Не забывай минувшие печали,
Любовь найдя и доброту найдя.
А если позабудешь, то едва ли
Они опять не посетят тебя.
Ни прежние надежды и ни вера
Тебя не отрезвят, и потому
Былая боль – единственная мера
Сегодняшнему счастью твоему.
Сергей Чухин
– …Тридцать четыре… Тридцать пять… Тридцать шесть… – считал ефрейтор. – Руки выпрямляй как следует!
– Ты что, не слышал, карась? – вторил ему Зеленский. – Полностью отжимайся, тебе говорят! А то сейчас всё по новой начнёшь!
…До сорока раз всё шло нормально. Затем ты почувствовал усталость. Дыхание сбивалось… Ты остановился в упоре, чтобы отдышаться и дать мышцам хотя бы кратковременный отдых.
– Шевелись, не прикидывайся шлангом, – поторопил Москаленко и легонько пнул тебя ногой в подошву сапога.
Ты снова согнул руки (влажная чернота почвы с торчавшими из неё едва заметными ошмётками вытоптанной травы приблизилась) и разогнул их… Повторил это ещё раз… Потом ещё раз…
– Сорок один, сорок два, сорок три… – считал Москаленко.
– Во чайник даёт! – с деланным удивлением воскликнул Осипов. – Этак благодаря тебе, Москаль, он поднакачается, пока в карасях ходит, а потом – тебе же под дембель ещё и рожу начистит.
– Не начистит, – усмехнулся ефрейтор. – Мы ему быстро нюх вправим, ежели что.
Он закурил. И продолжал считать:
– Пятьдесят восемь… Пятьдесят девять…
Теперь ты прилагал невероятные усилия для того чтобы не упасть. Руки дрожали. Разгибать их становилось всё труднее. На лбу выступили капли пота. Когда над ухом прозвучало: «шестьдесят два», ты вновь остановился, прерывисто дыша. И прохрипел:
– Всё… Не могу… больше…
– Можешь! – повелительно прикрикнул Москаль. – Если поднимешься, я тебе шнобель разобью, отвечаю. Отжимайся!
Это было невыносимо унизительно.
А вокруг уже собралась изрядная кучка подошедших развлечься старослужащих.
– Давай, карась, поднажми, – приободрили из толпы (впрочем, без тени сочувствия, откуда ему было взяться). – Немного осталось, всего восемь раз!
– Не прикидывайся хиляком!
– А может, он и вправду хилый? Глядите, какая у него рожа красная! Сейчас вот возьмёт и сдохнет, а нам потом отвечай перед начкаром.
– Отожмётся, никуда не денется.
– Ничего-ничего, это не смертельно. От физкультуры ещё никто не умирал.
– Чё застыл, карась? Здесь тебе не дом отдыха, отжимайся!
Они весело-безжалостно бросали в тебя словами. Так мальчишки, забавляясь, бросают камнями в забравшуюся на дерево бездомную кошку.
Ты согнул руки, почти коснувшись грудью земли. С бешено колотящимся сердцем, стиснув зубы, отжался. Покачнулся, но не упал. По лбу побежала вниз – продолжительно-криволинейно – горячая капля пота. Скатилась и, не в силах оторваться от твоего лица, повисла на кончике носа, подрагивая. Смахнуть её не было никакой возможности.
Ты снова дал бескрайнему расплывчатому земляному пятну приблизиться к своему лицу. Надсадно сопротивляясь наваливавшейся сверху тяжести, попытался отжаться. Но это оказалось выше твоих сил; левая рука, не выдержав, безвольно подломилась, и ты упал, больно ударившись подбородком. Кроме этого удара, поначалу ничего не ощутил; однако через секунду-другую появилось лёгкое жжение в животе.
