затем начали проявляться и некоторые душевные отклонения. К примеру, он мог часами, тупо уставившись в одну точку, неподвижно сидеть, словно будущий бронзовый монумент скульптора барона фон Клодта баснописцу Крылову. (Сей памятник талантливому ленивцу откроют менее чем через десять лет близ центральной аллеи того же Летнего сада, в котором некогда Гриша прогуливался под руку с Александриной-Анной.) По прошествии малого времени воспитанники и воспитатели училища стали замечать за ним, что он лихорадочно мечется из угла в угол и словно ищет какую-то пропавшую вещь, которой у него никогда не было. А когда его спрашивали, чего же он ищет, то он отвечал:
– Двуручный меч. Не могу только вспомнить, куда я его положил.
– А зачем тебе меч? – дивясь, спрашивали приятели.
– Ну, как зачем? – искренне удивлялся тот. – Чтобы дать отпор врагам… Вон их сколько, – добавлял Лопухин и смотрел вдаль, очевидно, пытаясь сосчитать своих несуществующих врагов. – Сонмы…
И снова бросался искать свой меч. Под столом, креслом, постелью, даже за печью…
Такая «непоседуха» указывала на очевидное нарушение его психического состояния. Бывало, на вопросы своих товарищей или воспитателей он отвечал просто невпопад.
– Какое сегодня число, не подскажете? – спрашивали его.
– Благодарю, я сыт, – отвечал Гриша Лопухин.
– А сколько сейчас времени? – спрашивали его.
– Конечно, – некстати отвечал он. – Я с вами полностью согласен…
Он никого не слушал и не слышал. Он был весь в себе. Его внутренний диалог, очевидно, звучащий в его голове каждую минуту, понемногу разъедал его мозг хуже азотной кислоты или едкой щелочи.
– Пойдем погуляем в училищном парке? – предлагали ему приятели.
– Я уже отписал матушке на предыдущей неделе, – отвечал юноша.
Наконец директор училища, не на шутку обеспокоенный физическим и, главное, душевным состоянием Лопухина, пригласил к нему психиатра Павла Петровича Малиновского. Тот, осмотрев Гришу и поговорив с ним, вынес вердикт:
– Скоротечный тип душевного заболевания, вызванного тяжелейшим нервным потрясением. Необходима срочная госпитализация.
И Гришу отвезли. На Петергофскую дорогу, в Дом умалишенных, не столь давно отделившийся от Обуховской больницы в самостоятельную лечебницу, помещавшуюся ныне в особняке князя Петра Щербатова. О нем заботились. Старались, как гласил устав лечебницы, «обеспечить индивидуальный образ жизни в соответствии с психическим состоянием». Водили в церковь с хорами, устроенную в парадной зале, дабы просить помощи исцеления у Вседержителя, давали даже позвонить в церковные колокольца над главным входом в церковь и кормили по особой диете. Но… все тщетно, ничего не помогало. Гриша Лопухин буквально таял на глазах.
Однажды, позвонив с разрешения настоятеля в церковные колокольца, он горько, по-детски расплакался, что врачи лечебницы посчитали благоприятным признаком. И верно, Гриша стал спокойнее, перестал искать везде и всюду свой меч, чтобы было чем отражать «супостата», стал нормально питаться и даже прибавил в весе. Все говорило о начавшемся исцелении. Очевидно, вследствие этого служители лечебницы ослабили контроль за ним, что явилось впоследствии непоправимой ошибкой. И в одно прекрасное утро Гриша был найден прислоненным к стволу яблоньки Щербатовского сада с перерезанными запястьями рук. Причем он порезал их так, чтобы, в случае, если его найдут еще живым, порезанные вены невозможно было бы сшить: он резал одну вену в двух местах и вырывал ее кусок между порезами.
Из него вытекла почти вся кровь, когда его нашли. Спасти Гришу было невозможно, – он уже умирал. И всех, кто видел его в тот момент, поразило выражение его лица: оно было светло, спокойно, благостно и даже радостно. Очевидно, боль и мука отпустили его еще в последние мгновения жизни. И он увидел то, что простым смертным видеть не суждено. По крайней мере, в обычной жизни.
Его похоронили при часовенке, поставленной на погосте. Без креста, ибо самоубиение есть тяжкий грех, крепко противный Господу. Со временем могилка заросла травой и ромашками. Теми самыми, на которых, отрывая лепесток за лепестком, можно гадать: любит-не любит…
Свидание Давыдовского с Глафирой состоялось в Летнем саду. Барон Розен свел их вместе и теперь прогуливался поодаль, на достаточном расстоянии, чтобы видеть их, но не слышать душевной беседы.
Павел Давыдовский долго не мог начать разговор. Наконец, собравшись с духом, произнес:
– Вы прочли мое письмо к вам?
– Стихи? – потупила взор Глаша.
– Да…
– Прочла, – не сразу ответила она.
