Читать книгу «На молитве. В тишине и в буре» онлайн полностью📖 — Евгения Поселянина — MyBook.
image

Под благодатью
(Мысли накануне Нового года)

И к Новому году люди опять будут гадать и страстно и жадно звать к себе счастье…

А где оно? В чем оно? Где его секрет?

Спросите людей, чего они себе всего сильнее желают. И вы услышите почти единодушный ответ:

– Денег.

И ответ этот произнесут столько уст, и слово это будет сказано с такой убежденностью, с такими мечтами, что над землей пойдет всезахватывающий, могучий гул:

– Денег, денег, денег!

Думают, что в этом все счастье, доступ ко всему, полное осуществление всех желаний.

Да, деньги сильны, и человеку самому – для себя лично бескорыстному – они могут дать великое удовлетворение тем, что помогут ему служить другим.

Своими средствами доставить уход и покой больному, чье положение (хотя бы он был для вас первый встречный) вас удручает; навести румянец и блеск глаз на пожелтевшее лицо одинокого заброшенного ребенка; из сырого и темного подвала извлечь неспособного к труду старика, каторжной работой всей своей жизни не смогшего скопить себе лишнего гроша на черную старость; дать возможность способному молодому мозгу, рвущемуся к знанию, спокойно учиться, не надрывая неокрепшие силы, не расхищая незаменимо утекающего времени беготней по грошовым урокам; воздвигнуть храм в честь заветной своей святыни и знать, что веками, пока простоит храм, на престоле, возникшем вашей верой и вашим усердием, будет таинством евхаристии совершаться величайшее чудо и литься поток исцеляющей и возрождающей жизнь вселенной Крови Христовой,  – вот это радости! Вот это счастье!

И только когда не на свои успехи идет золото, а на высокие цели совета, помощи, человеколюбия, только тогда оно является источником счастья, истинного, серьезного, нетленного, того счастья, которое не постыдит нас за гробом, но которое мы с собой унесем в блаженную вечность, чтоб там его приумножить и приукрасить.

А иначе – для того, кто живет «в себя», а «не в Бога богатеет»,  – разве груды золота есть ручательство за счастье, разве отблеск его озарит нам единственную, важную и великую, нашу жизненную задачу – наш путь к вечности?

И разве не должна пред всяким, кто мечтает: «Тем богатством, которое у меня есть или которое приобрету себе, буду наслаждаться, скажу душе моей: ешь, пей и веселись, жизненных благ на твой век хватит»,  – разве пред таким носителем невысокой мечты не должна стать грозным предостережением притча Христова о таком же вот человеке, который так же усладился мыслью о том, что богатством своим был застрахован от всех житейских невзгод, и в ту же ночь Господь неожиданно взял грешную душу его…

Другие говорят:

– Молодость, молодость… Ах, если бы мне вернуть мою юность – эту свежесть чувства, широкую любовь к людям, и в ответ – любовь этих людей ко мне, эти безбрежные надежды…

В великолепном «разговоре», предшествующем гетевскому Фаусту, есть захватывающий призыв к молодости: «О, дай мне вновь ту свежесть и глубину мучительного счастья, и силу ненависти, и мощь любви, отдай мне назад мою юность».

В звучных, кованых, полных порыва и высокой страсти стихах подлинника этот призыв производит потрясающее впечатление.

Да, великая сила – юность, когда она употреблена на благо, когда она отдана высоким целям. Она носит на себе какой-то светлый венец.

 
О, юные лета —
Святая пора
И жизни и света,
Тепла и добра.
 

Но разве юность есть панацея от жизненных бед, разве и ее не касаются горе, болезнь, измены, сомнения?

Что может быть волшебнее расцвета молодого таланта, который принесет людям сноп греющих лучей чувства и мысли? Но глядя на грань смерти, которая косит людей, нужных и полезных в духовной деятельности своей, разве не приходится постоянно восклицать словами Вяземского о смерти?

 
Как много уж имен прекрасных
Она отторгла от живых,
И сколько лир висит безгласных
На кипарисах молодых…
 

Так в чем же, наконец, счастье жизни, в чем ее охрана и ее ограда?

Недавно мне пришлось наблюдать очень интересный жизненный случай.

Один молодой офицер славянского происхождения отправился на Балканы.