Поднявшись на ноги, с удивлением заметил, что к твоей хэбэшке – чуть повыше бляхи ремня – прилип спичечный коробок. Ты взялся за него, потянул от себя. Увидел торчавшие из живота ушки иголок и только теперь понял: спичечный коробок, в который были воткнуты иглы, выполнял предохранительную функцию – он не дал им войти в тело полностью, во всю длину.
– Погоди, – деловито придержал тебя за плечо Зеленский. – Не дёргайся.
И принялся осторожно вытаскивать иголки.
– Ничего-ничего, – самодовольно заметил Москаленко. – В следующий раз будешь слушаться «дедушку». Сказано отжиматься семьдесят раз – значит, умри, но отожмись.
– Да пошёл ты, – вдруг оборвал его Зеленский, недолюбливавший ефрейтора за трусость и бахвальство. – Сам-то небось и пятидесяти раз отжаться не потянешь.
– А это уже никого не колышет, я своё отпахал. Теперь их очередь. Ладно, пусть пока отдыхает салабон, хватит с него.
– Иди покури, – бросил тебе Зеленский, закончив вынимать иглы и снова втыкая их с обратной стороны воротника своей шинели. – И не спорь больше с «дедами». Береги здоровье.
Ты поднял свою шинель. Отряхнул её. Чуть не плача – не столько от боли, сколько от обиды на то, что ты, здоровый мужик, не имеешь возможности постоять за себя и вынужден подчиняться каждому мудаку.
Ничего, ничего, ничего нельзя с этим поделать. Если только ты сам себе не враг. Если тобой не утерян окончательно, не выбит старослужащими из битой-перебитой башки инстинкт самосохранения. Если ещё хоть немного дорога эта жизнь – глупо скомканная, перепутанная, истоптанная подошвами грязных кирзачей, с едва видимым, кажущимся почти нереальным просветом дембеля вдалеке.
С такими мыслями ты надел шинель и, застёгиваясь на ходу, побрёл прочь, в густую непроглядность южной ночи. Нет, это не просто ночь, это чёрные крылья безысходности расправились над миром.
Мышцы дрожали от медленно спадавшего напряжения.
Ты шагал, не оборачиваясь. И немного пошатывался. А перед глазами, будто назойливая мошкара, мельтешили чёрные точки.
«Разве это жизнь? – вертелось в голове лихорадочное. – Чем терпеть такое скотство – может, в самом деле, лучше сдохнуть? Может, не стоит продолжать эти мучения?»
Вместе с тем каким-то дальним краем сознания ты понимал, что ничего не предпримешь и будешь существовать дальше в прежнем безотрадном положении. Хотя это вряд ли можно назвать жизнью.
***
Ты шагал прочь от курилки. Безответный и беспомощный. Противный самому себе, слабый, ничтожный. Готовый провалиться сквозь землю от унижения. А эти безмозглые ублюдки наверняка смотрели тебе в спину.
Ты понимал, что выглядишь жалко.
Они смотрели тебе в спину, и от их взглядов холодок бежал по твоему позвоночнику, а в грудной клетке перекатывался камень, который с каждым мгновением становился всё тяжелее.
…А если б эту сцену – каким-нибудь чудом – увидели отец с матерью? Или друзья? Или Нина? Что бы ты сказал им всем? Как оправдывался бы перед ними? Сумели б они тебя понять? Или нет?
– …Сумели б они тебя понять или нет? – этот вопрос прозвучал уже во второй или в третий раз.
– Кто? – так же тихо переспросил ты, ощущая на своей щеке тепло близкого дыхания.
Стараясь прогнать остатки сна, так причудливо смешавшегося с воспоминаниями, ты потёр глаза расставленными большим и указательным пальцами правой руки. На левой покоилась голова Мариам, и её волосы приятно щекотали тебе грудь… В комнате было темно. Значит, в самом деле, уже ночь.
– Как кто? – в голосе Мариам прозвучало удивление. – Твои папа и мама, я же тебя о них спрашивала. Если б они узнали всю правду – ну, о том, как получилось, что мы с тобой теперь вместе.