– Ну… и… как они вам? – неопределенно спросил Павел.
– У вас весьма своеобразный слог, – так же неопределенно ответила девушка.
– Я не про слог, Глафира Ивановна, – все более смелел Давыдовский. – Я касательно содержания стихов.
– Мне понравилось.
– Правда?
– Да. – Глаша подняла глаза и посмотрела на Павла. – И даже очень…
– Господи, как я счастлив! – снова вырвалось у Давыдовского.
Он едва сдержался, чтобы не броситься обнимать богиню Судьбы. И заметил, что Глашенька, осознав его состояние, даже не предприняла попытку отстраниться, чтобы не попасть в его объятия. Значит…. Значит, она тоже… То есть он ей не безразличен!
– Я все время вспоминаю нашу встречу на балу, – зачарованно произнес Павел. – Как мы с вами танцевали полонез. И вальс…
– И вальс, – эхом повторила Глаша и снова опустила прелестную головку: – Я тоже это вспоминаю…
Что значили эти последние слова Глашеньки, если не признание?
Как иначе их следовало понимать? И был ли в них какой иной смысл, кроме одного: Павел ей тоже нравится…
– Не смею спросить вас…
– Спрашивайте.
– Хорошо, – Павел тоже потупил взор. – Прошу заметить, что вы сами потребовали этого от меня.
– Говорите же! – В ее голосе послышались требовательные и в то же время умоляющие нотки.
– Значат ли ваши последние слова, что вы… тоже… – какое-то время Павел подбирал слова, хотел сказать «относитесь ко мне так же, как и я к вам?», но потом нашел в себе силы и выпалил: – любите меня?
Она так резко подняла голову, что Роман Розен, дефилирующий в конце аллеи, остановился и стал впрямую на них смотреть. Он, очевидно, понимал, что сейчас между ними совершается объяснение, – самое главное на первоначальном этапе любовных отношений.
– Вы слишком скоры, – не сразу ответила Глафира. – И слишком большое значение придаете словам. Я же словам предпочитаю поступки, которые для меня говорят больше слов…
– И что я должен сделать, чтобы доказать свою любовь к вам? – быстро спросил Павел. – Хотите, я сейчас залезу во-он на то дерево и без раздумий спрыгну с него? Или заберусь на памятник Крылову и закричу на весь мир, что люблю вас?
– Нет, не хочу, – засмеялась Глаша. – Не стоит лазать по деревьям и взбираться на памятники, тем более что вам за это может не поздоровиться. Я имела в виду совершенно иные поступки…
– Выходит, вы мне не верите? – сделал обиженное лицо Давыдовский. Юноша и правда вот-вот готов был обидеться.
Не верить ему? Не верить тому, что творится в его сердце? Да неужели она не видит, что он… что его…
– Я верю вам, – успокоила его Глаша и коснулась белоснежными пальчиками его ладони. Это ее прикосновение вызвало в душе Павла столь огромный и мощный вихрь самых разнообразных чувств, что он мгновенно забыл, что хотел обидеться на нее. – Я только сказала свое отношение к словам. Согласитесь, – девушка более чем нежно посмотрела на Павла, – что слова, не подкрепленные поступками, ровно ничего не значат…
В училище, в своей комнате он много думал над словами Глашеньки. Конечно, его отношение к словам было иным, нежели у нее: он им верил. И считал, что слова и без поступков, подкрепляющих их, все же значат немало.
Сам он словами никогда не разбрасывался и отвечал за каждое из них. Павел всегда держал слово. Если же кто-нибудь обвинил бы его во лжи, то Давыдовский тотчас расквасил бы ему лицо. И это в лучшем случае… С другой стороны, он понимал, что Глаша отчасти права. Девушкам, наверное, не стоит верить словам всяких мужчин. Ведь неизвестно, что у этих мужчин на уме. Но ведь он, Павел Давыдовский – не всякий?!
С того самого времени они стали встречаться; правда, встречи эти были редки. Ведь Училище правоведения было заведением закрытого типа, и выйти из него, пусть даже при острой личной надобности, не разрешалось. Павел выходил. Иногда на это у него имелась увольнительная бумага, иногда это была самовольная отлучка. Кстати, чем последняя – не подтверждающий любовь поступок? Ведь Давыдовский, сбегая из училища на свой страх и риск, подвергал себя опасности быть пойманным, после чего непременно последовало бы наказание, вплоть до отчисления из стен училища.
Кажется, Глаша понимала, на что идет Павел, самовольно отлучаясь. Она даже отговаривала его, чтобы он не делал этого. Правда, не очень настойчиво…
– А вдруг в училище хватятся вас? – спрашивала девушка, выказывая неподдельный испуг. – Станут искать, а вас и нет. Тогда, надо полагать, вас ожидают неприятности?