Это был человек, чрезвычайно ценимый на службе, человек высокого образования и спокойной созидающей энергии. Его служебный путь сложился чрезвычайно блестяще.

Несмотря на уговоры близких людей, он решился ехать на войну. В славянских землях у него были большие связи. Зная его безумную храбрость, друзья за него чрезвычайно тревожились. Из кружка их отсутствовал во время его отъезда один человек, очень его ценивший.

– Какая будет потеря для русской армии!  – было первой его мыслью, когда он узнал об отъезде Михаила Петровича.  – Ему надо устроить охрану.

Человек этот был верующий. Он знал, что великомученица Варвара, по народному поверью, спасает от нечаянной смерти.

Немедленно была послана телеграмма и денежный перевод в Киев, в Михайловский монастырь, где покоятся мощи великомученицы Варвары, с просьбой отслужить у раки ее молебен о здравии «воина Михаила» и выслать в Петроград немедленно кольцо от ее мощей. Такие кольца надевают на руку.

Когда кольцо было получено, к нему присоединена была ладанка с зашитым в ней псалмом «Живый в помощи Вышняго», который имеет тоже чудотворную охраняющую силу…

Во многих русских семьях отцы и матери надевают детям, идущим на войну, ладанку, в которую зашита бумажка с переписанным на ней этим псалмом, и во многих семьях хранятся рассказы о спасительности этого псалма.

Сын великого русского историка, гвардейский полковник Андрей Николаевич Карамзин, отправился под Севастополь. Сестра его зашила ему в мундир ладанку с девяностым псалмом. И Карамзин оставался сохранен во всех сражениях. Как-то, собравшись быстро в бой, он поленился переменить мундир, в котором был, на тот, в который зашита была ладанка,  – и был убит. Он схоронен, привезенный в Петроград, в Новодевичьем монастыре; над могилой его вдовой воздвигнута церковь, называющаяся Карамзинской.

… Ладанка с псалмом была в маленьком складне с иконой преподобного Серафима Саровского, который посылающий снял с себя. Все это было заделано в пакет и дано известному политическому деятелю NN, ехавшему на Балканы и знакомому с Михаилом Петровичем.

Сперва шли депеши и письма часто. Потом бывали перерывы. При тайне, соблюдаемой славянами о передвижении их войск, об убитых, русские друзья воевавшего офицера могли предполагать самое худшее, когда сведения прекращались.

В конце концов посылавший кольцо и ладанку получил окольным путем, от родственников офицера, известие: «Михаил Петрович встретился с NN и получил Вашу посылку. Кольцо надето, и ладанка висит на шейной цепочке».

Позже пришло непосредственное письмо, написанное офицером еще до встречи с NN, и, как все письма оттуда, без числа, без означения места и с подписью военных властей «Проверено»:

«Ваша телеграмма и письмо с братскими заботами обо мне глубоко трогают меня. Не имея того, что Вы послали мне, в эти дни горячего боя меня провожает Ваше искреннее чувство. Мне кажется, что то, что назначено для меня и послано мне, как будто уже на мне и охраняет меня своей силой.

До сих пор я проскочил два раза чрез верную, казалось, гибель.

В первый раз грузовой автомобиль подхватил передним своим колесом длинный хвост моей лошади и со страшной силой и быстротой ударил лошадь о полотно шоссейной дороги. Это было на 10-й версте от города Ямболи к Казыл-Ачагу. Мои люди крестились и говорили, что я спасся чудом. Я упал с лошади, не получив решительно никакого ушиба.

Вчера я поехал разыскивать NN. Говорили, что он находится в боевой линии. По пути попал под артиллерийский огонь. Шрапнельные пули свистели кругом, не задев меня. Оказалось, NN, не доезжая нашей дивизии, повернул назад в Главную квартиру.

С этим чувством я останусь и в дальнейших боях. Чувство мое вызвано Вашим чувством, которое подсказало Вам снять образ с себя и послать его в охрану мне.

Да утешит Вас Бог в награду торжеством христианской славянской идеи: отбросить нехристей из Европы, а потом от Гроба Господня.

Пишу Вам с высот у города Чаталджи, откуда в бинокль ясно различается в мраморном тумане Царьград, куда направлены мечты всех борцов».

И если спросят теперь, что дороже всего в жизни, как не ответить: ходить под благодатью.

Счастлив тот, кто ставит себя сам под покров небесной силы.