– А, вон ты о чём. Да не знаю я, честное слово. Тут всё так сложно, Муи… Я ни капли не сомневаюсь, что они давно считают меня погибшим. Скорее всего, им и цинк15 с какими-нибудь оторванными руками-ногами отправили. У нас часто командование так поступает, если чей-то труп обнаружить не удаётся.
– Зачем же они это делают? – удивилась Мариам.
– А чтобы потом родители не донимали. Каждому ведь хочется похоронить сына у себя дома, по-человечески. Вот и присылают запаянные цинки. Как бы приличия ради. Ну, и для собственного спокойствия. Никто ведь не знает, что это обыкновенная формальность.
– Так же нечестно.
– А кто спорит? – отпустив мрачный смешок, согласился ты. – Нечестно, само собой. Но мы и они – это совсем разное. У них мозги иначе устроены, они думают по-другому.
– Разве не лучше, если у отца с матерью останется надежда: может, их сын ещё жив – может, просто попал в плен?
– Во-первых, военному начальству на родителей наплевать: главное, чтоб их самих поменьше беспокоили. А во-вторых, возможно, они и правильно поступают: всё равно из плена, как правило, живыми не возвращаются – так зачем же родителям сообщать, что их сыну сейчас хуже, чем если б его убили?
Мариам помолчала несколько секунд. Потом порывисто прижалась к тебе.
– Бедный Серёжа, – прошептала она. – Бедный, бедный мой…
От твоего слуха не укрылась некая обречённая виноватость. Даже, пожалуй, не от слуха – возможно, это передалось с прикосновением. Её неожиданный порыв умилил тебя до такой степени, что сердце сжалось в груди и ком подкатил к горлу. Какая же она всё-таки милая, твоя маленькая сердобольная глупышка Муи! Ведь тебе было прекрасно известно, что жизнь Мариам тоже не баловала, а она, вон, не себя – тебя жалеет чуть ли не до слёз…
– Да ладно, брось сокрушаться, – сказал ты. – Зато теперь у меня всё будет хорошо… И у тебя тоже.
– Правда? – переспросила она, будто от твоих слов в самом деле что-то зависело.
– Правда, – серьёзно ответил ты, всей душой желая поверить в это. Потом – поскольку тело слегка затекло – переменил позу, оставшись, впрочем, как и прежде, лежать на спине. И, мягко приподняв голову Мариам, положил её к себе на грудь. Шепнул:
– Дик ду16.
– Дик ду… – эхом отозвалась она. Закинула колено тебе на ноги. Потом тягуче, словно прислушиваясь к звукам собственного голоса, произнесла:
– Да, Серёженька, я тоже чувствую: у нас с тобой теперь всё-всё должно быть хо-о-оро-о-ошо-о-о…
И затихла.
За окном царила неверная темнота. Ночь опасливо куталась в неё, словно в мягкий пуховый платок. Вмёрзшую в нерушимую толщу неба ущербную луну окружала неподвижная стая звёздной мошкары, впавшей в спячку – если не навсегда, то уж наверняка до самой весны («Все мы состоим из звёздной пыли, – отчего-то вдруг подумалось тебе. – Вещество выгоревших и развеянных по космосу звёзд теплится сейчас во мне и в Мариам, противится вселенской стуже, не хочет остывать. Как всё это странно… И безнадёжно»). Тусклая лунная подсветка лежала на оконном стекле и расползалась по его поверхности неровными призрачными бликами.
До слуха доносились яростные завывания и посвисты разгулявшегося к ночи ветра. А тебе было тепло и уютно. Несмотря ни на что.
Если это не сон, если всё, происходящее с тобой в последние дни – правда, то, наверное, бог есть на свете. Вернее, не бог, а некая высшая сила, не дающая миру слишком далеко отклониться от целесообразной схемы бытия.
О проекте
О подписке