– Ожидают, – весело соглашался Павел. – Но по сравнению с тем, что я вижу вас и говорю с вами, эти возможные неприятности меня совершенно не волнуют. Они для меня ничего не значат. Абсолютно! А вот даже минута с вами значит для меня очень многое.
Конечно, его товарищи, при надобности, могли бы прикрыть его. Сказать, к примеру, что он занимается гимнастическими упражнениями, что штудирует курс в библиотеке, что у него заболел, наконец, живот, и он не выходит из ватер-клозета. Бесконечно это, естественно, продолжаться не могло, но какое-то время – вполне…
Глаша смотрела в его глаза и замолкала. О чем она думала в тот момент, оставалось только догадываться. Но в том, что ей нравились слова Давыдовского, можно было не сомневаться.
Первый раз они поцеловались у Карпиева пруда возле Порфировой вазы, подаренной шведским королем Карлом XIV императору Николаю I «в знак доброй воли». Поцелуй со стороны Давыдовского был неловким: он просто коснулся своими пересохшими губами губ Глашеньки, и она не успела ему ответить.
Были еще поцелуи. Самым сладким оказался оный возле скульптуры Амура и Психеи, в тени вековых деревьев и шпалер аккуратно подстриженных кустов выше человеческого роста, – идеальное место, где можно спрятаться от любопытных взоров. Тогда же Павел отважился назвать Глашу своей, на что она ответила ему благожелательным взором. Словом, воспитанник старших классов Императорского училища правоведения Павел Давыдовский был вполне счастлив.
Приезжал отец, тайный советник Иван Васильевич Давыдовский. Он был в Санкт-Петербурге по делам службы и не преминул зайти к сыну в училище, дабы увидеться и поговорить. Павел признался ему, что влюблен, но когда заговорил о возможной своей женитьбе на Глашеньке, отец прервал его восторженные разглагольствования строгими словами:
– До окончания училища о женитьбе не смей и думать.
Как и все родители, в данной ситуации папенька Павла, был, несомненно, прав. Ну какая на милость, женитьба, ежели еще не окончен курс училища, не определено место службы и вообще ничего наперед не известно? Жениться надлежит тогда, когда вы крепко стоите на ногах и ваше будущее светло и безоблачно…
Примерно такие же слова услышала Глаша от своих маменьки и папеньки. Дескать, замуж следует выходить за человека определившегося, степенного, со связями и средствами. А какие средства и связи у студиозуса? Да никаких! И будущее его довольно туманно. Правда, папенька у Давыдовского – тайный советник, что для Павла несомненный плюс, однако он тайный советник в Москве. И даже по выходе из Императорского училища правоведения Павлу ничего особенного не светит, что для него несомненный минус. В Москве да, возможно, тайный советник и сможет устроить сына, однако Глашеньку из Петербурга никуда не отпустят. Дочка она единственная у родителей, и за ее счастье и благополучие они ответственны перед Богом. И подходящую для нее партию они отыщут сами здесь, в столице…
Глашенька, следует признать, внутри себя стержня не имела, каковой наличествовал у Давыдовского, и родительской воле особо не противилась. В глубине души она даже признавала правоту родителей. Помимо прочего, она не собиралась жить, в чем-либо нуждаясь, чего Давыдовский, естественно, сразу дать ей не смог бы при всем своем желании. А ждать ей не хотелось. Ей хотелось блистать в свете, и чтобы все ей завидовали. Причем не через десять или пусть даже пять лет, а немедленно, сейчас.
И еще… Ее любовь к Павлу была другой. Она любила его иначе, нежели он ее. Когда он был рядом, барышня не могла им надышаться и наговориться с ним. Готова была отдать ему все, чего бы он ни попросил. А когда рядом Павла не было, Глашенька о нем забывала. Она не ожидала с трепетом их встречи, не считала часы и минуты до их свидания, с чем не мог справиться Давыдовский, – ведь его только от мысли о предстоящем свидании бросало в дрожь. В ее любви не было ярости и страсти, не было боли и муки, равно как и наивысшего наслаждения. Ее любовь даже не была похожа на весенний ручеек, журчащий меж травы и камней. Ее любовь была спокойной и рассудительной, больше смахивающей на уголья, присыпанные золой, – подует ветерок, и из под серого праха пробиваются язычки робкого пламени.
А может, это была вовсе и не любовь?
Однажды Павел, самовольно отлучившись из стен училища и едва не столкнувшись в Летнем саду с инспекторами, буквально пробрался на тайное место их свиданий, но барышни там не оказалось.
Он прождал полчаса. Потом час. Глаша не появилась. Еще час он стоял уже просто так, не надеясь уже, что она появится. Вернувшись в училище, он написал ей записку. Она не была укоряющей или обидной. Ведь с Глашей могло случиться всякое: она могла заболеть, вывихнуть ногу, ее могли задержать, или обстоятельства неожиданно сложились так, что ей просто не удалось прийти на их место
О проекте
О подписке