Счастлив и тот, кого другие подводят под этот покров. Счастливы дети, за которых молится мать вблизи или вдали от них, незримо низводя на их голову небесное благословение. Счастливы люди, которых в опасностях, трудах и искушениях помнят другие люди, указывая на них небу и требуя для них помощи и охраны…

И если б все жили так – под благодатью, ею просветляемые, хранимые, водимые! Тогда все были бы счастливы…

Святочные дни
(Из детских воспоминаний)

Мысль, что все случившееся с вами прошло безвозвратно и не может повториться, придает какую-то тихую грусть вашим воспоминаниям, и тем большую грусть, чем дальше эти воспоминания уходят.

Так и ятихо и грустно переживаю иногда мои детские годы и с тоской смотрю на невозвратимые картины, которые никогда не возвратятся уже потому, что многих, многих людей того времени, мне близких, уже нет.

Воспоминания моего детства, относящиеся к Рождеству, связаны почему-то с представлением чрезвычайных холодов. Я вырос в Москве, и в моем детстве морозы за двадцать пять градусов в декабре и январе не были редкостью. Конечно, нас в такие дни не посылали гулять, как это водилось ежедневно при нашем размеренном и строгом воспитании.

Что-то волшебное, живое чудилось в этих морозах.

Бывало, если взгляды русского учителя и француженки, постоянно за нами следивших, не были очень зорки, подойдешь в детской к большому окну, станешь рассматривать заиндевевшие стекла. На них столько узоров нарисовал затейливый чудодей мороз: все шире и шире из узоров белых звездочек вырастает какое-то царство, какие-то тихие, в даль уходящие сказки. И так замечтаешься Бог знает о чем, пока тебя с упреком не отведут от окна.

Когда опускали шторы и зажигали огни, то от мороза ставили к окнам большие старинные ширмы, и в комнате тогда, в нашей громадной детской, становилось еще уютнее.

Комната эта была перерезана во всю ее длину большой гимнастикой, по которой мы постоянно лазили как белки, приобретая большую ловкость. В двух углах комнаты и по стенам были конюшни, где стоял разнообразный наш скот: лошади без седел и с седлами, из которых одни снимались с лошадей, другие были к ним прикреплены, коровы, ослы, повернутые головами к кормушкам. Были в комнате и старинные поместительные кресла с дубовыми рамками, в которых могло за раз помещаться нас несколько человек. Эти кресла, вместе со старинными стульями красного дерева с уходящими назад спинками, изображали, когда это требовалось, и корабли, и леса, и большие дорожные кареты, в которых едут путешественники, поджидаемые разбойниками.

Еще помню я стол, имевший вместо одной обыкновенной доски внизу еще вторую такую же сплошную, как верхняя, для того, чтобы на нее могли упираться короткие детские ноги. В пространстве между этими двумя досками было очень удобно прятаться, и чувствовалось там очень уютно. Этот стол имел тоже большое значение в наших играх.

Когда я себя еще очень мало помню, Рождество представлялось мне каким-то особенным временем наплыва сладких вещей.

Потом я стал помнить торжественную всенощную, громкое пение, тяжелые паникадила в огнях, тяжелые золотые ризы, клубы ладана, расстилающегося в храме,  – и над всем этим мысль о Младенце, Который только что родился и Который есть Бог.

Я чувствовал под этими напевами, под этой захватывающей церковной обстановкой какую-то приходящую с неба тайну, и тайна эта звала и обещала.

Было одно Рождество в моем семилетием возрасте, которое я не забуду никогда, потому что оно предварялось несколькими мало, может быть, видимыми событиями, которые, однако, оставили во мне глубокий след.

Наш отец, который был человек чрезвычайно занятой и не мог никогда присутствовать на наших уроках, захотел посмотреть, как и чему нас научили. Вместе с тем он пригласил к этому экзамену несколько родных и придал всему торжественную обстановку. Экзамен происходил у него на половине, куда мы никогда не смели ходить сами и куда нас приводили два раза в день утром и вечером, здороваться и прощаться с отцом. Я помню большой стол, покрытый зеленым сукном, каких-то незнакомых нам учителей и профессоров, какого-то важного протоиерея. После экзамена, который прошел прекрасно, был большой обед и нам подарили великолепные книги.

По в тот же вечер со мной совершенно незаметно произошло такое обстоятельство, которое заложило в моей душе теплую любовь к русской церковности.

Среди объявлений иллюстрированных изданий, рассылаемых перед Рождеством, к нам в дом попал один лист, на котором был изображен митрополит Филипп перед Иоанном Грозным. Доселе еще я живо помню этот несколько размазанный черный рисунок: Филиппа, не сводящего строгого взора с лика Спасителя, царя, гневно перед ним стоящего и опирающегося на жезл, и толпу опричников. Не знаю, кто мне объяснил содержание картинки, но подвиг Филиппа возбудил во мне необыкновенный, хотя и молчаливый, восторг. Я никому не рассказал о том, что пережил, но несколько дней ходил, все думало Филиппе.

В самый вечер экзамена нам сделали ванну, а я с детства любил звук падающей и плещущей воды. Сидя в ванне, производя нарочно руками движение, чтобы вода плескалась, переживая в это время ощущение необыкновенной уютности, я весь переносился в такой же студеный зимний вечер в Москву, в боярский дом Колычевых, и видел Филиппа мальчиком, отроком, при дворе великокняжеском – взрослым, в одежде простолюдина уходящего из Москвы.

На другой день вечером отец забрал нас всех в сани и повез по городу делать разные закупки – между прочим подарки для нас. Но, когда мы вернулись домой, пришла неожиданная весть.

У нас была старая няня Марья Андреевна, почтенная, видная собой, медлительная в движениях и очень любящая старушка, которая вынянчила нас всех и жила на покое у своей сестры, имевшей маленький домик на окраине города. Мне до сих пор представляются ее седые волосы из-под гофреной рюши белого чепчика, достойный, тихий взгляд ее светлых глаз. Она обыкновенно приходила к нам на все большие праздники, в именин и дни рождения каждого из детей, так что мы ее скоро ждали.

Между тем, когда мы вернулись домой, у нас сидела ее сестра и сказала, что Марья Андреевна внезапно скончалась.

Я уже был тогда уверен в бессмертии души и с детской наивностью полагал, что душа первое время по разлучении с телом видимым образом ходит по тем местам, где она жила, и я поджидал, что Марья Андреевна придет к нам в комнату ночью, и не мог спать ни в эту ночь, ни в ближайшие ночи. По случаю холода нас не взяли на похороны, и я с ужасом представлял себе, как няню Марию Андреевну опускают в холодную, мерзлую землю, в могилу, которую, как говорили старшие, еле могли вырыть – так застудилась земля.

И вот исчезновение близкого человека, который на днях должен был улыбнуться нам и теперь не придет никогда-никогда, и появление на землю чудного Младенца – эта смерть и эта жизнь сливались в одну общую тайну, образуя, быть может, в душе и весь земной век, чувство глубокого умиленного смирения перед неразрешимыми и вере лишь понятными загадками бытия.

В первый день праздника поутру всегда являлся к отцу какой-то старик очень симпатичного вида, похожий на тех гномов с седыми бородами, которых теперь расставляют в загородных садах. Мы слышали, что этот старичок очень бедный и что у него есть внуки. Его всегда звали в кабинет к отцу, который оставался с ним некоторое время наедине; кажется, нам говорили, что отец его знает уже не один десяток лет, и я думаю, что отец его содержал. Потому он приходил к нам и приносил какие-нибудь незатейливые игрушки в виде белых мохнатых кроликов, какие-нибудь теплые варежки или что-нибудь еще в этом роде. Мне всегда было страшно жаль этого маленького старичка, его старости, его тихого голоса и ласкового взгляда и того, что он пришел в такой мороз. На Пасху он обыкновенно приносил белые сахарные яйца.

Потом наступало веселие и светская сторона праздника. К нам приезжали родные и знакомые, среди которых почему-то было мало детей, все только взрослые. Мы любили смотреть из окна на экипажи, останавливающиеся у нашего крыльца, и обсуждать между собой, у кого из приехавших лучше лошади. У одной нашей тетки был представительный старый выездной и две быстроходные пары гнедых и белых. Мы любили разговаривать с ним о лошадях, расспрашивая его, бывают ли лошади зеленые и синие. Он уверял, что бывают, только редко.

Нас возили иногда на большие елки, детские праздники, где было много нарядных детей и много всяких лакомств, на костюмированные вечера. У одних знакомых показывались часто прекрасные теневые картинки для нескольких десятков собравшихся детей.